
Полная версия
Лингвомодели Иных Миров / Варианты
Дед, например, не отказался от идеи «нарисовать с Жаном тоже такое».
– Давай, ты рисуй круги. Три… Вот так. А я проведу линию… Так. Похоже?
– Похоже, – согласился Жан. – Только у тебя эта полоса уходит выше и ниже кружочков. Не как у мамы.
– Так надо.
– Почему?
– Ну, это долгая история.
– Ну и что!
– Есть такая штука – Четвёртый Эзотерический Постулат. Он говорит, что перемычки уходят в другие миры. В те, которые намного выше и намного ниже. В общем – далеко.
– Бог с вами, Виталий Львович, – укорила мама. – Эзотерика – псевдонаука.
– А мы и не спорим, – вмешался папа. Он продолжал изучать Ордер. – И эзотерика, и астрология туда же… Но ты хотя бы сюда посмотри. Посмотри, что тут в кодах. Неполный Козерог в качестве триггера!
– Как Козерог может быть неполным? Чушь, – фыркнула мама.
– Ну как… Коды диктуют небеса!
– А расшифровывают – люди.
Отец вздохнул.
– Много, много ошибок, – согласился он. – Многого мы ещё не понимаем… Возможно, и Постулат – чушь и псевдо-. Но… но он сформулирован, имеет место…
– Используется в творчестве! – подхватил дед, ткнув карандашом в их совместное с Жаном произведение. – Правильно говорю, внук?
– Правильно, – вяло улыбнулся Жан. – Деда… А почему вы такие…
– Какие?
– Не грустные…
– Мы грустные, – бодро возразил дед. – Но мы принимаем законы мира, в котором живём. И ты не горюй чрезмерно. Это лишнее. Поверь, лишнее.
– Я не горюю… А что… что будет, если я не отнесу этот дурацкий Ордер ни в какой Ствол? Ни в нижний, ни в верхний?
Сначала все замолкли.
Потом все сразу заговорили:
– Так нельзя… Невозможно… Есть вещи, которые невозможны, поэтому неприемлемы… Неприемлемы, поэтому невозможны…
– Тихо! – в несвойственном ему приказном тоне выкрикнул папа. И очень серьёзно заключил: – Надеюсь, сын, ты понимаешь.
Возвратиться в нижний сектор не только получилось, но и оказалось на удивление легко. Не было ни ветра, ни лютого холода, ни капризов лесенки, Жан просто спустился и всё – как бывало раньше, до того, как всё это началось. Только темень за прозрачными стенками продолжала выглядеть ждущей, и от этого было неуютно. Впрочем, в перемычке никогда уютно не было, просто лесенка, просто стенки, он даже стихи про это слышал и даже строчки запомнил:
Перемычек неуют
Забывает взрослый люд.
– Вот и я, наверно, забуду, – выдохнул он в пространство.
…Жан ещё раз глянул на часы, и как раз в этот момент длинная минутная стрелка прыгнула на следующее деление. Он резко, как по сигналу, остановился. Теперь до девяти оставалось не пятнадцать, а четырнадцать минут, и от этого почему-то стало невыносимо тоскливо. Постояв так с полминуты, он крутанулся на твёрдых каблуках новых ботинок и отправился в совершенно другую сторону. В обратную.
***– Я не хотел. Я не это хотел… – Из покрасневших глаз Жана ручьями лились слёзы, он бы и сам не сказал, от обиды, страха или всё-таки боли. Его руку зажало.
Это произошло, когда он хотел выкинуть Ордер в перемычку, выкинуть и забыть, словно этой дурацкой книжицы никогда и не было. Как-то летом он уронил там кепку, а совсем недавно – блокнот, и больше их уже не видел. Скорее всего, больше их никто уже не видел, так долго и красиво они летели – как в кино, как в бездну.
Нет Ордера – нет Выбора, а на нет и суда нет, так оба деда Витали рассуждали. Не про Ордер, конечно, но про многое. А если про многое, то почему бы и не?..
Именно об этом думал Жан долгие полминуты перед тем, как развернуться от Ствола и пошагать домой.
Арка в перемычку – дверь в квартиру – не понравилась ему сразу, если не сказать больше, напугала. Она не была прозрачной, какой он видел её обычно. Была в белых мутных разводах и крапинках. И этих разводов с крапинками становилось всё больше. На что это было похоже? На застывающее мангостиновое мороженое.
И очень непохоже, что с таким «мороженым» можно будет поступать как раньше: закрыл глаза – идёшь в квартиру, а не закрыл – в перемычку.
Попытался – так и есть. Мутно-молочная поверхность пружинила и не впускала. Никуда.
Но потянул за ручку – и дверь приоткрылась. Как это бывает у всех. У всех взрослых.
Закрыл – открыл – закрыл… Теперь только так?
«Перемычка больше не будет вам доступна», – вспомнил Жан слова Специалиста и с досады, размахнувшись, изо всех сил ударил в эту мутную открывалку-закрывалку.
Дальше (практически одновременно или так ему, по крайней мере, показалось) произошли два события: рука с Ордером вошла в поверхность почти по самый локоть – и раздался жуткий, ни на что не похожий скрежет.
Через пару секунд стало ясно, что рука застряла намертво, а скрежет повторился с удвоенной силой.
Жан разжал пальцы и почувствовал, как выпала книжица.
– Бум, – бормотнул он, представив, как она падает. Дёрнулся – и тут же ощутил сжимающую боль в том месте, где дверь охватывала руку, и безысходную тоску во всех возможных местах себя.
Слёзы брызнули сами. Он беспомощно оглянулся и обомлел ещё больше.
Всё, что его окружало – весь этаж, стены, потолок, прямоугольник окна, соседские двери напротив, лестничные пролёты, – всё это жутчайшим образом перекосилось. Перекосилось с каким-то невообразимым перекрутом.
– Ой мамочки, – ойкнул он и снова, кряхтя, потянул руку из дверного капкана.
Новая серия скрежета. Сумасшедшей палубой закачался и накренился пол. Жан начал съезжать с него, как с горки, и ему пришлось пятиться, чтобы не съехать окончательно и не повиснуть на одной только руке.
По-прежнему ровной оставалась только окончательно побелевшая и затвердевшая, как навеки замёрзшее озеро, дверь.
– Я не хотел, не хотел, не хотел… Что-то сломалось. Я что-то сломал!
Снова скрежет, такой, что в ушах закололо.
Но едва он стих – и словно что-то мигнуло, сменился кадр. Дверь стала привычно прозрачной и мягко вытолкнула Жанову начинающую синеть руку.
Но прозрачным стало и всё остальное. Прозрачным – и текучим.
Жан медленно поплыл вместе с полом, проваливаясь в его стекловидный поток и хватаясь за оплывающие стены.
Цветными тенями метались в насквозь просматриваемых квартирах люди.
– Тонем! Мы тонем!.. – крикнул Жан цветным теням мамы, папы и деда Витали, хватаясь в очередной раз за стенку. Стена покачнулась и плавно упала, накрыв его мягкой бесцветной крышкой.
Стеклянная лава продолжала плыть, цветные тени продолжали метаться.
***Когда мир вокруг заскрежетал, перекосился, опрозрачил и поплыл, Венедикт Козерой не удивился. Он был уверен: дело в экстракте.
Медленно уходя в текучий кристалл пола (вот уже по щиколотки, вот уже по колени), Венедикт не спеша отклеивал идиотскую, всякий раз словно прирастающую белоснежно седую бороду и смотрел на происходящее с чисто умозрительным интересом. Иногда посмеивался – умозрил и не такое.
Венедикт Козерой работал Специалистом.
Препарат выдавали ежевечерне. Полное его название – экстракт очищения, изгнания – оправдывалось с лихвою. Голова становилась лёгкой. Словно гигантской метлою изгонялись сомнения. Раскаяния с сожалениями (эти возникали реже, но были пухлее, мешали сильнее) выметались за милую душу, подчистую, без остатка.
Однако любой и каждый Специалист был в курсе: экстракт сложнее. Если непрост и ты, хочешь не только очиститься, но и наполниться, возьми же – и не только очистись, но и наполнись. Возьми маркер.
Берёшь, исправляешь: «экстракт очищения, изгнания» на «экстракт ощущения и знания». Не обязательно даже аккуратно. Просто исправляешь и всё.
Любой здравомыслящий Специалист (бывают ли другие?) так и делает: употребляет – исправляет – снова употребляет. И тогда… О, тогда.
Препарат выдаёт удивительный эффект: в картинках – ощущения, в ощущениях – знания. Когнитивная матрёшка. Мудрость без усилий, багаж без тяжести. Только яркие, как фейерверк, ощущения, объясняющие то, это – что угодно. Объясняющие всё.
В прошлый раз, например, Козерой ощутил и познал Дискуссию.
Когда он исправил и употребил, по телеку шли какие-то меддебаты, громко, но фоном (он не слушал). И вдруг всё затихло, всё исчезло.
И в этой тишине и пустоте, как на чистом листе, возникли два гиганта: доктор Ди Спенсер и доктор Хаусис. Немножко башни, немножко силы природы и много, очень много – докторА. Козерой чувствовал их огромность и мощь, их суперскую медицинскость как чувствовал бы жаркие лучи или холодный дождь. Это было не зрительно, это было действительно.
Почувствовал он и главное. Здесь, на этом «листе», главным было их различие, разнохотение. Ди Спенсер был за диспансеризацию, госпитализацию, Хаусис – за домашнюю профилактику, домашнее лечение.
Золотой середины не существовало. Гиганты противоречили друг другу, сталкивались зубчатыми краями, рассыпая колючий треск, высекая шипучие искры.
Искры сыпались прямо в Козероя и довольно ощутимо обжигали. Обжигали – но не только. Именно эти крохотные ожоги, как десятки ходов, и впускали в Специалиста понятие о Дискуссии. В десятках точек сразу, в кожу, под кожу, в кровь. Настоящее объёмное знание. Внятнее любого говоримого, чётче любого видимого.
А в предыдущий раз были превращения. Мгновение ока – и всякий мелкий предмет в пределах видимости превратился в подобие колобка. И все эти кругленькие мучные минизасранцы медленно и со знанием дела всё становились и становились: птичками, рыбками, мячами, камнями… А Венедикт Козерой всё ощущал и ощущал: вот их сдобные тельца выпячивают перья-клювы-хвосты, вот отращивают плавники, вот закручиваются в резиновый шар и сплющиваются в бугристый гранит… Ощущал так, слово сам становился резиной, камнем, рыбой. Понятие о Метаморфозе. «Клод Метаморфо», – с достоинством представился один из колобков, единственный из всех так ни во что и не превратившийся (начальник?)…
Всё это помогало. Разнообразило, развлекало, отвлекало, наполняло – а по-другому было и нельзя. То, чем занимался Козерой, требовало отвлечений, развлечений и заполнений опустошений. Его работа заключалась в полуправде. Токсичная штука, что и говорить. Может быть, самая токсичная.
Правдивая половина: да, так и есть, подрастая, дети лишаются возможности переходить, теряют доступ к перемычке, и им действительно надо выбрать, где и с кем оставаться.
Ложь: схлопывание – не природное явление. Невыбранный сектор уничтожает не мудрая природа, а мудрый социум. Слаженная работа Специальных органов. Ответственность за Выбор лёгким движением и сияющим Ордером делегируется детёнышу, и хлоп – семья, оказавшаяся не у дел, не у детёныша, аннулирована. Достаточно одной, той, что у дел.
…Козерой ушёл в потерявший стабильность пол по самый подбородок, а часть бороды (небольшая, но всё-таки) так и не отклеилась. Чёртовы дети, ведущиеся на образы, чёртовы имиджмейкеры, остановившиеся на Айболите! Плюнул. Тонул так.
Пол тёк в направлении подоконника, но уплывал и подоконник, и иногда начинало казаться, что вот-вот догонит, а иногда – что нет. «Ну и что это? – кривился Венедикт, недовольно подёргиваясь в прозрачной трясине. – Понятие о Догонялках?..».
Сегодняшнее воздействие экстракта было на удивление нелепым и неприятным.
А в конце он даже испугаться успел. И даже вспомнил, что перед смертью вся жизнь перед глазами должна пробежать. Но жизнь не побежала. Прокрутилась только одна сценка – как шеф его отчитывает, Русанов.
– Козий ты, – говорит, – дуб, козий ты вяз!
– Козерой… – мямлит Венедикт.
– Козий куй, – заключает Русанов.
Глупая сценка и непонятно к чему.
И Русановский нос крупным планом.
Потом нос погас, и на секунду зажёгся кадр с сегодняшним утренним ребёнком, Жаном. Странный ребёнок, очень. Но ведь и это ни к чему. Совершенно.
***Ордер летел, сияя золотистой кометой и громко двухтоново гудя – квартовая защита, вариант «утерян, спрятан».
Было красиво и тревожно, но никто не любовался и не тревожился – перемычка, никого.
… – Перемычка, никого, – повторил Игорь Сергеич. И добавил задумчиво: – Не суйся в воду возле химзаводу…
При чём тут химзавод, он не сказал бы и под дулом крупнокалиберного пулемёта. С другой стороны, а всё остальное при чём?
Сектора, ордера, выбора…
Зотов закрыл ноут и швырнул его на помятые подушки. Подошёл к пупсам на подоконнике, щёлкнул каждого по пузу.
Утро набирало силу. Писательница не объявилась.
Настроение было странное. Двойственное. Как будто наелся глупостей, брехни. Баловства, херомантии, мошенства. А в то же время и прибарахлился. Не пустым. Тем, что пригодится. Значит, вроде как и не баловство?
В пол что-то стукнуло. Да так, что дрогнул писательский пол, а секунду спустя и Зотовское сердце: это ведь получается, что в его, полтора года как родной, потолок что-то долбануло!
Охнув, он рванул было на выручку своей незапертой хате, но едва выскочил в прихожую, и пыл пришлось поумерить.
За прозрачной дверью стояли две женщины, видимо соседки (одну он даже, кажется, узнал, белобрысую, высокую). Вероятнее всего их озадачила входная «стеклина», а теперь, увидев Зотова, они озадачились и им. Молча уставились. Та, что пониже, ещё, может, с интересом, но белобрысая – с ужасом.
– Утречка! – натужно улыбаясь, поприветствовал Игорь Сергеич. Вот как-то не очень ему нравилось это его пребывание в чужом жилище в отсутствие хозяйки. Плюс отсутствие такое странное – стучала, пропала. Плюс ещё эти «стеклостранности»…
– Тут такое дело… – начал Зотов и осёкся. Сквозь прозрачную дверь видно, но вот слышно ли? Соседушки смотрели баранами.
Не проще ли показать, какое тут дело?
Он сделал знак руками (мол, разойдитесь-отойдите, но никто, конечно, не отошёл), вдохнул полную грудь – и храбрым (а может, просто нервным) зайцем сиганул прямо в дверину.
На какое-то мгновение его окутала знакомая уже трясина, студень…
Игорь Сергеич терял сознание всего раз – когда он был ещё просто Игорьком. Но запомнил на всю жизнь.
Ему четыре. Он с родителями едет на озёра. Пахнущая людьми, какая-то нескончаемая духота, а потом – раз – и словно марлю на голову накинули. Вроде бы и видно всё, и слышно, но уже в каком-то отдалении – как сквозь дымку. Да ещё и убегает куда-то. Но убегает странно. Медленнннно…
Так было и сейчас.
Поплыла чёткость. Закрутились, заубегали тёмные куртки, изумлённые лица, руки-ноги соседок, всё, что находилось в подъезде, всё, что находилось в прихожей. Но крутёж-убегания были какие-то заторможенные. Точь-в-точь как в том обмороке.
Много чего успело подуматься. Действительно ли его сознание отключается? И в чём ещё может быть дело, если не в отключении? И в чём бы оно ни было, как – если возможно – это остановить? И…
Но всё остановилось само. Лица-руки-ноги-вещи. Остановились – и сразу же исчезли. Словно погасли, выключились, щёлк.
Некоторое время, совсем недолго, стояла кромешная тьма, а потом пошла подсветка. Неяркая, голубовато-белёсая, сразу везде. И этот жиденький свет быстро уплотнялся и уходил в стороны, пока ни стал совсем плотным и совсем отдельным. Подсвеченной прозрачной стеной, окружившей Зотова со всех четырёх сторон, гладко, без единого изъяна уходящей вверх и вниз.
Себя же он обнаружил вцепившимся в вертикальную лестницу с тонкими ступенями-перекладинами неопределённого цвета (оттенки серого, но чуть двинешь головой – и красный, и синий, и розовый) и неопределённого же материала (пластик? но что-то и от металла).
Ребрясь перекладинами, лестница уходила вниз, такое впечатление, что в бесконечность, в бездну. Зато вверху заканчивалась довольно близко, метрах в пятнадцати, упираясь в порог стеклянной двери.
Тёмные силуэты за дверью не стояли на месте и без сомнения были суетящимся соседским дуэтом – в общем, хоть он и был чёрт-те где, но всё было рядом. И Зотов полез вверх.
Но его ожидал сюрприз.
Верхотура не приближалась, не приближалась ни на метр, сколько ни старайся, сколько ни лезь. Он перебирал перекладины совершенно так, как перебирал бы их, поднимаясь. Но не поднимался. Даже считать ступени начал, но скоро прекратил. Толку?
В какой-то момент, глянув на недосягаемую дверину, он не увидел силуэтов соседок.
– Ушли, черти…
Безотчётно, низачем сделал парочку шагов вниз – и оторопел: дверь «улетела», отодвинулась метров на сто!
– Чёрт! – долбанул он по перекладине кулаком и чуть не свалился от нового сюрприза: звук удара был неожиданно громким, словно чем-то усиленным, и не смолкал, повторялся и повторялся.
Из непонятного куража он сделал ещё несколько шагов вниз. И не напрасно.
Во-первых, звуки стихли. Во-вторых – он увидел! Иссиня-голубое пятнышко на бесконечной серо-красно-розовой лестничной ленте, внизу. Увидел и, кажется, узнал.
Ещё несколько шагов вниз – и крашенная седина писательницы вполне очевидна.
– Ау! – озвучил Зотов первый пришедший на ум позывной.
Райтерша подняла голову.
– Ку-ку, – отозвалась она спокойно.
Зотов расплылся в улыбке. Не то чтобы для райтерши, а… а может и для неё.
Почему-то стало легко. Неизвестно почему, но вот как-то так, сразу.
Может быть, она знает, как добраться до выхода.
Может быть, не знает, но всё равно что-нибудь придумают.
Может, доберутся до иных, совсем ни в чём не похожих миров, а может – до других этажей этого, и там будет Римма, но без «Буратины», дочура, но не дура, Гражданстрой, но не смешной, а возле химзаводу можно, можно, можно будет соваться в воду.
А может и нет.
– Ау!
Судили, рядили, глядели
– Споймали! Споймали окаянного! У, чёрт колченогий! – голосила Гляделка, лохматая, чумазая городская дурочка.
Держалась она неподалёку от «окаянного» и четырёх ведших его стражников, время от времени оббегая их вокруг, но совсем уж близко не подходила. Дурочка-то она дурочка, а жить, поди, и ей не расхотелось. Мало ли, как оно может обернуться: пусть руки у «окаянного» связаны, пусть ведут его вон какие крепкие молодцы, но бережёного бог бережёт, да и надо ли соваться в самый притык, когда и так видно?
Городские зеваки, видно, думали так же, держались поодаль, однако и не отставали. Набралась целая толпа. Шутка ли – настоящий карсяб! Когда ещё представится случай такое рассмотреть? Разве кто знал, что их можно изловить?
– Споймали! Споймали! – продолжала верещать Гляделка, подпрыгивая так, что из-под задирающейся юбки виднелись лодыжки.
– Замолкни уже! – осадил её кто-то из толпы. – Не Гляделка, а Верещалка, тьфу на тебя!
– На тебя тьфу, – огрызнулась она, но замолкла. Карсяба подводили к Судильному Дому, куда её, дурочку, обычно не пускали и, как пить дать, из-за её шумливости. Чумазых да растрёпанных там и без неё хватало (можно кой-чего и про дураков прибавить). Если верещать перестанет, с толпою, как рыбка с водою, и заплюхнется. Кто её прогонит?
Так оно и получилось. Только не теперь, а нескоро, аж на четвёртый день. Карсяб – это вам не воровайка Лексашка с торговых рядов, торопиться не пристало. Посадили колченогого в Холодную Башню. Знатные господа, те, что посмелей, захаживали. Прибывал протоиерей на красивой серой бричке. Городской же голова, говорят, не только сам наведывался, но и всё своё семейство приводил, и его младшенький, который заика, заплакал: чу-чу-чудище!
***Народу в Судильне набилось битком, но пристальный взгляд судьи Идрика Земели был устремлён совсем не на разношёрстную, галдящую, как десятки галок, публику. Карсяб, закрытый в клетке с толстенными прутьями, вот кто полностью завладел его вниманием.
Земеля не ходил смотреть на это чудо-юдо раньше, не посчитал нужным. Он свято верил в истинность первого впечатления и находил правильным с ним не спешить. Он вообще верил во всякую правильность, в справедливость – как в её проявление, а в Судильный Дом – как в храм справедливости. Идеальной? Нет. Но действенной? Да. Вполне.
Теперь же, когда это странное существо было в поле его зрения и непосредственной власти, он находил правильным как следует его рассмотреть. Оно оказалось страннее, чем ожидалось, страннее, чем представлялось по тому, что он слышал.
Собственно, только сейчас судье стало понятно, почему карсябов называют колченогими. Всё дело в том, что вторая нога этого нелепого существа была другой, как бы призрачной, сотканной не из плоти, бесплотной. Она клубилась и таяла – и при этом никуда не девалась.
Сам же карсяб был вполне себе плотным карликом примерно в половину человеческого роста, настолько во всех своих проявлениях отталкивающим, что в этом виделось даже что-то намеренное, вызывающее.
Он был красновато-бурым. Вероятно, по его карсябским понятиям, одетым: с его плеч свисали толстые пучки сильно пушащихся серых нитей, перевязанных таким же пучком на поясе.
Голова – совершенно лысая, непропорционально огромная и настолько неправильной формы, что судья не взял бы на себя труд её описать, разве что сравнить: наверное, если бы ватага мальчишек покатала громадную тыкву по городским закоулкам, получилось бы что-нибудь похожее – те же вмятины, а где-то и с кулак, не меньше, «ямы». Из-за этого лицо его было искажено до безобразия: левый глаз утопал как раз в такой «яме», а рот, словно бы опасаясь туда свалиться, ушёл совсем вбок. Нос не просматривался, однако мелкие, как будто дробью прошибленные дырочки зияли примерно там, где их можно было принять за ноздри.
Короткие шестипалые ручки карлика были связаны спереди. Иногда он напряжённо их поднимал, казалось, что пробуя верёвку на прочность, и тогда становилось совсем уж не по себе.
Насколько Земеля знал, карсябы – «мелькуны», промелькнут и пропадают, что-то вроде зарничных чертей, только те в туманах возникают, а эти где угодно. Так почему этот-то не промелькнул и не пропал, как все его сородичи? Застрял?
Первое впечатление складывалось яркое и определённое. И всё-таки справедливость – не только впечатления.
– Тишины, – вполголоса приказал он приставу.
– ТИХА! – рявкнул тот, и тишина, на удивление, воцарилась.
И сразу же стало слышно то, что до этого, в общем шуме и гаме, не слышалось: карсяб отнюдь не беззвучен. Из его косого, едва приоткрытого рта вырывалось шипение – нарастающее, свистящее.
– Милейший… – начал судья, но шипение вдруг стало прерывистым. Что это? Кашель?.. Прерывистым и натужным. Не хватало, чтобы карлика стошнило!
Однако произошло нечто другое. Вся эта свистопляска приобрела подобие говорения.
– Касссс… Кабббб… Карррсяяяябббб…
И опять – шипение и свист. И снова, как поначалу, беспрерывные.
Земеля вздохнул. Он старался оставаться невозмутимым, всё время напоминая себе о том, что обладай карлик хоть какими-то силами, они давно были бы применены.
– Я знаю, кто ты. Знаю, что карсяб. И тем не менее…
Шипение сменилось бульканьем, и судья опять замолчал, на этот раз пожалуй что даже и растерявшись.
– Кипит! – выкрикнули из зала. Прокатились смешки.
– Милейший…
Карлик продолжал булькать, и это сбивало. Неприятно было и то, что он не смотрел на судью. Не смотрел он и на публику. Его немигающие, остекленелые глаза смотрели куда-то поверх горожан.
– Бардак… – пробормотал Земеля. Пристав, парень бесстрашный по причине полнейшего отсутствия воображения, понимающе кивнул, взял усмирительную палку и ткнул карлика в грудь с силой, с которой привык и которую считал довольно умеренной.
Но, вероятно, для карсяба она оказалась избыточной – он дёрнулся, уронил голову на грудь и прекратил издавать какие бы то ни было звуки.
– Ты… – Возмущение судьи должно было прозвучать как «Ты убил его, олух!», но не прозвучало. Карлик резким рывком поднял свою «изрытую» голову-тыкву.
Земеля помолчал. Публика шевелилась, требуя продолжения.
– Милейший, что заставило тебя ступить…
– Он не скажет – а я скажу! Я знаю, что заставило! – неожиданно чистым, звонким голоском выкрикнула Гляделка. На неё зашикали, замахали руками. Судья сдвинул брови, но вернулся к вопросу.
– Какие намерения…
– Он не скажет – а я скажу! Я знаю, какие намерения! – вновь выкрикнула дурочка.
– Вывести, – приказал Земеля. Не стал дожидаться, когда в том углу зала всё уляжется, повторил: – Какие намерения заставили тебя, милейший, проникнуть в город? Был ли в них злой умысел, преступный план?
Карсяб таращился сразу мимо всего, вникуда и вверх, и молчал глухим, не предвещающим ответов молчанием.
– Ткни-ка его ещё, – задумчиво проговорил судья, что и было тотчас исполнено.
Карлик, как и в прошлый раз, судорожно кивнул.
– Ну вот, вот, милейший! Дело на лад! Злой умысел, преступный план. Замышлялись ли ограбления?
Пристав – палка – кивок.
– … Убийства горожан?
… Кивок.
– … Надругательсва над женщинами?








