Полная версия
Долгое дело
– Извините, но учить меня не стоит, – отрезала она. Рябинин перевел дух, хотя он не взбирался на гору, а говорил в трубку чуть повышенным тоном. Тяжело задышала и корреспондентка, словно только что соскочила со своей лошади.
– Я напишу официальное письмо главному редактору, – сказал Рябинин.
– Представляю, как вы мягкотело обращаетесь со своими преступниками, – усмехнулась она.
– А я представляю, как в детстве вы отрывали ручки своим куклам…
Из дневника следователя. Предложи мне перед тяжким испытанием выбор товарища – хитрюгу или простофилю, – я выберу простофилю. Возможно, хитрюга ловчее бы миновал пули и взрывы, расщелины и топи… Но из расщелины меня вытащил бы простофиля. Я люблю простофиль, – это же люди с открытой душой. В том обществе, которое мы построим, будут жить лишь одни простофили; будут жить только люди с честной и открытой душой, потому что пропадет нужда запечатывать ее, как и пропадут враги душевной простоты.
Из постановления следователя… Учитывая вышесказанное, а также руководствуясь пунктом 2 статьи 5 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР, постановил: уголовное дело в отношении гр. Калязиной Аделаиды Сергеевны прекратить за отсутствием в ее действиях состава преступления.
Из дневника следователя. Я-то прекратил. Прекратит ли она?..
Часть вторая
Вера Михайловна вышла из автобуса и свернула в парк. Магазин открывался поздно, в одиннадцать, и она взяла за правило гулять полчасика в любую погоду.
Июнь пришел неожиданно – он всегда так. Другие месяцы плавно переходят один в другой, не придерживаясь четкого календарного деления: тухнут метели, сникают морозы, растворяются в солнце снега, перестают бежать и блестеть воды, и зеленой дымкой начинает покрываться черная земля и остолбеневшие за зиму деревья… Июнь же вдруг: выйдешь в солнечный день на улицу, а кругом лето. Бог весть откуда взялись крупные листья, взметнулись травы и взъярилась жара. Еще утро, десять часов, а солнце уже припекает.
Вера Михайловна пошла березовой аллеей. Она глубоко вдыхала тот непередаваемый запах, который идет от берез в начале июня. Ей казалось, что такой воздух исцеляет, хотя он и не лесной. В последнее время Вера Михайловна чувствовала какую-то тяжесть в груди. Может быть, стоило пойти к врачу, но она не считала эту тяжесть болезнью. Возраст, возраст стучался в грудь своей намекающей дланью. Все-таки пятьдесят лет. Из них тридцать в торговле, все на нервах, все на криках…
– Тени, тени, тени!
Вера Михайловна отпрянула от небольшой женщины, которая вроде бы появилась ниоткуда, из кустов жасмина. Черные, с сиреневым отливом волосы; смуглое высушенное лицо; темная шаль с глуховато-красными разводами. Цыганка.
– Купи тени для очей, блондиночка! – сказала она в лицо Вере Михайловне, блестя своим черным цветом, как ворона на солнце…
– Какая же блондиночка? – благодушно отозвалась Вера Михайловна, не убавляя спокойного шага. – Жизнь сединой выбелила.
Цыганка поняла, что эта женщина теней не купит. Она спрятала куда-то под шаль цветные коробочки и засеменила рядом, пританцовывая:
– Давай погадаю, а? Всю правду скажу, как на ладонь выложу.
– Всю правду? – улыбнулась Вера Михайловна.
Цыганка воспрянула, забежав вперед:
– Ай, красавица, зачем не веришь? Все скажу, ничего себе не оставлю. А если правду не скажу, копейки мне не давай.
Время еще было. Солнце грело радостно и ярко. Березовый воздух пился со вкусом. И не болела грудь. Почему же не погадать?
– А сколько возьмешь?
– Зачем обижаешь, красавица? Ничего не возьму, сама дашь, если не пожалеешь…
Вера Михайловна отошла на край аллеи и протянула цыганке левую руку. Гадалка схватила кисть, завертев ладонь так и этак, высматривая ей одной ведомые линии.
– Вот тебе и космос с кибернетикой, – усмехнулся проходивший парень.
Вера Михайловна слушала цыганку с безразличным лицом, показывая, что все это лишь развлечение, позволительное в нерабочее время. Казенный дом, бубновый король, недальняя дорога… Да у кого в жизни нет казенного дома и недальней дороги? Она гадалке не верила, ни одному слову не верила, и лишь на всякий случай, почти неосознанно, допускала в ее предсказании крупицы правды. Вот так и с богом – не верила, но благоговейно посматривала на иконы и купола: мало ли что?
Цыганка понизила голос и заговорила значительно, с каким-то таинственным намеком:
– Стоишь ты, красавица, у дорогого блеска и сама блестишь от него. А блеск тот каменный жарче золота. Цари от него слепли, начальники от него глохли, простые люди от него помирали. Красавица ты моя, хочешь – плати мне монету звонкую, а хочешь – уходи, но и тебе плохо будет от того блеска каменного. Так плохо, красавица, что кончаю я гадать, нельзя дальше…
Вера Михайловна испугалась; испугалась посреди парка, меж людей и при ясном дне. Она торопливо вытащила рубль.
– Красавица моя, неужели правда теперь рубель стоит, а?
Вера Михайловна сунула ей трешку и пошла, не ответив, не сказав спасибо и не оглядываясь.
«Стоишь у дорогого блеска…» Это и ошарашило, испугав до внезапной сухости во рту и до мурашек на спине. Она и в самом деле стояла посреди дорогого каменного блеска. Как же узнала цыганка? Если тут узнала правду, то правдой будет и второе, страшное, которое гадалка даже не решилась сказать.
Вера Михайловна пошла медленнее. Какая-то сила, могучая и внезапная, притушила день, как придушила: потускнели солнечные лучи, поблекла зелень, улетучился в космос березовый запах… Но так было несколько секунд, пока она не тряхнула головой и не сказала себе громко, на всю аллею:
– Дура старая!
На левой ладони пишется судьба, как там пишется и чем – знают одни гадалки. Но неужели там написано, что она посреди каменного блеска стоит? А Вера Михайловна стояла, потому что за прилавком не посидишь. Да видела ее цыганка в магазине – вот откуда и предсказание. Ну а про страшное придумала для веры: скажи про счастье с королем из казенного дома – клиентка посмеялась бы и дала рубль. А за правду – трешку.
Из дневника следователя. Разговор с непорядочным человеком вызывает у меня затруднения. Показать, кто он есть, – нельзя, потеряешь контакт. Вообще не разговаривать – тоже нельзя. И тогда остается только одно: делать вид, что перед тобой порядочный человек.
Телефонный звонок отрешил его сразу и от всего. Он схватил вечно готовый портфель, содрогнул дверцей сейфа оконные стекла и ринулся к Беспалову.
Юрий Артемьевич положил трубку и недоуменно поморщился:
– Дежурный рекомендует с выездом обождать. Еще позвонит.
О работе Беспалов мог говорить и без курева. Но любая посторонняя тема, казалось, магнитной силой извлекала пачку из его кармана.
Он закурил каким-то легким движением руки, похожим на росчерк пера, и поскорее выдохнул первый дым, словно он ему был и не нужен.
– Работы навалом. Жена ворчит…
Его тоже ворчит? Или все жены ворчат, не чувствуя рядом мужей? А разве Лидины тревожные вопросы можно назвать ворчаньем?
– Впрочем, для чего и живем, как не для работы, – вздохнул прокурор фальшивым вздохом и отвел взгляд, чтобы не выдать своей хитрости.
Рябинин все понял. Фальшивый вздох относился не к сути поведанной мысли – живем для работы, – а к тому, зачем она сейчас была сказана: продолжить их вечный разговор, который возникал и обрывался внезапно, словно изредка включали магнитофонный диалог. На этот раз кнопку нажал прокурор, что, впрочем, он делал чаще своего собеседника. Но перед выездом на место происшествия Рябинин говорить не мог – сидел как на углях.
– Наоборот, – вяло ответил он.
– Что наоборот?
– Мы работаем, чтобы жить.
– По-моему, это одно и то же. Работать – это жить, а жить – это работать.
– А по-моему, нет, – не согласился Рябинин таким пресным голосом, что на этом разговор должен бы и кончиться.
– Вы, Сергей Георгиевич, никогда не отыщете никакого смысла, потому что отвергаете труд как главное дело жизни, – сказал прокурор, внимательно посмотрел на следователя и добавил: – По-моему.
Рябинин не стал бы и отвечать, если бы не это «по-моему», сказанное уже дважды и снявшее категоричность его слов.
– Я не отвергаю труд как главное дело жизни. Я отвергаю труд как смысл жизни.
– А разве это не одно и то же – дело жизни и смысл жизни?
– Смысл жизни шире дела жизни.
– Человек ведь существо трудящееся, – автоматически возразил прокурор, не успев осознать рябининских соотношений.
– Лошадь тоже существо трудящееся.
Беспалов рассмеялся:
– Лошадь, наверное, и не понимает, что трудится.
– Мы понимаем. Только этим и отличаемся?
– Сергей Георгиевич, да человека растить начинают с труда…
– А вы заметили, что молодежь не всегда с охотой слушает про труд?
– Не сразу осознает.
– Нет. Она сердцем чувствует, что дело не только в одном труде, – заговорил Рябинин уже окрепнувшим голосом, ибо спор вырисовывался непустячный и с непустячным человеком.
– А в чем же?
Простого ответа Рябинин не знал, как его не знаешь, когда мысль находится в рабочем состоянии и еще не додумана для самого себя.
– Юрий Артемьевич, зональный прокурор Васин – прекрасный работник, дисциплинирован, грамотен… Он вам нравится?
Вопрос был хитрым, поскольку Рябинин как бы проверял искренность прокурора в этих спорах: Васин надзирал за их прокуратурой, и от Беспалова требовалась оценка вышестоящего должностного лица.
– Нет, – признался прокурор, чуть повременив.
– А почему?
– Суховат. И еще кое-что…
– Выходит, вы оцениваете человека не по труду?
Юрий Артемьевич потянулся к носу – пошатать.
– Душа важна человеческая, – решил помочь Рябинин.
– Но и нетрудовая душа нам тоже ни к чему, – сразу отпарировал прокурор.
– Правильно. Без труда нет человека. Но и в одном труде нет человека.
– Нет, в труде уже есть человек! – загорелся прокурор, впервые загорелся на глазах следователя.
Рябинин даже умолк. Беспалов смотрел на него сердито, широко, всклокоченно. Его пыл лег на Рябинина, как огонь на солому. Ответит, он ему ответит.
И промелькнуло, исчезая…
…Работа может все закрыть. Увлеченность работой может означать безразличие к многообразию жизни. Любовь к делу – обратная сторона равнодушия к жизни?..
– Юрий Артемьевич, только подумайте, какая надежная защита – труд. По вечерам пьянствую, но я же работаю. Хулиганю, безобразничаю – но работаю. Над женой издеваюсь – однако работаю. Детей воспитал никчемностями и лоботрясами – позвольте, я же работал. В домино стучу, в карты режусь, слоняюсь, книг не читаю, в театре век не бывал, в мелочах погряз и глупостях – не приставайте, я же работаю…
Рябинин замолк. Говорить длинно он не любил и не умел. Если только в споре. Да и не то он сказал, что промелькнуло – там было тоньше, острее, сомнительнее.
Юрий Артемьевич положил окурок в пепельницу и плотно накрыл его ладонью, чтобы тот задохнулся без воздуха.
– И все-таки о человеке судят по тому, каков он в работе.
– Не только, – обрадовался Рябинин тому возражению, которое он мог оспорить. – Труд частенько стереотипен. Много тут узнаешь о человеке? А вы посмотрите на него после работы, в выходные дни, в отпуске… Сколько неплохих работников мается, не зная, чем себя занять! Или заняты пустяками. Тут вся личность.
Опять длинно говорил. Окурок в пепельнице уже задохнулся. Юрий Артемьевич снял ладонь и на всякий случай тронул крупный нос. Он мог бы и не трогать, мог бы выйти победителем в споре, обратившись к своей прокурорской роли, и авторитетно разъяснить ошибку следователя. Мог бы победить и не обращаясь к должности: кому не известно, что труд есть мера всего?
– Ну и что же все-таки определяет человека? – спросил он.
– Думаю, что образ жизни.
Беспалов чуть посомневался и добавил:
– В который обязательно входит труд.
– Согласен, – улыбнулся Рябинин.
– Так вы смыслом нашего существования полагаете образ жизни?
– Нет.
– А что?
– Пока не знаю, – ответил Рябинин, как отвечал ему не раз.
– Пока, – усмехнулся Беспалов. – Многие проживают жизнь, да так и никогда и не узнают, для чего.
– Я надеюсь узнать.
Юрий Артемьевич пригладил стружку висков, которую простоватая секретарша как-то посоветовала ему распрямить в парикмахерской, и неожиданно спросил:
– Допустим, человек меряется не только трудом… Почему же вы сами работаете, как лошадь?
Рябинин хотел переспросить – как кто? Ну да, лошадь, та самая, которую он привел в пример, как тоже работающую. Нужно ответить что-нибудь остроумное, легкое, не вдаваясь. Например: «Разве бывают лошади в очках?» Или: «А что, из моего кабинета слышно ржание?»
– Почему не звонят с места происшествия? – спросил Рябинин.
Из дневника следователя. Я и сам иногда задумываюсь, почему все дни занят только работой. Трудолюбивый очень? Да вроде бы как все. Деньги люблю? Зарплата у меня средняя. Выслуживаюсь? С моим-то характером… Горжусь броским званием? Есть звания погромче. Возможно, мне нечего делать? Да не работай, я был бы загружен еще больше, столько есть занятий по душе. Может быть, желание трудиться вытекает из сущности человека, и прав Юрий Артемьевич – рождаемся мы для работы?
Но тогда я не понимаю, почему существо, которое трудится, ест, пьет, спит и смотрит телевизор, называется человеком? Ведь лошадь тоже трудится, ест, пьет и спит. Ах да, она не смотрит телевизор. Но только потому, что его не ставят в конюшню. Кстати, я тоже его не смотрю…
Прав Юрий Артемьевич: лошадь я.
Толпа – первый признак чрезвычайного события. У подъезда скопилось человек десять. Телефонограмма не соврала.
Петельников и Леденцов еще на ходу, еще на тормозном пути распахнули дверцы, выпрыгнули на асфальт и оказались в этой жиденькой толкучке. Одни старухи…
– Это у нас, – сказала одна, настолько маленькая, что инспектора придержали шаг, опасаясь ее задавить.
– Бандитизм в нашей квартире, – подтвердила вторая, чуть повыше, но такая полная, что уж теперь они пропустили ее вперед, чтобы не быть задавленными…
Большая передняя, в меру заставленная отжившей мебелью. Длинный коридор, ведущий в кухню. Запах старых коммунальных квартир – дерева, лежалой ткани, забытых духов и валерьянки.
– Чайку попьете? – спросила маленькая, энергичная.
– Чего попьем? – опешил Петельников.
– Мария, дак они, может, как теперешние мужики, чай не принимают, – заметила тучная.
– Нальем чего и погорше, – согласилась первая старушка и показала на дверь, где, видимо, им и могли налить чего погорше.
– Гражданки! – сказал Петельников тем голосом, от которого трезвели пьяницы. – Мы хоть чай и принимаем, но сюда приехали по сообщению об убийстве!
– Пожалуйста, будьте как дома, – любезно согласилась крохотная старушка.
– Логово убийцы, – вторая показала на дверь.
Леденцов мгновенно и сильно ткнулся туда плечом, но дверь не подалась.
– И не ночевал, – объяснила маленькая.
– Где труп? – прямо спросил Петельников.
– А никто не знает, кроме убивца, – опять пояснила низенькая старушка, которая сумела оттеснить вторую, массивную.
– Как звать погибшего?
У Леденцова в руках появился блокнот.
– Василий Васильевич.
– Фамилия?
– Нету у него фамилии.
– Василий Васильевич да Василий Васильевич, – встряла-таки вторая.
– Где его комната?
– А он жил на кухне.
– Почему на кухне?
– Спит себе на подстилке…
Леденцов опустил блокнот и ухмыльнулся. И хотя бледное лицо Петельникова никогда не краснело, он почувствовал на нем злобный жар, который стянул щеки старшего инспектора какой-то сухостью.
– Товарищ Леденцов! Составьте протокол о ложном вызове и привлеките гражданок к административной ответственности. Кстати, где участковый инспектор?
– Как так привлечь? – удивилась маленькая, главная тут.
– Так! – отчеканил Петельников. – За собачий вызов.
– Василий Васильевич не собака, а котик.
– Тем более!
Вторая старушка подкатилась к Петельникову, как громадный шар, обдав его запахом лука и вроде бы гречневой каши:
– Да этот нехристь не убил Васю, а продал. Воров-то вы ловите?
– Ловим, когда украдена материальная ценность. А ваш кот ничего не стоит.
– Как не стоит? – обомлела она.
– Бабушка, – набрался терпения Петельников, – похищенная вещь должна быть оценена в рублях, а ваш кот…
– Пятьдесят рублев, – гордо произнесла старуха.
Леденцов хихикнул. Петельников слегка подвинулся к выходу: черт с ними, с этими бабками и с их котом. Но маленькая старушка оказалась сзади и дернула Петельникова за пиджак:
– Ему ничего и не будет?
– Кому?
Она кивнула на закрытую дверь.
– Как его фамилия?
– Литровник. Гришка Литровник.
Леденцов опять засмеялся.
– Вот он смеется, рыжий молодой человек, а нам от Гришки житья нет. На днях сожрал весь студень. Ночами пугает нас зубовным скрежетом. Водку льет в себя, как в решето. У него и счас стоит на тумбе охолодевшая яичница да пустая бутылка от четвертинки водки.
– Откуда знаете? – заинтересовался Леденцов.
– А через скрытую камеру. – Она поджала губы и мельком глянула на замочную скважину.
Теперь пиджак дернули спереди. Петельников повернулся к солидной.
– Товарищ сотрудник, может, Вася и не стоит пятидесяти целковых, да кот-то очень душевный. В туалет человеческий ходит. Картофельное пюре уважает. Гришку-то Литровника терпеть не мог. Фырчит, как от собачьего образа. Мягонький, бочком трется… Мы и живем-то одной семьей: я, Мария да Василий. Без него-то зачахнем. Найди котика, соколик, а?
Одна маленькая, вторая толстенькая… Теперь Петельников глянул в их лица.
У маленькой среди мелких, как песчаная зыбь, морщин смотрелись черные провалившиеся глаза, тонкий нос и тонкие подвижные губы. Она как бы двигалась на месте, переступая ногами, шмыгая носом и шевеля губами.
У полной старушки все было полным: наикруглейшее лицо, круглые глаза, округлый нос… Седые волосы, остатки седых волос, тонко застилали шар головы. Ей бы старинный чепчик. Тогда бы она походила на ту бабушку, у которой была внучка Красная Шапочка. А если не внучка, а внук? Не Красная Шапочка, а, скажем, инспектор уголовного розыска? Приходил бы он домой поздно, усталый, грязный, а она бы сидела на тахте в чепчике, подавала бы ему чистую рубашку, и свежую газету, и гречневую кашу с луком. Ну и кот Василий…
– Леденцов, отыщешь кота? – спросил, а не приказал Петельников.
– Не могу, товарищ капитан.
– Почему?
– В отделе засмеют.
Старушки молчали, понимая, что работники милиции принимают решение. Полная скрестила руки на объемном животе. Вторая, юркая Мария, стояла тихо, сдерживалась, шевеля губами.
– В Нью-Йорке двести тысяч бездомных кошек, – на всякий случай уведомил Леденцов.
– Гады, – отозвался его начальник.
– Кто? – не понял Леденцов.
– Монополисты, – буркнул Петельников и спросил у старух: – Приметы у кота есть?
– Серенький, в тигриную полоску, с аккуратным хвостиком…
– Не худой и не дюжий, а так посреди…
– Я спрашиваю про особые приметы.
– Есть, – твердо ответила ртутноподвижная Мария. – Нечеловеческая сообразительность.
– И особливая душевность, – добавила та, которая почему-то не носила чепчика.
Из дневника следователя. Возьмем человека, у которого ничего нет, поэтому он заботится о пище, одежде и жилье. Но вот у него появился хлеб, комната и костюм. Он уже думает о мясе, квартире и телевизоре. Потом он хлопочет о коньяке и коврах. Потом об импортном унитазе, автомобиле и даче. Потом… А потом у него всплывает тихая и едкая мысль: «А зачем?» Есть ковер, стало два, а зачем третий? Вот тогда он и начинает задумываться о смысле жизни. Эти думы – не от достатка ли? Нагому и голодному не до смыслов.
Тогда я рановато задумался, ибо у меня нет машины и всего один ковер, который мне приходится выбивать.
Когда-то ювелирные магазины походили на музеи: безлюдье, тишина, благоговейные взоры, обращенные на драгоценности, которые подсвеченно мерцали за стеклом, как редкие экспонаты. Но страна богатела. Теперь не было безлюдья – за обручальными кольцами стояла очередь. Исчезла тишина, – у прилавка с янтарем вечно хихикали девушки. И не заволакивались благоговением взоры – нынче золотом никого не удивишь.
Вера Михайловна прошлась по узкому заприлавочному коридорчику и стала в его конце, оглядывая простор стекла, света и полированного дерева. Стоишь ты посреди каменного блеска… Да что там блеска – посреди бриллиантового сияния стояла она тихо и одиноко, как заброшенная. Страна разбогатела, но не настолько, чтобы за бриллиантами копились очереди.
В этот тихий отдел ее перевели из-за больного сердца. Она согласилась, хотя от безделья скучала, путалась в этих каратах, товар свой не чувствовала и тайно ждала, что ее сократят. Слишком накладно держать человека ради одной продажи в месяц.
Людочка из отдела бижутерии, такая же яркая, как и ее синтетические броши и кулоны, пролетела узкий коридорчик и заговорила стремительно и туманно:
– Вера Михайловна, концерт по заявкам. Будете?
Лишь после третьего вопроса прояснилось, что корреспондент радио собирает пожелания для концерта по заявкам работников торговли.
– Заказывайте для себя, – отмахнулась Вера Михайловна.
– Вы старейший работник, у нас одна эстрада, закажите классику.
У них одна эстрада… Был у Веры Михайловны заветный романс, который почти не исполнялся и который бередил в ней то, что должно лежать в душе тихо и нетронуто до конца жизни. Закажешь, да ведь могут высмеять.
– Я старинные романсы люблю.
– Ха, любой.
– Тогда вот этот… «Не уезжай ты, мой голубчик».
– Не уезжай ты, мой… кто?
– Голубчик.
Людочка молча блестела модными очками и чешскими бусами. Видимо, хотела переспросить. А может быть, рассмеяться.
– Я запишу, – сказала она, доставая блокнотик из синего фирменного халата.
– Чего ж тут записывать…
Несусветные названия эстрадных ансамблей, невероятные названия дисков, непроизносимые названия заграничных мелодий и песен она, наверное, запоминала без блокнота. А вот слова романса не могла. Ведь так просто и хорошо: не уезжай ты, мой голубчик. Может быть, и передадут.
Вера Михайловна как-то необязательно поднялась и подошла к двум покупателям, – у прилавка остановились парень и девушка. Нет, не покупатели. Молодые, веселые, беззаботные… Прельстил, как сорок, яркий блеск.
– Скажите, пожалуйста, у меня галлюцинации, или этот перстень действительно стоит двенадцать тысяч? – с вежливой иронией спросил парень.
– У вас не галлюцинация, – улыбнулась Вера Михайловна.
– Я подарю его тебе, – сказал он девушке.
– Когда? – радостно удивилась она.
– Когда стану знаменитым.
– А когда ты станешь знаменитым?
– Так скоро, что этот перстень еще не успеют купить.
– Стоит ли из-за камня становиться знаменитым? – улыбнулась Вера Михайловна.
Что в нем? Блеск? Так у Людочки чешское стекло блестит ярче. Крепость? Зачем же она перстню – чай, не кувалда. Редкость? Да мало ли что редко на земле. Вот любовь душевная реже алмазов встречается…
У прилавка остановилась видная женщина в светлом плаще и широкой бордовой шляпе. Вера Михайловна уже как-то видела ее здесь, у бриллиантов.
– Покажите мне, пожалуйста, этот перстень.
Голос крепкий, густой, повелительный. Наверное, жена дипломата или полярника. Духи недешевые, редкие. И перстень смотрит тот, двенадцатитысячный. Покупательница…
Дама примерила его, полюбовалась игрой света на его гранях и неуверенно вернула, о чем-то раздумывая. Видимо, решалась. Конечно, таких денег в кармане с собой не носят.
– До завтра его, надеюсь, не купят? – спросила она с легкой, рассеянной улыбкой.
Вера Михайловна хотела поймать взгляд этой жизнелюбки, но тень от полей шляпы застила почти все лицо.
– Дождемся вас…
Из дневника следователя. У него, то есть у меня, у следователя, должен быть острый взгляд и цепкая память…
Вчера Лида попросила зайти в ателье, благо мне по пути, и узнать, можно ли из двух маленьких шубок (ее, старых) сшить одну большую. Выполнить просьбу я не забыл. Зашел, поздоровался и вежливо спросил у оторопевшего мастера:
– Скажите, пожалуйста, можно ли из одной маленькой шубки сделать две большие?
Рябинин ушел из прокуратуры до времени; он иногда так делал, если день выпадал медленный и бесплодный. А этот тащился, словно трактор волок его по бездорожью. Утром хлестнули по нервам – ехать на происшествие. Потом был допрос, нудный, как переход через пустыню. Затем он провел очную ставку, многословную и ненужную. А после обеда пришла жена одного преступника и устроила истерику с визгом и криком на всю прокуратуру…