
Полная версия
Библиотекарь 1950-х
Он отошел от окна и вернулся к столу. Его взгляд упал на книгу, тот самый сборник стихов, с которого все началось. Она лежала на краю стола, тонкая, неприметная. Он взял ее в руки. Картонный переплет был шершавым и теплым. Он открыл ее. Внутри, в самом сердце книги, зияла грубая пустота тайника. Пустота, которую он теперь заполнил своей тревогой. Он понял, что больше не сможет вернуться к прежней жизни. Таинственная Елена Воскресенская протянула к нему руку из небытия, и он, сам того не желая, взялся за нее. И теперь она вела его во мрак, в лабиринт, где за каждым поворотом его ждала неизвестность, а тишина больше не была синонимом покоя. Она была ожиданием следующего шага его невидимого врага.
Имя на полях забвения
Возвращение в библиотеку следующим утром было сродни погружению в холодную, стоячую воду. Привычное чувство дома, убежища, испарилось без следа, уступив место напряженному, вибрирующему ожиданию. Каждый звук, прежде бывший частью успокаивающей симфонии тишины – шелест газеты в руках старика-профессора, глухой стук возвращенной на полку книги, далекий кашель из курительной комнаты – теперь походил на щелчок взводимого курка. Лев сидел за своим столом, прямой, как натянутая струна, и ощущал на затылке тяжесть невидимого взгляда. Он не искал его, не пытался высмотреть в толпе читателей серую, безликую фигуру. Он знал, что тот где-то здесь. Присутствие преследователя ощущалось не глазами, а кожей, как изменение атмосферного давления перед грозой.
Его руки, обычно безупречно точные в своих выверенных движениях, сегодня казались чужими. Он раскладывал карточки, сверял шифры, отвечал на вопросы посетителей, и весь этот отлаженный ритуал был лишь фасадом, ширмой, за которой его мозг, его истинное «я», работал с лихорадочной, холодной скоростью. Он не мог позволить себе панику. Паника – это хаос, а хаос был его врагом. Его единственным оружием был порядок, система. И он собирался применить это оружие.
План созрел еще ночью, в бессонные часы, когда комната казалась слишком тесной, а тиканье ходиков на стене отмеряло время до неотвратимой развязки. Прятаться бессмысленно. Ждать – самоубийственно. Единственный путь лежал сквозь тайну, прямо в ее сердце. Он должен был узнать, кем была Елена Воскресенская. Не из любопытства, но из необходимости. Знание было его единственным шансом на выживание.
Для этого ему нужно было спуститься в самое сердце Левиафана, в подбрюшье библиотеки – в архивы. Не в те, что были доступны простым читателям, и даже не в спецхран, а в служебные, внутренние каталоги, куда имели доступ лишь несколько сотрудников высшего звена. Это была нервная система библиотеки, ее память, где фиксировался каждый шаг, каждый вздох печатного слова за последние десятилетия. Если след Елены Воскресенской и существовал, он должен был быть там.
Дождавшись момента, когда заведующая его отделом ушла на обеденный перерыв, а в зале наступило обычное послеполуденное затишье, Лев поднялся из-за стола. Он двигался нарочито спокойно, неторопливо. Взял со стойки несколько формуляров, будто направлялся в отдел комплектования. Это было прикрытие, алиби для его маршрута. Каждый шаг был просчитан. Он не оглядывался, но чувствовал, как провожает его невидимый взгляд.
Он миновал гулкие мраморные коридоры, свернул в неприметный служебный проход, где воздух сразу стал прохладнее и запахло сыростью и старыми трубами. Здесь кончался парадный мир высоких потолков и вощеного паркета и начиналось закулисье. Он спустился по узкой винтовой лестнице в подвальные помещения. Свет тусклых ламп в проволочных клетках, привинченных прямо к бетонным стенам, едва разгонял мрак. Воздух здесь был другим: спертый, сухой, пахнущий не просто бумагой, а временем в его концентрированном, дистиллированном виде. Запахом забвения.
Вот она – дверь в центральный архив каталогов. Тяжелая, стальная, с массивным замком, который поддался его служебному ключу с недовольным скрежетом. Внутри царил абсолютный, почти осязаемый покой. Бесконечные ряды серых металлических шкафов уходили вглубь помещения, теряясь в полумраке. Это был скелет библиотеки, ее опорная конструкция. Миллионы картонных карточек, каждая – надгробие над чьей-то мыслью, над чьей-то жизнью.
Лев зажег лампу над столом в центре зала, и ее желтый свет вырвал из темноты небольшой пятачок пространства, ставший его временным командным пунктом. И он начал свою работу. Это было не просто расследование, это был священный ритуал архивариуса. Он действовал методично, без суеты, как хирург, проводящий сложную операцию.
Сначала – основной алфавитный каталог. Он выдвинул тяжелый, пахнущий сухим деревом ящик на литеру «В». Его пальцы, привыкшие к этой работе, летали над карточками, словно пальцы пианиста над клавишами. Воробьев, Воронин, Воронцов… Мелькали фамилии, судьбы, зашифрованные в инвентарных номерах. Он дошел до конца ящика. Пусто. Ни одной Воскресенской. Он проверил соседние ящики, предполагая возможную ошибку в расстановке. Ничего.
Следующий шаг – систематический каталог. Может, она не была автором, а составителем, редактором? Он погрузился в разделы «Филология», «История», «Искусство». Он просматривал выходные данные сотен книг, вглядываясь в мелкий шрифт, ища знакомое имя среди тех, кто обычно остается в тени – корректоров, технических редакторов, художников-оформителей. Час за часом он просеивал эту бумажную руду, и час за часом его сито оставалось пустым. Имя «Елена Воскресенская» было идеально стерто. Не просто отсутствовало – оно было вымарано с такой тщательностью, которая говорила о целенаправленном, осмысленном действии.
Он перешел к каталогам периодики. Газеты, журналы, альманахи за последние тридцать лет. Может, короткий рассказ, стихотворение, заметка? Он проверял годовые подшивки указателей, листая пожелтевшие, хрупкие страницы. Шуршание бумаги было единственным звуком в этом подземелье, и оно походило на шепот призраков. Сотни тысяч имен, миллионы статей. Но того, что он искал, не было. Словно эта женщина никогда не рождалась, не жила, не писала ни единой строчки.
Стена, на которую он наткнулся, была невидимой, но абсолютно реальной. Она была сложена из отсутствия, из пустоты, из meticulously организованного забвения. Кто-то проделал титаническую работу, пройдясь по всем архивам и вычистив малейшее упоминание о человеке. И этот факт пугал больше, чем открытая угроза. Чтобы заслужить такое забвение, нужно было совершить нечто из ряда вон выходящее. Или написать нечто… опасное.
Лев откинулся на спинку скрипучего стула, потер уставшие глаза. Холод подвала пробирал до костей. В тусклом свете лампы его лицо казалось высеченным из камня, осунувшимся, с глубокими тенями под глазами. Он чувствовал, как подступает отчаяние, липкое и холодное. Система, его бог, его опора, дала сбой. Она не содержала ответа. Но именно в этот момент, на дне усталости и безнадежности, его аналитический ум, закаленный годами работы, подсказал ему новый путь. Если система не работает, если прямой поиск не дает результатов, значит, нужно искать не в системе, а в ее трещинах. В аномалиях. В том, что выбивается из общего порядка.
Он снова выстроил в уме цепочку фактов. Что он имел? Имя. Ключ. И книгу. Сборник советских стихов сорок девятого года. Книгу передал профессор Бельский, специалист по… Серебряному веку. Вот она, аномалия. Нестыковка. Зачем историку, изучающему поэзию начала века, понадобился стандартный, идеологически выверенный сборник послевоенной лирики? Это было неестественно, как если бы орнитолог вдруг начал изучать повадки дождевых червей. Возможно, дело было не в самой книге, а в ее контексте. В эпохе, которую она отрицала своим существованием.
Серебряный век. Эпоха блестящих экспериментов, вольнодумства, философских поисков. Эпоха, которую новая власть сначала пыталась приручить, а потом – похоронить, засыпав толстым слоем правильных, идеологически выдержанных текстов. Что, если Елена Воскресенская принадлежала не новому миру, а тому, старому? Что, если ее корни были там, в том времени, которое теперь считалось опасным и декадентским?
Эта мысль, как вспышка магния, осветила новый путь в темноте архива. Он оставил каталоги советского периода и перешел в другой сектор. Сюда заглядывали еще реже. Воздух был еще гуще, а пыль на полках лежала таким плотным, бархатным слоем, что казалось, ее не касалась рука человека десятилетиями. Это был архив дореволюционных изданий и частных коллекций, переданных библиотеке после семнадцатого года.
Здесь все было другим. Карточки в каталожных ящиках были не стандартного размера, а разномастные, написанные от руки изящным почерком с «ятями» и «ерами». Они пахли иначе – не казенным клеем, а чем-то сладковатым, напоминающим запах сухих цветов или старых духов. Это был архив другой цивилизации.
Лев начал поиск заново, но теперь он искал не в официальных изданиях. Он искал в каталогах рукописных фондов, в описях личных архивов писателей, в списках участников литературных кружков и салонов. Это была кропотливая, ювелирная работа. Он перебирал имена, давно ставшие легендами – Блок, Гумилев, Ахматова, Цветаева – и имена, стертые временем, известные лишь горстке специалистов. Он погружался в мир альманахов, выходивших тиражом в триста экземпляров, в протоколы заседаний поэтических обществ, где яростно спорили о будущем русского стиха.
Прошло еще несколько часов. Его глаза болели от напряжения, спина затекла, а пальцы были черны от архивной пыли. Он почти потерял надежду. Возможно, и эта догадка была ложной. И тут он наткнулся на нее.
Это была не отдельная карточка. Это была всего лишь пометка. Он просматривал ящик с описью фонда одного малоизвестного критика, завсегдатая литературных кафе начала века. На одной из карточек, описывающей папку с названием «Материалы к истории литературных кружков. 1913-1916», на полях, под основным текстом, была сделана крошечная, почти невидимая пометка карандашом. Почерк был другой, не тот, что на самой карточке – более резкий, нервный. Большинство людей просто не обратили бы на нее внимания, смахнули бы вместе с пылью. Но глаз Льва, натренированный выискивать малейшие отклонения от нормы, зацепился за нее. Несколько букв, полустертых, почти слившихся с желтизной картона.
«См. ‘Акрополь’. Фонд В-ского».
И все. Никаких объяснений. Никаких ссылок. Просто два слова, брошенные, как камень в воду. «Акрополь». Название было смутно знакомым. Лев напряг память. Это был один из многочисленных, недолговечных поэтических кружков, возникших в Петербурге накануне Первой мировой. Он не оставил после себя ни громких манифестов, ни знаменитых имен. Один из сотен ростков, погибших под сапогами истории. Фонд В-ского… Это, скорее всего, был тот самый критик, в чьем архиве он сейчас копался.
Сердце, до этого момента бившееся ровно и методично, вдруг сделало сбой и застучало быстрее, глухо, как барабан. Он нашел. Он нашел трещину.
Он по шифру нашел нужный стеллаж в самом дальнем и темном углу хранилища. Фонд критика Воздвиженского, так и не разобранный до конца, хранился в нескольких больших картонных коробках, перевязанных выцветшей тесьмой. От них исходил сильный запах тлена и мышей. Лев поставил одну из коробок на пол, развязал узел, и тесьма рассыпалась в прах у него в руках.
Внутри, среди пожелтевших рукописей, писем и вырезок из газет, он нашел тонкую картонную папку с выведенной тушью надписью: «Акрополь». Пальцы его слегка дрожали, когда он открывал ее. Внутри лежало не больше десятка листов. Протоколы заседаний, написанные от руки. Несколько машинописных копий стихов без подписей. И в самом конце – групповая фотография, отпечатанная на плотном картоне с тиснением фотоателье «Боассон и Эгглер».
Снимок был сделан в каком-то богемном подвале или мансарде. Около дюжины молодых людей – юноши в студенческих тужурках с горящими глазами, девушки в строгих темных платьях с высокими прическами. Они смотрели в объектив с той смесью юношеского апломба и скрытой ранимости, которая была так свойственна их поколению, еще не знавшему, какая мясорубка ждет их впереди. Лев взял лупу, которую всегда носил в кармане жилета, и начал всматриваться в лица. Кто из них? Кто мог стать Еленой Воскресенской?
Он перевернул фотографию. На обороте карандашом, тем же изящным, бисерным почерком критика, были перечислены имена. Рядом с каждым стояла цифра, соответствующая номеру на схеме, набросанной тут же. Он читал имена: Розанов, Гиппиус (не та, другая), Комаровский… И вдруг его взгляд замер.
Под номером семь значилось: «Е. Воскр.»
Просто инициал и сокращенная фамилия. Он снова посмотрел на снимок, находя девушку под номером семь. Она стояла чуть в стороне от общей группы, у книжной полки. Она была не самой красивой, но в ее лице была поразительная сила. Прямой, почти вызывающий взгляд огромных темных глаз. Высокий лоб, упрямо сжатые губы, которые, казалось, вот-вот готовы были изогнуться в ироничной усмешке. В ней не было жеманства или томности ее современниц. В ней была мысль. Концентрированная, острая, как лезвие.
И это было не все. Рядом с ее именем критик Воздвиженский сделал еще одну пометку, на этот раз чернилами. Всего одно слово, написанное с нажимом, так, что перо почти прорвало картон.
«Прометей».
Лев смотрел на это слово, и мозаика в его голове начала складываться. Прометей. Титан, похитивший огонь у богов и отдавший его людям. Символ бунта, знания и жертвенности. Это было не просто прозвище. Это была характеристика. Оценка. Возможно, даже диагноз.
Он нашел ее. Он вытащил ее из небытия. Он стоял на пороге разгадки. В этот момент он забыл о страхе, о слежке, о человеке в сером пальто. Им владело лишь одно чувство – азарт исследователя, добравшегося до истины. Он так глубоко погрузился в свои мысли, вглядываясь в лицо на старой фотографии, что не сразу осознал перемену.
Тишина архива изменилась. Она перестала быть пассивной, мертвой. В ней появилось напряжение. В ней появилось присутствие.
Скрипнула половица.
Звук был тихим, почти невесомым, но в этой абсолютной тишине он прозвучал как выстрел. Он раздался совсем рядом, за стеллажом, у самого входа в этот отсек хранилища.
Лев замер, не дыша. Он медленно, очень медленно поднял голову от фотографии. Его сердце, только что колотившееся от восторга открытия, теперь застыло, превратившись в кусок льда.
На пыльный бетонный пол легла тень. Длинная, искаженная, человеческая. Она медленно ползла к нему из-за стеллажа, поглощая спасительный круг желтого света от его лампы.
Ключ, не знающий замка
Тень отделилась от стеллажа с плавной, хищной бесшумностью, словно была не плотью, а сгустком самого подвального мрака. Она обрела форму – мужской силуэт, высокий, плотнее, чем казался издали. На нем было то самое серое, не запоминающееся пальто, и шляпа, надвинутая так низко, что лицо тонуло в густой тени. Свет от лампы на столе Льва, до этого казавшийся теплым и спасительным, теперь стал холодным и резким, как свет в операционной, выхватывая каждую пылинку в воздухе, каждую бисеринку пота, выступившую на лбу библиотекаря.
Лев не шевельнулся. Все его тело, каждая мышца, превратилось в камень. Он продолжал сидеть, держа в руках картонную папку с фотографией девушки-Прометея, и это простое физическое действие требовало от него колоссального волевого усилия. Дыхание замерло в груди. Единственное, что жило в нем сейчас – это мозг, работавший с ледяной, отстраненной скоростью. Он фиксировал детали: капли сырости на плечах пальто незнакомца, аккуратно начищенные, но забрызганные грязью ботинки, способ, которым тот держал руки в карманах – небрежно, но так, что в любой момент они могли вырваться наружу. В этой фигуре не было явной угрозы, грубой силы. Было нечто худшее – абсолютная, спокойная уверенность хозяина положения.
Человек сделал шаг, потом еще один, и скрип его ботинка по бетонному полу прозвучал оглушительно. Он остановился в паре метров от стола, оказавшись на границе света и тени. Лев все еще не видел его лица, только кончик подбородка, волевой и чисто выбритый. Молчание длилось, растягиваясь до бесконечности. Оно было плотным, тяжелым, как мокрая ткань, и давило на барабанные перепонки. Это была не просто тишина, а пауза, наполненная смыслом. Пауза перед ходом в шахматной партии, когда все возможные варианты уже просчитаны.
Незнакомец медленно, почти лениво, наклонил голову, и его взгляд под полями шляпы скользнул по столу. Он не смотрел на Льва. Он смотрел на раскрытую папку, на старую фотографию, на карандашные пометки на обороте. Его взгляд был материальным, Лев чувствовал его, как физическое прикосновение – холодное, изучающее, оценивающее. Он видел, как зрачки в темноте под шляпой зафиксировались на слове «Прометей».
И все. Больше ничего не произошло. Человек не произнес ни слова, не сделал ни одного угрожающего жеста. Он просто постоял еще несколько секунд, словно удостоверяясь, что его присутствие и его знание зафиксированы. Затем он так же плавно развернулся и пошел прочь. Его шаги были ровными, неторопливыми, шаги человека, идущего по собственному дому. Они удалялись, затихали в глубине архивных коридоров, и вскоре снова воцарилась тишина. Но это была уже другая тишина. Мертвая. Оскверненная.
Лев сидел неподвижно еще минуту, может быть, пять. Время потеряло свою структуру. Затем он с шумом выдохнул воздух, который, казалось, держал в легких целую вечность. Его руки дрожали так сильно, что папка заходила ходуном. Он осторожно закрыл ее, положил на стол, словно это был ядовитый предмет. Ледяной холод, сковавший его, отступил, сменившись липким, изматывающим жаром. Он понял смысл этого безмолвного визита. Это было не нападение. Это было послание, куда более страшное, чем любая угроза. Оно гласило: «Мы знаем. Мы знаем, что ты ищешь. Мы видим каждый твой шаг. Мы можем достать тебя даже здесь, в самом сердце твоего мира. Прекрати».
Архив, его святая святых, место силы, превратился в западню. Он больше не был здесь в безопасности. Схватив папку, он почти бегом бросился к выходу, взлетел по винтовой лестнице, прочь из затхлого воздуха подземелья, наверх, к свету. Но и там, в гулких коридорах библиотеки, ему не стало легче. Стены, уставленные книгами, давили, высокие сводчатые потолки нависали, готовые обрушиться. Каждый читатель, поднимавший на него глаза, казался соглядатаем. Его мир, его упорядоченная вселенная, рухнула.
Весь остаток дня он провел как в тумане. Он действовал на автомате, но его мысли были далеко. Он наткнулся на стену. Его методы – методы архивариуса, историка – привели его в тупик, прямо в лапы невидимых врагов. Он мог анализировать тексты, находить связи в документах, но он был беспомощен перед лицом этой безмолвной, всевидящей силы. Поиск в каталогах был окончен. Теперь это было слишком опасно.
Вечером, сидя в своей комнате под теплым кругом света от зеленой лампы, он снова и снова смотрел на ключ. Он выложил его на лист чистой белой бумаги, и латунный предмет казался произведением искусства. Теперь это было все, что у него осталось. Тексты молчали или были уничтожены. Остался только этот материальный артефакт, немая улика из прошлого. Он, человек слова, привыкший иметь дело с абстракциями, теперь держал в руках вещь. И он понятия не имел, что с ней делать. Он вертел ключ в пальцах, ощущая его вес, гладкость изношенного металла, острые грани сложной бородки. Он подносил его к свету, рассматривал через лупу. Никаких клейм, никаких знаков мастера. Он был нем, как и его таинственная хозяйка.
И тогда, в тишине комнаты, нарушаемой лишь тиканьем ходиков и приглушенным гулом ночного города за окном, его осенило. Мысль была простой, очевидной, и он корил себя за то, что не пришел к ней раньше. Он пытался разгадать загадку ключа своими методами, методами филолога. Он обращался с ним, как с текстом. Но это был не текст. Это был предмет. И чтобы понять его язык, нужен был другой специалист. Не тот, кто читает слова, а тот, кто читает вещи.
Утром он чувствовал себя немного спокойнее. У него снова был план, а значит, был порядок, пусть и временный. Он знал, куда ему нужно идти. Не в архивы, не в читальные залы. А в то крыло библиотеки, куда редко заглядывали и сотрудники, и посетители. В отдел реставрации и консервации книжных фондов.
Это место было алхимической лабораторией, спрятанной в теле библиотеки. Воздух здесь был густо пропитан сложным букетом запахов: терпкий, смолистый дух скипидара, сладковатый аромат теплого костного клея, острый, почти медицинский запах спирта и тонкая, едва уловимая нота старой кожи и пергамента. Помещение было залито ровным, северным светом, падавшим из огромных, во всю стену, окон. Вдоль стен стояли массивные деревянные прессы, похожие на средневековые орудия пыток, тигели с воском, ванночки с реагентами. На длинных столах, заваленных инструментами, лежали раненые, вскрытые книги: фолианты с разошедшимися по швам переплетами, инкунабулы, чьи страницы были изъедены жучком-точильщиком, альбомы с выцветшими акварелями. Здесь время не просто хранили, его лечили.
За одним из столов, спиной ко входу, склонилась женская фигура. Лев остановился на пороге, не решаясь нарушить царившую здесь сосредоточенную тишину. Он видел лишь копну непослушных, огненно-рыжих волос, выбившихся из-под небрежно заколотого гребня, и тонкие, напряженные плечи под синим рабочим халатом. Ее руки двигались над раскрытой книгой с невероятной, балетной точностью. В одной руке она держала тончайший скальпель, в другой – пинцет, и ее пальцы, казалось, не касались хрупкой, пожелтевшей страницы, а парили над ней, совершая невидимые манипуляции.
Он кашлянул. Тихо, чтобы не напугать.
Фигура вздрогнула. Девушка обернулась, и на ее лице промелькнуло легкое раздражение от того, что ее оторвали от работы. Но оно тут же сменилось живым любопытством.
– Лев Аркадьевич? – спросила она. Голос у нее был низкий, с легкой хрипотцой, совершенно не вязавшийся с ее хрупкой внешностью. – Какими судьбами? У вас что-то случилось с фондами?
Лев узнал ее. Анна Лазарева. Они несколько раз пересекались в коридорах и на общих собраниях. Он знал, что она пришла в библиотеку пару лет назад после окончания Строгановки и считалась невероятно талантливым реставратором. Но они никогда толком не разговаривали. Для него она была просто частью общего библиотечного пейзажа. Сейчас, вблизи, он разглядел ее по-настоящему. Ей было лет двадцать восемь. Лицо, усыпанное едва заметными веснушками, не было классически красивым, но было живым, подвижным. А глаза… Огромные, цвета крепко заваренного чая, они смотрели на него с таким прямым, открытым вниманием, что ему стало не по себе. В ее взгляде не было ни тени кокетства или заискивания. Это был взгляд художника, специалиста, привыкшего видеть суть вещей.
– Здравствуйте, Анна Викторовна, – проговорил он, чувствуя себя неуклюжим и громоздким в ее мире изящных инструментов. – Простите, что отвлекаю. У меня… личный вопрос. Не по работе.
Она с интересом вскинула бровь. Отложила скальпель на специальную подставку, протерла пальцы тряпочкой, смоченной в какой-то жидкости. На ее пальцах, как и на его, были профессиональные отметины – не от чернил, а от краски, клея и позолоты.
– Личный? Интригующе, – она улыбнулась, и в уголках ее глаз собрались тонкие смешливые морщинки. – Слушаю вас.
Лев замялся. Он репетировал эту сцену всю дорогу, но сейчас все слова вылетели из головы. Рассказать все было невозможно. Выдумать убедительную ложь – тоже. Он решил пойти самым прямым путем, насколько это было возможно.
– Мне в руки попал один предмет, – начал он, и его голос прозвучал глуше, чем он ожидал. – Старинный. И я не могу понять его предназначение. А вы… вы работаете с вещами. С их структурой. Я подумал, может быть, вы сможете что-то подсказать.
Он полез во внутренний карман пиджака и извлек сверток. Развернув платок, он положил ключ на протертый кусок замши, лежавший на столе Анны.
В тишине мастерской, наполненной шелестом бумаги и тиканьем часов, латунный ключ на фоне мягкой серой замши выглядел как главный экспонат в музейной витрине. Анна наклонилась над ним. Ее рыжая прядь упала ей на щеку, но она ее не поправила. Ее взгляд, только что бывший живым и насмешливым, мгновенно стал другим – сосредоточенным, глубоким, почти хищным. Она не коснулась ключа. Несколько мгновений она просто смотрела на него, как смотрят на сложный текст на незнакомом языке.
– Где вы это взяли? – спросила она тихо, не поднимая головы. В ее голосе не было праздного любопытства. Это был вопрос эксперта, выясняющего провенанс артефакта.
– Это… неважно, – уклонился Лев. – Скажем так, семейное. Нашел в старых бумагах.











