
Полная версия
Меморинки. И ещё

Меморинки
И ещё
Денис Саблин
© Денис Саблин, 2025
ISBN 978-5-0068-6607-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Меморинки
Звук далёкого поезда
В дачном воздухе плавно нарастая звучит гул поезда: долгий товарняк неспешно шествует в пункт своего назначения.
Я уже в который раз замечаю, что звук этот возникает в сознании как будто задом наперёд: вот ещё мгновение назад ты ничего не слышал, а вдруг понимаешь, что длится это уже несколько минут, и даже будто бы отдаёшь себе отчёт в том, как слышал его начало. И пока думаешь о его восхождении, по факту он уже идёт на убыль, утихает.
Это забавная странность психологии, а есть ещё странность физики.
На самом деле до ближайшей железнодорожной ветки несколько длинных километров. Бор, река, холмы. А где-то ещё совсем вдали, в мохнатом ворсе лесов, – и вторая железная магистраль. Бывают времена – и так случается чаще всего – шум железных дорог почти не доносится до наших дачных покоев, хотя составы идут мимо сутки напролёт.
Само собой, в прохладе вечеров, когда соседские циркулярные пилы и мотоблоки отправляются на заслуженный отдых, в подвешенном остывающем воздухе отчётливо слышны перестуки стальных ступиц на рельсовых стыках. А порой среди тёмных очертаний холмов, если вовремя глянуть в нужную сторону, ближе к горизонту чиркнёт светлой полоской пунктир окон пассажирского вагона – запоздалая электричка везёт сонных загородных обитателей. И звук этот смешивается с паром вечернего чая, запахом мяты и стелющимся дымком из трубы соседской бани.
Однако вот она странность: бывает, что напротив, в самый разгар дачного полдня, в шуме, казалось бы, максимально возможной концентрации, вдруг отчётливо начинают отбивать ритм колёса невидимого поезда. То ли порыв ветра приносит за полдесятка километров, то ли восходящие потоки вдоль холмов образуют хитроумную акустическую систему, особо избирательную к этому звуку.
Так, собственно, и память моя. В жужжании обыденности, в постоянном гомоне голосов, среди рокота триммеров и стука соседских молотков, даже если специально напрячь все мозговые мышцы, порой невозможно вспомнить нечто даже необходимое. Нужна прохлада вечера, когда можно вглядеться в далёкую мглу. И тогда, если повезёт, блеснёт серпантин окон-воспоминаний: а, да, оказывается, помню. И было одно. И рядом с ним – и второе. А как там его звали? И воздух в ответ отчётливо отстукивает имя.
Но иногда внезапно, в самый нелепый момент, когда мысль занята совершенно другим, вдруг ветер воспоминаний доносит что-нибудь типа: «А вот тогда на передней парте слева сидела девчонка, и имя-фамилия были её таковы». И, мало того, кажется, что как будто и пять минут назад я прекрасно отдавал себе отчёт, что жила она в первом подъезде крайней девятиэтажки, а во втором классе ходили к ней рисовать стенгазету всем составом октябрятской звёздочки, и куртка была у неё красного цвета, а её сизый мешок для сменки был стянут серой тесёмкой… Зачем же ты, ветер, принёс мне эту весть? Что за хитроумная система вошла в акустический резонанс с моими мыслями? Почему именно сейчас?
Ах, эта моя память.
[лето—осень 2024]Как зверушка
Удивительная и непредсказуемая штука – эта моя память. Она обитает в моей голове, но как будто отдельной своенравной зверушкой: иногда она вальяжно спит, иногда ей неистово не терпится со мной поиграться и она гоняет пёстрые разности по пустотам моей головы, иногда она как будто послушно приносит в зубах затерянный пыльный мячик.
Но чаще всего ей нет до меня никакого дела. У неё свои заботы. Она чистит своё гнездо, избавляясь от старого хлама. Она собирает в кучки схожие детальки от разных историй, да так, что между ними связи становится больше, нежели в исходной череде. Она прячет поглубже болезненное и постыдное, тщательно шаркая над ним своими коготками, и потом лишь кисловатый запах из недр напоминает о том, что всё это где-то тут, рядом. Она вылизывает и расчёсывает полюбившееся ей, украшает, порой сооружая вокруг немыслимые гигантские пирамиды из нечаянно оброненных бесхозных смыслов.
Немудрено, что под старость моих лет зверушка памяти, скорее всего, вовсе покинет своё обиталище, ибо жить со стариком и скучно, и голодно.
Ах, эта моя память.
[лето—осень 2024]Хранитель смысла
На мне – то ли Небесная Канцелярия мне такую стезю уготовила, то ли эдак сложилось в силу моей психической организации – всю жизнь висит странное бремя летописца. Студенческие пубертатные конгломераты, творческие проекты разной степени раздолбайства, формальные и неформальные компании – не важно, в каком возрасте или социальном срезе я ввязываюсь в социальный переплёт, но там меня застигает это призвание: одним из модусов моей жизни становится коллекционирование локальных мемов, культурных кодов группы, запутанных хронологических цепочек – кто кого когда, откуда привёл, куда потом делся, и было ли это ещё до того, как вот то уже произошло, – и всё подобное…
Ну или в крайнем случае почему-то именно у меня на руках скапливаются в результате архивы, бумаги, фото, файлы, аудиозаписи. Это при том, что я вовсе не обладаю чудной обсессивной страстью к ведению дневников, равно как и не испытываю блаженного упоения от учётно-расчётной бухгалтерии.
Я объясняю это так: мне по простоте душевной всегда казалось важным всё, что относится к продуцированию смысла, утеря же деталей прекращает возможность его адекватно находить. И простота эта тем криминальней, чем глубже я верую в то, что некая тусня, комковавшаяся вокруг меня, оный смысл вообще имела. Да, пускай я тот смысл не понимал и, быть может, до сих пор не понял, но тем более не весомый ли это повод сохранять в памяти исторические мелочи – может, попозже понятно станет?
В результате, например, я много лет оставался хранителем рулона бумаги, на котором шестнадцатилетние члены самоназванного сообщества «Двутавровая балка» (название вполне уместное на заре хэви-метал-моды – это при том, что никто из нас и музыкальных инструментов-то в руках толком не держал, просто словосочетание звучало здоровски) вели свой глубокомысленный диалог.
Если что, это была многометровая бумажная лента выдачи из рулонного принтера АЦПУ – продукт жизнедеятельности вычислительных центров, славный тем, что доставался он задарма, а на чистом обороте можно было бесконечно писать. В нынешние времена это была бы лента в ватсапе, но до эпохи мобильных мессенджеров оставалось ещё каких-то лет тридцать, поэтому забойные цитаты из песен, экзистенциальные вопли и нелепые подколы были нацарапаны на бумаге чередованием подростковых почерков. Свиток этот имел некий символический статус, потому как периодически перечитывался вслух при сборищах коллектива, там же порой и дополнялся. Я же был хранителем-архивариусом. (А вы, потомки, часто ли вслух публично перечитываете тексты своих чатов?)
Где теперь все эти люди? Помнят ли они эти переписки и посиделки? А главное, можно ли тут вести речь о каком-то смысле? Предположу, что в мои шестнадцать я конструировал его вовсе не так, как конструирую на шестом десятке. Мало того, наверняка каждый владелец почерка с того свитка видел в нём нечто своё, и хвала Небесам, что нам в голову не приходило эти смыслы друг другу тогда озвучивать – наверняка пообижались бы друг на друга, и никакого вам хэви-метала!
К слову говоря, архивариус из меня, похоже, вышел-таки не очень, ибо куда потом делся этот кусок бумаги, я ума не приложу.
Ах, эта моя память…
[лето—осень 2024]Неандертальцы и вуайеризм
Как-то накануне очередного юбилея творческого нашего балаганчика раззуделась во мне шмелиная природа: кружусь я с вопросами вокруг бывших моих соратников, собираю утраченные исторические факты – что в каком году было, кто в чём проявился, кто что не успел ещё позабыть и т. п. И подлетаю я к одной барышне (о, это вседозволяющее бремя летописца!) с невинной просьбой: помнишь, вы проект затевали? Меня тогда рядом с вами не было, я подробностей не знаю, но вы там придумывали-репетировали, что-то даже на публике показывали. Мол, будь добра, расскажи, как всё было, дабы осталась добрая память о вашем великом деле в веках и да воссияет свет исторической правды в назидание колосящемуся потомству.
И в ответ от оной барышни получаю такой взгляд, будто я признался ей в каких-то вовсе постыдных своих перверсиях:
– Это ещё зачем? Это мы делали, и тебя там не было.
Я же по инерции продолжаю жужжать:
– Да-да, – говорю, – меня там не было. Я ж мало знаю, это ж вы делали, расскажи, что там да как… А может, лучше же даже записать…
И осознание коммуникативного тупика начинает крепнуть во мне с нарастанием температуры гневно рдеющих ея ланит:
– Это делали мы. Все, кто там были, – всё знают. А тебя там не было!
Наверное, примерно так себя должен ощущать тот бедолага, которого застукали при попытках подсматривать в щёлку женской бани. Барышня брезгливо озирала мою сконфуженную фигуру – тоже мне историк выискался, так всё ему и расскажи:
– Не твоё имя на конверте, не для тебя цвели наши розы, и пойми уже наконец: счастье любит тишину!
Справедливости ради, на самом деле барышня не говорила цитатами из сборника фразеологизмов. Она, кажется, буровила что-то более приземлённо-матерное – может, про себя, а может, даже вслух, сейчас и не упомню.
Но в целом я могу понять её позицию. Когда ты делаешь что-то для своих нужд, исходя из своих целеполаганий, и пусть это происходит прилюдно и принародно, мало того – взгляд всех этих сторонних людей в моменте тебе даже важен, – это про одно. Но через много лет в глазах вовсе других зевак всё это явно будет иметь другой смысл.
Тогда зачем, о презренные историки, вы до всего этого докапываетесь, это фиксируете, конспектируете, выскребаете на мраморе и выжигаете на DVD-болванках? Убейте себя об стену и не пишите больше. Это всё не ваше, это всё только моё.
И я явственно себе представил, как длинновласый флорентийский живописец, отвлекшись от кутежа с мастерами, подмастерьями и прочими собратьями по цеху, недовольно окликает приват-доцента художественной академии, подобострастно рассматривающего ещё не просохшие холсты:
– Проходите мимо, милейший. Не вашего ума дело, нечего тут заглядываться да слюни распускать, не по Сеньке шапка. У нас тут свой бизнес, мы тут на бабло местных толстосумов разводим, они эти мазюльки растаскивают по своим за́мкам под замки́, с глаз долой. Никто не видит – а нам и позора меньше, благо имён наших никто не спрашивает. А вы-то куда это потащили, в какой ещё такой Эрмитаж?!
И как грузный римлянин из Помпей укоризненно смотрит на археолога, расчищающего от пепла мозаику в его комнате для соитий:
– Братан, и не стыдно тебе? Это я картину заказал, тыщи унций уплатил, гетер привозил заморских, чтоб нагишом позировали. Чтоб самому на картинки эти смотреть, чтоб хрен мой стоял по стойке смирно. А ты её куда теперь приспособить решил – за входные билеты ротозеям поглазеть? Не твой это трамвай, бро!
И как жена питекантропа жалуется мужу на раскопавшего её останки палеонтолога:
– Ну, свистеть-пердеть, опять эти клептоманы! Мало того что в нашу пещеру залезли, разрыли всё, ещё и твою малую берцовую кость хотят для музея умыкнуть. Мы не для них тут все объедки и какашки наши зарывали. Эй, земляк, не твой цирк – не твои и обезьяны. Отвали!
И стоят искусствовед, археолог и палеонтолог, носами шмыгают, прикрывают ладошками щёлку той бани, в которую пытались заглянуть. Мол, простите, а мы больше ничего и не умеем, как заглядывать без спроса в чужие жизни. Не хлещите нас, пожалуйста, за это больше своими мочалками.
Но ведь иначе же о вас, тётеньки, никто ничего и не вспомнит…
И на фига мне эта моя память?..
[осень—зима 2024]Про чуринги и сувениры
Как бы ни была невзрачна и педантична наука антропология, даровала она кучу мемов для других дисциплин. Явно разок-другой все да слышали где-нибудь: «гавагай», «потлач» или вот «чуринга». (Хм, неужели не слышали?)
Такая история. Приезжает антрополог в племя. Начинает смотреть, как живут аборигены. Они ему объясняют: вот там мы едим, вот так мы спим, вот это штука для того, а вот эта – для другого. Это называется этак, а это – иначе. Ну, вроде всё понятно, – записывает антрополог в свой блокнотик.
И вот в один прекрасный момент показывают ему камень и говорят: это, мол, чуринга. Исследователь мусолит карандаш, скребёт по бумаге: камень называется «чуринга».
– Нет, – говорит ему абориген, – слушай сюда: вот там камень, а вот это – чуринга.
– А если я тот камень сюда принесу, он тоже будет чуринга? – дознаётся логичный антрополог.
– Нет, уважаемый: вот это – камень, а вот это – чуринга.
– А если камень будет такого же цвета, он будет чуринга? А если по размеру такой же найду, чуринга получится? А если я пальцем покажу и скажу «чуринга», в чурингу превратится? – не унимается антрополог.
– Да ты, уважаемый, что ли, совсем потерял ум в этих своих университетах? – всплескивает руками абориген. – Камень – это камень, а чуринга – это чуринга. Хоть носи его, хоть крась, хоть переворачивай. И вообще, кстати, чуринга – это вещь специальная и священная, ты с ней поаккуратнее. Зря мы вообще тебе, придурку, её показали. Ещё духов прогневаешь глупостью своею заморскою.
И вся мощь европейских наук – физика, химия, геометрия и природоведение – ничто не властно распознать разницу чуринги и камня. А любой дошколёнок-абориген может. На глаз, легко.
Это я всё вот к чему.
У каждого из нас наверняка есть такая специальная коробка, шкатулка, железная банка из-под печенья или просто уголок в шкафу, где хранятся сувениры. Всякая всячина из поездок, программки от посещённых спектаклей, мелкие подарки и прочие неслучайные приятные мелочи.
И назначение их оправдано самим названием. Насколько я дружу с французским, «су-венир» – это типа «под-дойти», подобраться – заново очутиться в том месте, в том времени, с тем человеком, в том же состоянии души.
Это та палочка от мороженого, которое мы ели тогда, – и сразу перед глазами парапет, и знойный день, и солнце просвечивает через складки её платья, и река звонко блестит. А вот эта пластиковая фигурка – это нам всем раздавали на том новогоднем сабантуе, и как мы тогда дурачились, когда все ещё были вместе и шеф ещё не рассорился с нами. А вот это – я сдал наконец тот злосчастный проект и навсегда сохранил жёлтый стикер, где кривой, но жирной линией зачеркнута последняя дата.
А вот это… А что это? И вдруг всем нутром ощущаешь, как в том месте, где была магия, её почему-то нет. Как вопреки всем законам мироздания чуринга вдруг обращается в обыкновенный камень. В стекляшку, колпачок от ручки, плохо пропечатанный чек, неказистую обёртку. Телепорт не работает, всесильные духи не возвращают тебя никуда – то ли прогневались, то ли уволились. Просто оставили тебе пол-ящика дурацкого хлама.
И ты этот момент как будто не хочешь замечать, сгребаешь всё обратно – до Великого Дня следующего Священнодейства. Мол, магия – штука капризная, попозже припомню, духи милостивы.
И вот несколько лет спустя, во время большой генеральной уборки, кто-то из домочадцев находит в недрах шкафа старую коробку, открывает и, три раза чихнув, не своим голосом спрашивает:
– Ой! Это что? Это что-то нужное тут? Тебе это надо?
– Да, наверное, уже нет.
Ах, эта моя память…
[осень—зима 2024]Джипег навыворот
Однажды ежедневная развлекательная лента принесла комплект иллюстраций о том, как работает память. И, хотя технически картинки были выполнены в меру безыскусно, сама метафора показалась мне очень точной.
На первой картинке была изображена некая сцена со всеми подробностями – несколько персонажей, их позы, детали окружения, подробный антураж, передающий атмосферу, время и место действия. На второй картинке деталей было меньше, некоторые предметы прочитывались лишь по размытому контуру. На последней оставались лишь разноцветные разводы. По ним вполне угадывалась атмосфера, но что за люди изображены, что они делают и – мало того – даже сколько их было изначально, понять уже не представлялось возможным. А ещё среди хаоса мутных пятен одиноко светилась небольшая деталь на месте фигуры главного персонажа.
Я быстро соорудил в своём представлении следующее подобие. Мол, это как компьютерный алгоритм передачи изображений «progressive JPEG», изобретённый во времена допотопного интернета, дабы избавить от мучений томящихся пользователей: поступающая по модемным проводам, пусть даже ещё не закаченная полностью, картинка уже сразу может быть отображена – содержание её сразу угадывается в общих чертах. И чем больший объём файла загружается, тем больше нюансов становится различимо. Только с человеческой памятью, естественно, всё наоборот: чем дольше, тем мутнее и абстрактнее.
Вроде так, да не так. Вся заковыка в той порой единственно сохраняемой детали, играющей тут неблаговидную роль обманки.
– А помню ли я вот то? – недоверчиво спрашиваешь ты себя.
– Разумеется! Вот же, во всех подробностях, – и память подсовывает тебе именно ту самую одинокую подробную деталь.
– Ну и славно! – успокаивает себя твой разум, не утруждаясь в критических экзерсисах.
Однако попроси припомнить хоть что-то ещё из той сцены – чуть выше, левее, раньше – и окажется, что на самом-то деле ты даже не сможешь точно ответить, сколько там было людей и что именно каждый из них делал. Лишь разноцветные мутные пятна, лишь атмосфера. Да и та не всегда.
И таковыми штучными чёрточками заменяется весь пласт нашего прошлого: «Мы жили так… Мы слушали всегда это… Да, я хорошо помню его…» И почти невозможно уже догадаться, что та единичная деталь, словно кукушонок, выбросила из гнезда хилых и неугодных – всё выхолостила, генерализовала, подмяла под себя. Ведь по факту – и случалось лишь раз, и слушали мы обычно другое, и человек этот лишь однажды себя так повёл… Но всех остальных деталей уже давно нет.
Ах, эта моя память.
[лето—осень 2024]Запах детства
Наша семейная дача – место, которое со мной с рождения. Я справлялся по документам: мы с ней почти ровесники, участок выделили примерно за год до моего появления на свет. Естественно, память моя не смогла бы сама этого удержать, но по логике вещей меня могли привозить туда уже в первые месяцы жизни на детской коляске. По крайней мере, та самая коляска потом много лет валялась, мешалась, кочевала с места на место по дачному участку, покуда кто-то волевой рукой не избавился от неё – уже заржавевшей и обтрепавшийся – вместе с прочим хламом.
Что я мог запомнить из тех младенческих лет? Мелькают лишь отдельные образы из раннего: ржавый водопроводный кран посередине участка, маленькие чёрные муравьи, ползающие по моей ноге. Пыльная дачная простыня, которой обёртывали подушку, когда укладывали меня на дневной сон, – обёртывали её так, что я не мог подсунуть руку себе под голову, и это неудобство врезалось в мою память.
И ещё предметы, люди и ситуации – но вот это уже всё неточно. Хотя теперь кажется, что я это достоверно помню, но я мог увидеть их и гораздо позднее, а отчасти и вообще напридумывать себе, наслушавшись семейных баек: «Когда ты был маленький, как-то раз на даче…» А ещё моя память могла подтасовать и присвоить себе нечто из произошедшего с младшими родственниками, что за долгие годы моего детства обитали на даче параллельно со мной. Действительно ли я ревел, раскровив ногу о старый гвоздь, или это был младший брат? Или, может, такое приключалось с нами обоими? Это всё наведённое, наговоренное, сконструированное, недостоверное, сооружённое задним числом по фотографиям, чужим рассказам и впечатлениям.
Лишь запах не врёт. О нём не расскажешь, его не сочинишь, глядя на фото, его сложно перенести из других мест и времён.
Дачная избушка моего детства давно снесена – реконструкции, перестройки, переделки. Её – первую – строил мой дед. Ну, не отвергая, разумеется, помощи двух молодых зятьёв (одним из которых был мой папа), равно как друзей, соседей и прочих доброхотов. Дед работал шофёром при станции Инская – крупной железнодорожной сортировочной. И единственный деревоматериал, который он смог достать для постройки, – это списанные доски от товарных вагонов. Такие бордово-коричневые. Из них и сколотили незамысловатый домик. И хотя после постройки дом несколько раз красили, каждый раз через сезон-другой новая краска слезала, а сквозь трещины проступал прежний, легко узнаваемый оттенок крепко прокрашенных вагонных бортов.
И один из компонентов запаха дачи, запечатлённого в моих детских нейронных связях, – это чуть уловимый запах креозота, которым не могло не пахнуть в то время всё, связанное с железной дорогой. (Креозот – это такая дегтярная пропитка для деревянных шпал, технически предотвращающая гниение. Нынче, когда на дорогах шпалы из бетона, запах этот почти не встретишь.)
Вторую составляющую того запаха моего детства я долго не мог идентифицировать. Пока уже в зрелом возрасте вдруг на каком-то огородном базаре а-ля «Праздник урожая» он чуть не заставил меня подпрыгнуть на месте. Это был внезапно он – запах моей дачи, запах моего детства. После долгих принюхиваний я установил, что так пахнут семена сельдерея. Именно не корнеплоды, не ботва, а вот эти мелкие, похожие на сор семечки. Я предполагаю, что когда-то, ещё в год моего рождения, пакетик с подобными просыпался в тесной дачной комнатке. Я хорошо помню слегка поведённую от влаги картонную коробку со всевозможными семенами, что вечно стояла на подслеповатом окне в том доме. Так этот запах пропитал все предметы, воздух, сам дух дачной жизни.
Какова гарантия, что я этот аромат не придумал, а вспомнил? А вы попробуйте произнести словами: в воздухе пахло креозотом и сельдереем – пожалуй, даже Беккет такого не сочинит.
Того домика давно нет. Поздние постройки пахнут чем-то своим, тоже прикольным, дачным, но уже не тем. Однако я недавно снова учуял тот запах. Как-то в порыве хозяйственного вдохновения я взялся перебирать в дровянике старые доски. И в дальнем углу уловил чуть различимый дух. Сорок лет в том месте тихо лежали попиленные на поленья бывшие стены и балки – останки той первой избушки, их легко можно узнать по бордовому оттенку на боках. И они до сих пор пропитаны запахом моего детства.
Ах, эта моя память.
[лето—осень 2024]Почтовые открытки и магическое зеркало
Помню, как в моём детстве висело на стене комнаты, где жили дед с бабушкой, большое зеркало. И так было у нас в семье заведено, что в эту зеркальную раму отчего-то втыкали поздравительные открытки, приходящие по почте. В будничной жизни овальный контур сохранял привычные формы. Однако несколько раз в год – на ноябрьские, новогодние, майские праздники – зеркало просто утопало в разноцветном картоне: со всей страны – из Кирова, Одессы, Тюмени, Тобольска, десятка городов и областей, где бы ни жили наши родные, – отовсюду приходили послания.
И я был заворожён этой удивительной связью, настолько наглядно разворачивающейся перед моим детским взглядом.
Кроме того, этому яркому периоду предшествовал цикл околомистических ритуалов (по крайней мере, именно таковыми моё наивное восприятие их сохранило). За пару недель до предстоящих праздников мой дед – а был он мужчина обстоятельный и неспешный – садился за стол, клал перед собой стопку чистых конвертов, листов бумаги или цветных открыток, придвигал поближе к столу торшер и принимался писать округлым размашистым почерком.
На следующий вечер его эстафету подхватывала моя бабушка. Она обладала характером более стремительным, её предпраздничные церемонии были пропитаны большей суетой. Помню, как меня, мелкого, забавляло, когда в спешке облизанные ею края конвертов не желали заклеиваться, и эта почётная миссия – помусолить языком сладковатый треугольный краешек – иногда доверялась мне.
Но так или иначе, в результате через пару вечеров на краю стола вырастала стопка свежих почтовых посланий. У бабушки моей было шесть братьев-сестёр, у деда – более полдесятка, и далее по коленам: дядюшки-тётушки, двоюродные, троюродные, их дети, сваты-кумовья…
И когда в разгар праздников ответные открытки аж не влезали в зеркальную раму, я был очарован. Бежал в тесный коридор, путаясь под ногами любого взрослого, кто в эти дни возвращался с улицы, – а вдруг принесли новые послания от родни. Бережно брал хранящие прохладу почтового ящика пёстрые прямоугольники и, насколько позволяли мне мой рост и мелкая моторика, старательно засовывал их уголками в прорезь между зеркальным стеклом и рамой.




