
Полная версия
Книга 1. ЩЕЛЬ КУНЯ И ШЕЛКОНЧИК сказка 18+ Фарфоровая кукла в мире сказок

Иван Старостин
Книга 1. ЩЕЛЬ КУНЯ И ШЕЛКОНЧИК сказка 18+ Фарфоровая кукла в мире сказок
Глава 1. Фарфоровая тоска
Холод в мастерской был особым, пропитанным запахом старого дерева, льняного масла и тихой, концентрированной грусти. Антон провёл ладонью по скосу рубанка, смахнул тонкую, почти невесомую стружку. Она завилась на весу и мягко упала на пол, покрытый вековым слоем опилок и пыли. Снаружи, за заиндевевшим стеклом, декабрьский Питер хоронил день уже в четыре часа, и синеватый свет фонаря с улицы рисовала на стенах причудливые тени от струбцин, пил и незаконченных рам.
Комод стоял посреди мастерской, как инопланетный корабль. Тяжёлый, дубовый, с облупившимся лаковым слоем цвета запекшейся крови. Заказ от тёти Маши: «Сделай красиво, Антошенька, к празднику. Он бабушкин, помнишь?» Антон помнил. Помнил, как маленький, прятался в его нижнем ящике, принимая запах нафталина и старых писем за запах времени. Теперь время выветрилось, остался только затхлый дух забвения.
Он вскрыл последний, самый глубокий ящик. Тот, что всегда заедал. Дно было застелено выцветшей газетой за 1978 год. Под ней – неожиданная пустота, и в ней… нечто, завёрнутое в лоскут камчатной скатерти.
Антон развернул ткань. И замер.

Фарфор. Холодный, идеально-белый, но не слепящий. Мерцающий в сумеречном свете, как далёкая планета. Это была кукла. Девушка в вышитом, но заметно потёршемся шёлковом халате ципао цвета увядшего персика. Лицо – не восковая маска миловидности, как у современных кукол, а тонкая, почти болезненная работа. Высокие скулы, чуть раскосые глаза, полуприкрытые веками, будто она дремала или пребывала в глубокой печали. Рот – крошечная раковинка с лёгким изгибом, не улыбка и не гримаса, а замершее слово. Руки с тончайшими пальцами были сложены на коленях. Одна кисть чуть сжата в кулак, будто что-то держала когда-то и уже забыла что.
Антон, человек, привыкший к вещам, к их структуре и поломкам, вдруг почувствовал неловкость. Он взял её не как предмет, а как хрупкое существо. Поднял. Вес был обманчивым, сосредоточенным, живым.
И тогда он встретился с её взглядом.
Глаза были нарисованы. Просто тёмная эмаль. Но их положение, глубина под глазурью… Они смотрели. Не в пространство. В него. Сквозь него. В этой фарфоровой девушке была заперта тишина, такая густая, что ею можно было подавиться. Тоска, исходившая от неё, была не детской обидой, а взрослой, выношенной усталостью от долгого ожидания в темноте.
«Откуда ты?» – прошептал он. Мастерская поглотила шёпот.
Он не коллекционер. Ему было чуждо это «миленько». Но он не мог отвести глаз. Он посадил её на полку рядом с банками морилки. Между олифой и щётками по металлу она смотрелась абсурдно и… на своём месте. Как будто именно этого вида она и ждала все эти годы.
Внезапно содрогнулся от звонка в дверь. Время. Суета.
Тётя Маша ворвалась в мастерскую вихрем морозного воздуха и парфюма «Красная Москва».
– Ну что, жив ещё, затворник? Комод готов? Ой! – Она замолчала, уставившись на полку. – Это ещё что за красота? Бабушкина?
– Нашёл в ящике, – глухо ответил Антон, отгораживаясь от неё телом, будто защищая находку.
– Страшненькая какая-то, – фыркнула тётя Маша. – Глазищи пустые. Выбросишь, конечно. Место захламляет. Ты лучше скажи, комод-то к празднику будет? Гости приедут!
Она говорила о гостях, о меню, о том, как непременно надо купить новый сервиз, потому что старый «безнадёжно устарел». Её слова были как стая воробьёв: шумные, пустые, выклёвывающие крохи внимания. Антон кивал, глядя мимо неё на куклу. Её фарфоровый лик был невозмутим. Она слышала эту суету и сто лет назад, и, наверное, презирала её тихим, всепонимающим презрением.
Тётя Маша ушла, пообещав завтра привезти миндальное печенье, которое «никто, кроме неё, правильно печь не умеет». Дверь захлопнулась. Тишина вернулась, но теперь она была иной. Она была наполненной.
Антон вытер руки тряпкой, подошёл к окну. Зажеглась ещё одна гирлянда на соседнем доме. Мелькание. Мигание. Дешёвая попытка создать чудо. Он вздохнул, отвернулся. Взгляд снова наткнулся на фарфоровую девушку. На её одинокую фигурку на полке среди железок и банок.
И тогда он совершил необъяснимый поступок. Взял коробку с гирляндой, купленной по настоянию тёти Маши и заброшенной в угол. Старую, «дюралевую», с толстыми разноцветными лампочками. Неловко, цепляясь за старые гвозди в балке, развесил её по периметру мастерской. Включил в розетку.
Лампочки замигали жёлтым, красным, зелёным светом. Грубо, ярко, безвкусно. Они отразились в заиндевевшем окне, в полированных боках рубанков, в банках с лаком. И в глазах куклы.
Вот это было странно. Свет не играл на глазури. Он будто застревал в глубине тех нарисованных глаз, загорался в них крошечными точками, как далёкие звёзды в тёмной воде. И на миг Антону показалось, что её поза изменилась. Что плечи чуть расправились. Что в сжатом кулачке что-то дрогнуло.
Он потёр переносицу. Усталость. Работа с дубом всегда выматывала. Глаза слипаются, мозг рисует чудеса.
Но прежде чем выключить свет и уйти наверх, в свою холодную квартиру, он кивнул фарфоровой девушке. Совершенно естественно, как соседу.
– Ладно, – сказал он тихо. – Побудь тут. Уж здесь-то тебя точно не выбросят.
Он вышел, щёлкнул выключателем. Гирлянда продолжала мигать в темноте, окрашивая её в праздничные, но тревожные тона. И в этих вспышках сидящая на полке фигурка уже не казалась просто куклой. Она казалась стражем. Или пленником. Ожидающим своего часа в красном, зелёном, жёлтом мраке новогодней ночи, которая только-только начинала свой неспешный ход.
Глава 2. Трещина в реальности
Тридцать первое декабря было не днём, а длинной, серой полосой отчаяния. Антон выполз из мастерской лишь затем, чтобы купить в круглосуточном магазине банку оливье, бутылку недорогого шампанского и пакет пельменей «для приличия». Город ликовал неестественно, истерично, как больной в жару. Повсюду – липкий блеск мишуры, навязчивые улыбки, крики «С Новым годом!» от незнакомцев, которые на следующий день не сказали бы и «здравствуйте». Антон шёл, опустив голову, чувствуя себя инопланетянином, случайно затесавшимся в чужой ритуал.
Вечер он провёл, тупо уставившись в телевизор. Блюдо тёти Маши – то самое миндальное печенье, рассыпчатое и идеальное, – лежало нетронутым. Оно пахло ванилью и долгом. Антон чувствовал каждый удар курантов в собственном виске. Бой – это конец. Ещё один год упал в бездонный колодец памяти, не оставив после себя ничего, кроме стружек на полу мастерской и тихой, необъяснимой тоски.
Когда с экрана заулыбалась толпа, и начался всеобщий ажиотаж, он выключил телевизор. Гробовая тишина в квартире стала вдруг оглушительной. Он взял бутылку и бокал, спустился в мастерскую.
Здесь было по-другому. Тихо, но не пусто. Его инструменты дремали в своих кобурах. Воздух пах деревом и обещанием. И на полке, освещённая теперь не мигающей, а ровно горящей гирляндой, сидела она. Фарфоровая девушка. Щель Куня.
Антон сел на табурет напротив. Налил шампанское. Искристые пузырьки поднялись и лопнули.
– Ну что, – его голос прозвучал хрипло и неуверенно в этой тишине. – Остались вдвоём. Я – потому что некуда идти. Ты – потому что тебя некому забрать.
Он поднял бокал в её сторону. Нелепый жест. Но в этот момент он казался единственно честным.
– За тех, кто не с нами, – произнёс Антон старый, изношенный тост. И добавил, глядя прямо в её нарисованные глаза: – И за тех, кто пока ещё ни с кем.
Он отпил. Винные пузырьки щекотали горло. Неловкость сменилась странной откровенностью. Он стал говорить. Тихо, бессвязно. О том, как пахла мастерская отца. О том, как странно чинить вещи, которые всё равно обречены на смерть. О тёте Маше и её вечной, суетливой погоне за правильным праздником. О чувстве, будто жизнь проходит мимо, а он стоит на обочине и лишь наблюдает, как мчатся чужие огни.
– А тебя что заперли в ящик? – спросил он наконец. – Надоела кому-то? Сломалась? Или просто… перестали верить?
Он протянул руку, не дотронуться, а просто провести пальцем по воздуху в сантиметре от её фарфоровой щеки. И в этот момент его локость задел край бокала. Капля шампанского, золотистая и живая, сорвалась в полёт.
Всё произошло за мгновение. Капля упала не на полку. Она упала ей на сложенные руки. И не скатилась, не растеклась. Она будто впиталась в глазурь. В то же мгновение гирлянда над ними вспыхнула ослепительно-белым светом, заставив Антона зажмуриться. Раздался тихий, но отчётливый звук – как будто лопнула ледяная корочка на луже.
Когда свет пришёл в норму, Антон открыл глаза.
Ничего не изменилось. Кукла сидела на месте. Но… на тыльной стороне её сложенной кисти, там, где упала капля, теперь виднелась тончайшая, почти невидимая трещинка. Не скол, а именно трещина, как паутинка. И гирлянда больше не мигала веселым разноцветьем. Она горела ровным, тёплым, янтарным светом.
Сердце Антона глухо стукнуло о ребра. Он встал, отшатнулся. «Усталость. Алкоголь на пустой желудок. Пора спать».
Он почти бегом поднялся наверх, не выключая свет в мастерской. Запер дверь. Лёг в кровать и провалился в сон мгновенно, как в трясину.
Ему снилось, что он стоит на краю бескрайнего сада. Но сад был странный: деревья были скручены из пожелтевших чертежей, вместо плодов на них висели старые ключи и сломанные очки. По дорожке из битого ракушечника бежали, переваливаясь, тенистые существа с блестящими бусинками-глазами. Они что-то грызли, торопливо и жадно. А в центре сада, под огромным деревом, чьи ветви были опутаны светящимися серебристыми нитями, стояла девушка в халате цвета увядшего персика. Она была живая. И смотрела прямо на него. Не звала. Не манила. Просто знала, что он здесь. Её губы шевельнулись, но вместо звука по воздуху поползла шёлковая лента с иероглифами…
Антон проснулся от скрежета.
Настоящего, физического. Скрип. Шорох. Звук, идущий снизу, из мастерской.
Он вскочил, набросил на плечи старый халат. В ушах стучала кровь. Он взял тяжёлый разводной ключ – первый попавшийся под руку инструмент. Спускаясь по лестнице, он чувствовал, как холодный паркет обжигает босые ноги.
Дверь в мастерскую была приоткрыта. Он точно помнил, что закрывал её. Сердце колотилось где-то в горле.
Он толкнул дверь. Янтарный свет гирлянды заливал комнату. Всё было на своих местах. Но…
Но куклы не было на полке.
Антон обернулся. Она стояла у большого окна, прислонённая к стеклу. Её фарфоровый профиль был обращён к ночному городу, к редким одиноким огонькам в чужих окнах. Она смотрела на падающий снег.
Это было невозможно. Он подошёл ближе, не веря своим глазам. Да, она стояла. Неустойчиво, но стояла. Как? Кто?
И тогда он увидел второе. На слое тонкой пыли на полу, которую он не подметал неделю, от полки к окну вели цепочки следов. Крошечные, отчётливые, как будто от лапок. Но не птичьих. И не кошачьих. Следы были четырёхпалые, с острыми коготками, и между ними тянулась тонкая бороздка, будто от волочащегося хвоста.
Ледяная игла прошла по позвоночнику Антона. Он опустился на колени рядом с куклой, не решаясь до неё дотронуться. Он рассмотрел следы. Их было много. Они сновались вокруг полки, словно существа что-то искали, а потом, словно решившись, подтащили свою находку к окну.
Он поднял взгляд на фарфоровое лицо. Трещинка на руке казалась теперь раной. А в её неизменных, нарисованных глазах, отражающих падающие снежинки за окном, он прочитал не тоску одиночества.
Он прочитал ожидание.
Она ждала. Не его. Она ждала кого-то. И эти твари, оставившие следы, либо помогали ей, либо, что было страшнее, следили за ней. Или за ним.
Антон осторожно, двумя руками, как реликвию, взял куклу и вернул её на полку. Его пальцы нащупали на её основании, в складках халата, нечто шершавое. Он присмотрелся. Засохшая крошка, крупинка. Он аккуратно снял её. Это был не фарфор, не пыль. Это была засохшая крошка миндального печенья.
Шум в ушах стал оглушительным. Он обернулся, вглядываясь в тени по углам мастерской. Гирлянда горела ровным светом, но теперь этот свет казался зловещим, выхватывающим из тьмы лишь острые углы и глубокие провалы черноты.
Он не выключил его. Вместо этого он сел на табурет, спиной к стене, так, чтобы видеть и дверь, и окно, и полку с фарфоровой девушкой. Разводной ключ он положил на колени.
Так, в напряжённой тишине, прерываемой лишь далёкими хлопушками и воем сирены, Антон встретил рассвет первого января. И понял, что только что закончился не просто старый год. Закончилась старая жизнь, где вещи были просто вещами, а сны – просто снами.
Реальность дала трещину. И теперь сквозь неё сочилось нечто иное.
Глава 3. Хроножеры из-под паркета
Первым исчезли ключи. Не потерялись – исчезли. Антон оставил их вечером на тумбочке у двери в мастерскую, а утром нашли лишь тонкую, блестящую царапину на лакированной поверхности. Он отмахнулся: бывает. Сорвался, упал за мебель.
Затем пропали наручные часы, недорогие, но верные. Он снял их, чтобы просунуть руку в узкую щель комода, и положил на верстак. Отвернулся за клеем – часов как не бывало. В груди шевельнулось холодное, гаденькое чувство.
Потом начала стираться память.
Он пытался вспомнить лицо Тани, своей первой любви из университета. Раньше перед внутренним взором вставало ясно: смеющиеся серые глаза, родинка над губой, привычка откидывать чёлку резким движением головы. Теперь – мутное пятно. Пропорции сползали, как у плохо замешанного теста. Он мог вспомнить её голос, её слова, но само лицо ускользало, будто его осторожно стирали ластиком.
Он начал терять мелодии. Любимая песня отца, которую тот напевал за работой – теперь в голове зияла дыра на месте припева. Он включал поиск, слушал десятки композиций, но ни одна не звучала «правильно». Это было похоже на фантомную боль в ампутированной конечности – ты точно знаешь, что она была, но не можешь её ощутить.
Антон варил себе кофе, смотрел на снег за окном и думал: «Ранний склероз. Стресс. Одиночество разъедает мозг». Это была удобная, медицински-бытовая версия. Он даже заглянул в интернет, почитал симптомы. Почти с облегчением готов был поставить себе диагноз.
Но его ремесленничья, педантичная натура восставала. Вещи не исчезают в никуда. Воспоминания не испаряются сами. Должна быть причина. Материальная.
Он начал подмечать мелочи. Утром на полу у плинтуса – крошечная, словно обгрызенная, стружка, не от его дерева. В углу мастерской – комочек серой пыли, который не был опилками. И запах. Слабый, едва уловимый запах затхлости, старой земли и чего-то горького, вроде полыни. Он появлялся по ночам.
И тётя Маша. Её печенье.
– Антош, ты почему не ешь? Я старалась! – укоризненно говорила она, указывая на нетронутую коробку.
Он отламывал кусочек. Идеальная текстура, правильный миндаль. Но во рту оно было безвкусным, словно пепельным. Оно не несло радости, только тяжёлую, унылую сытость. Как будто в него замешали не ингредиенты, а чувство долга и усталость от этого долга.
Однажды, засидевшись за работой допоздна, он услышал это. Тихий, частый скрежет. Не металлический, а… костяной. Или когтистый. Звук шёл из-под пола. Прямо из-под его верстака.
Антон замер. Сердце колотилось. Он медленно, бесшумно опустил взгляд на щель между половицами. В ней мелькнула тень. Маленькая, юркая. И блеснули два точечных огонька, как у глубоководной рыбы. Не отражающие свет. Светящиеся изнутри холодным, тусклым зелёным.
Он не закричал. В нём сработал иной механизм – ремесленника, которому нужно зафиксировать поломку. Следующим днём он поехал в магазин, купил маленькую, но чувствительную камеру с ночным видением и датчиком движения. Установил её на полке, нацелив на то место, где стояла Щель Куня (он всё чаще думал о ней именно так, по имени из сна) и на пространство перед плинтусом.
Он проверил изображение. Чёткое, чёрно-белое. Мир, лишённый цвета и иллюзий.
Ночь. Антон сидел наверху в квартире, с ноутбуком на коленях. Экран был разделён: слева – статичная картинка из мастерской, справа – документальный фильм о динозаврах, чтобы заглушить тишину. Он уже начинал клевать носом, когда на левой половине экрана что-то изменилось.
По краю изображения проползла красная полоска. Сработал датчик движения.
Антон щёлкнул по окну, развернул его на весь экран. Затаил дыхание.
Сначала из щели у самого плинтуса, откуда, казалось, и мышь не пролезет, показалась… морда. Вытянутая, покрытая короткой, слипшейся серой шерстью. Круглые, безрассудные уши. Длинные, желтоватые резцы, выступающие из-под верхней губы. И эти глаза. Маленькие, близко посаженные, светящиеся тусклым, больным зелёным. Существо обнюхало воздух, затем вытянуло наружу коротколапое, плотное тельце с длинным, почти голым чешуйчатым хвостом. Оно было размером с крупную крысу, но движенья его были не суетливы, а методичны, почти церемонны.
Сурок. Но какой-то… неправильный. Искажённый. Как будто слепленный по чьим-то смутным, неприязненным воспоминаниям о сурке.
За ним выполз второй. Третий. Они не обращали внимания на стружки, на инструменты. Их притягивало одно.
Коробка с печеньем тёти Маши, которую Антон в рассеянности оставил на низком табурете.
Они окружили её. Но не стали грызть картон. Один из них встал на задние лапы, упёрся передними в край коробки и… понюхал. Длинно, глубоко. Его бока заходили ходуном. Другие последовали его примеру. Они не ели. Они вдыхали. И с каждым их размеренным вдохом казалось, что цвета на чёрно-белом изображении тускнеют ещё больше, а тени становятся гуще и неподвижнее. Они высасывали не крошки, а сам запах. Запах, в котором была заперта вся скука, вся вымученная праздничность, вся нерастраченная тоска пекаря.
Антон смотрел, оцепенев. Его теория о грызунах рассыпалась в прах. Это были не воры. Это были паразиты. Но паразиты особого рода.
Потом вожак, самый крупный, резко повернул свою тупую морду. Его зелёные глазки-бусинки уставились прямо в объектив камеры. Прямо на Антона. Казалось, он видит его сквозь экран. Он издал тихое, булькающее урчание.
И тогда вся стая, как по команде, развернулась и бросилась не к плинтусу, а к полке, где стояла Щель Куня.
Сердце Антона ёкнуло. Он уже вскочил, готовый бежать вниз, но замер.
Сурки не полезли на полку. Они встали вокруг неё полукругом, на задних лапах, и замерли. Смотрели. Их носы вздрагивали. Они словно изучали её. Оценивали. Один протянул лапку, но не дотронулся – словно боялся или не мог преодолеть невидимый барьер. На её фарфоровом лице, в крошечном отражении камеры, нельзя было разглядеть выражения. Но Антону почудилось, что она смотрит на них сверху вниз с тем же холодным презрением, с каким в первый день смотрела на тётю Машу.
Потом вожак снова булькнул, и Сурки, словно удовлетворившись, разом скрылись в щели под плинтусом, растворившись в темноте, из которой пришли.
Экран снова стал статичным.
Антон откинулся на спинку кресла. Руки дрожали. Во рту пересохло. Он понял всё и ничего.
Он понял, что они воруют не вещи. Они воруют связи. Ключ – это связь с домом. Часы – связь со временем. Воспоминание о лице – связь с прошлым. Мелодия – связь с эмоцией. Они выгрызали их из реальности, оставляя после себя пустые, бессмысленные оболочки.
Он понял, почему её печенье было безвкусным. Они высосали из него всё, что могло быть тёплым и живым, оставив лишь форму, исполненную долга.
Он посмотрел на застывшее изображение Щель Куни на экране. Она была островком в этом ползучем море забвения. Их врагами. Или их целью.
И он понял, что теперь не может просто наблюдать. Нужно было действовать. Не как мечтатель, а как реставратор. Найти источник поломки. И починить его.
Он выключил ноутбук. В тишине квартиры его собственное дыхание казалось ему слишком громким. За окном снова пошёл снег, медленный и безучастный, засыпая следы на подоконнике. Но Антон уже знал – некоторые следы ведут не наружу, а внутрь. Вглубь. Туда, откуда выползают твари, пожирающие время.
Глава 4. ЛаоШу и цена на билет
Интернет не давал ответов. Запросы про «грызунов, ворующих воспоминания» и «светящихся зеленым глазом сурков» выдавали лишь психологические статьи о деменции и плохо сведённые видео про паранормальное. Антон чувствовал себя безумцем, лихорадочно роющимся в симптомах несуществующей болезни.
Но он был мастером. И мастер верит не словам, а фактуре, следам, материалу. Факты были такие: есть существа. Есть кукла, которую они изучают. И есть он – человек, у которого они что-то отнимают. Война была объявлена на его территории. И он решил воевать своими методами.
Следующую ночь он не спал. Вместо камеры он расставил ловушки. Не мышеловки – он интуитивно понимал их бесполезность. Он сделал капканы из струбцин, обмотанных мягкой тканью, чтобы не убить, а зажать. Наживкой были не сыр и не арахисовое масло. Он положил в центр каждой ловушки по кусочку… воска от старой церковной свечи, найденной в комоде. Воск, в котором, возможно, застыла чья-то тихая, отчаянная молитва. Надежда.
Ночь прошла в напряжённом ожидании. На рассвете, спустившись в мастерскую, он обнаружил ловушки нетронутыми. Восковые шарики лежали неприкосновенными, а вокруг них на пыли были разбросаны мелкие, презрительные следы. Сурки обошли их. Они не питались надеждой. Их привлекала лишь горечь уныния, кислота тоски.
Отчаяние начало подбираться к горлу. Антон подошёл к полке, взял в руки Щель Куню. Фарфор был холодным, но не ледяным. Под подушечкой большого пальца он снова нащупал шероховатость крошки печенья.
– Что им нужно? – прошептал он. – И как тебя связать с этим всем?
Он повертел её в руках, и его взгляд упал на сжатый кулачок. Раньше он думал, что это просто поза. Теперь он пригляделся. Между тончайшими фарфоровыми пальцами, в самом кулаке, была крошечная, почти невидимая щель. Как будто она что-то держала, и это что-то вынули с силой, оставив пустоту.
Идея пришла внезапно, как озарение. Нелогичная, безумная. Если они воруют связи… Может, нужно предложить им нечто, связанное не с тоской, а с ней?
Он не знал, что она любила. Не знал её истории. Но он был реставратором. Его профессия – возвращать вещам целостность. Он взял самый тонкий штихель, кусочек мягкого воска, и, затаив дыхание, попытался аккуратно заполнить пустоту в её кулачке. Он лепил не конкретный предмет, а идею чего-то ценного, утерянного, важного. Каплю. Сердцевину цветка. Зёрнышко. В его пальцах воск принимал форму крошечного, несовершенного мандарина – первого, что пришло в голову из восточной эстетики.
Когда работа была закончена, он поставил её на полку рядом с восковыми шариками. И стал ждать.
Ночь опустилась, чёрная и звёздная. Антон не спал, притаившись на лестнице. Он видел, как из-под плинтуса выползли знакомые тени. Они, как и прежде, проигнорировали восковые «молитвы». Но когда их вожак приблизился к полке, он замер. Его зелёные глазки уставились не на саму куклу, а на её руку. На тускло блестящий восковой шарик в её кулаке.
Он издал тихий, визгливый звук, полный жадности и… признания. Он подпрыгнул, пытаясь достать, но полка была слишком высока. Тогда он повернулся и, кивнув остальным, юркнул обратно под плинтус. Но не все. Один, поменьше, остался. Он сел на пол, уставившись на куклу, будто страж.
Инстинкт кричал Антону: сейчас! Лови его! Но разум, обострённый до предела, заметил другое. Сурок-страж не просто сидел. Его длинный, чешуйчатый хвост лежал на полу, и кончик его мелко подрагивал, выбивая тихий, ритмичный стук. Не случайный. Узорный. Как будто он… отстукивал код. Или отсчитывал путь.
Антон сполз с лестницы так тихо, как только мог. Он прижался к стене в тени, в десяти шагах от существа. И начал следить не за самим зверьком, а за его тенью, отброшенной на стену гирляндой. Тень была неестественно длинной и живой. И она не стучала хвостом. Она, как тонкая стрелка компаса, указывала. Указывала в дальний угол мастерской, где в беспорядке стояли банки с краской, рулоны старых обоев и… красный бумажный китайский фонарик, купленный когда-то тётей Машей «для атмосферы» и заброшенный за ненадобностью.
Антон перевёл дух. Это был знак. Или ловушка.
Он сделал шаг вперёд. Сурок-страж повернул голову, зелёные глазки сверкнули в его сторону. Но не напал. Не убежал. Просто продолжал сидеть, а кончик его хвоста теперь отстукивал что-то похожее на неторопливые шаги.
Антон двинулся к углу, обходя зверька широкой дугой. Существо провожало его взглядом. Он отодвинул банку с олифой, смахнул паутину. Фонарик висел на гвозде, покрытый пылью. Бумага была красно-золотой, с потускневшим иероглифом «Фу» – счастье.











