
Полная версия
Где заканчивается человек

Где заканчивается человек
Глава 1. Пепел вместо детства
Нью-Йорк, 1925. Мне двадцать один. Но в моих глазах – не молодость, а пепел. Потому что детство я оставил в России. И оно сгорело вместе с нашим домом.
Я помню 1917-й как кошмар, который никогда не кончается.
Мне было тринадцать. Виктору – восемнадцать. Мы жили в подмосковной усадьбе под Орехово-Зуево – не роскошной, но нашей. Отец, полковник Григорий Владимирович Соколов, служил в лейб-гвардии, потом ушёл в резерв и занялся коневодством. Мама Валентина Петровна – потомственная дворянка, но после революции 1905-го научилась доить коров и чинить изгороди. А Мария… ей тогда было всего восемь. Она ещё играла в куклы, когда вокруг уже пахло порохом.
Первая пуля влетела в наш дом в октябре.
Не в дверь. Не в окно.
А прямо в грудь отцу – когда он вышел на крыльцо с белым платком в руке. Он думал, что с ним станут говорить. Что поймут: он не с большевиками и не с кадетами – он просто хочет сохранить дом, семью, лошадей, которые кормили полдеревни.
Но красноармейцы не разговаривали. Они судили по погонам.
И по фамилии.
Я видел всё. Стоял за занавеской в гостиной. Видел, как он упал. Как мама бросилась к нему. Как его кровь растекалась по ступеням, смешиваясь с первым снегом.
Виктор схватил меня за руку и потащил в подвал. «Молчи, – шептал он, дрожа. – Молчи, или умрёшь».
Мария плакала. Мама кричала. А я… я впервые почувствовал холод в груди. Не страх. Не горе.
А ярость. Ту, что не выходит наружу – она остаётся внутри и растёт, как опухоль.
Нас не убили. Почему – не знаю. Может, решили, что дети не опасны. Может, просто спешили грабить соседей.
Но дом сожгли.
Лошадей увели.
Семью – разрушили.
Мы бежали пешком. Сначала к тёте под Рязанью. Потом – на юг, к одному из отцовых сослуживцев, который обещал помочь с контрабандой через Чёрное море.
Два года мы жили в подвалах, на чердаках, в вагонах для скота. Без документов. Без имени. Без прошлого.
Мама продавала последние серёжки. Виктор воровал хлеб. Я учился молчать и смотреть в глаза, не моргая.
В 1919-м мы добрались до Константинополя. Там нас подобрал американский миссионер. Он верил в «спасение белых эмигрантов». Мы не верили ни во что.
Лишь в одно: мы больше никогда не будем слабыми.
1920 год. Эллис-Айленд.
Нас пропустили. Не из жалости – из расчёта. Америка нуждалась в рабочих руках, а не в людях.
Мы приехали без копейки. Без языка. Без надежды.
Жили в Бруклине, в подвале на Бедфорд-авеню. Два окна – одно заколочено, второе – в узкую щель. Вода капала с потолка даже летом. Зимой мы спали впятером под одним одеялом, прижавшись друг к другу, чтобы не замёрзнуть.
Мама шила для фабрики. Виктор устроился на пристань – грузил мешки с кофе и сахаром. Марии повезло – её взяли в католическую школу за «благотворительность». А я…
Я учился.
Английский – по газетам. Математику – по счёту монет в кармане матери. А жизнь – по глазам тех, кто смотрел на нас свысока.
К 1925-му я уже понимал: в этой стране нет справедливости. Есть только те, кто берёт – и те, у кого берут.
И я больше не хотел быть вторыми.
В тот мартовский день, когда я устраивался на работу в порт, дул ледяной ветер с залива. Я надел единственный костюм – отцовский, перешитый мамой.
На вопрос «Почему ты, а не другой?» – я не стал говорить о нужде.
Я посмотрел начальнику в глаза и сказал:
– Потому что я не украду. Не подведу. И не убегу.
Он усмехнулся.
– А если прикажут врать?
– Я совру лучше всех.
Он нанял меня.
Той ночью я вернулся домой и сказал Виктору:
– Завтра начнём.
– Что начнём? – спросил он, чистя сапоги.
– Строить то, что у нас отняли. Только не дом.
– А что?
– Империю.
Он посмотрел на меня как на идиота а потом кивнул.
– Только не становись таким, как они.
– Не стану, – соврал я.
Но уже тогда я знал: чтобы выжить в мире, где правят пули и доллары, нужно самому стать и тем, и другим.
Или погибнуть.
Я выбрал первое.
И заплатил за это всем – каждым воспоминанием, каждой совестью, каждой слезой, которую больше не мог пролить.
Потому что в Америке не плачут.
Они строят.
Или рушат.
Глава 2. Первый долг
Порт – это не просто место, где сходятся корабли. Это рынок доверия. И предательства. Там каждый знает: сегодня ты – хозяин, завтра – труп в трюме. А я… я научился читать людей быстрее, чем волны бьются о причал.
Первые месяцы на пристани я молчал.
Не из страха – из расчёта.
Я наблюдал: кто крадёт мешки с кофе, кто подмазывает надзирателей, кто привозит в бочках не только оливковое масло, но и людей. Особенно – людей.
В Нью-Йорке в 1925-м было полно русских. Не только белогвардейцев вроде нас – бежали крестьяне, рабочие, интеллигенты, даже чекисты, решившие, что на Западе легче дышится. Многие приезжали без документов, без денег, без имени. Их ловили на берегу, как крыс. Но если повезёт – находили «ангела».
Меня сделали таким ангелом случай и Виктор.
Однажды вечером, уже за полночь, я задержался – проверял, не осталось ли груза от «Скандии», норвежского парохода. Вдруг слышу шорох за контейнерами. Подхожу – и вижу его: тощий, в рваном пальто, с лицом, иссушённым голодом и страхом. На вид – лет сорок. Глаза – как у загнанного зверя.
– Не кричи, – прошептал он по-русски. – Я не вор. Я… бежал.
Я узнал акцент – ленинградский.
Он представился: Николай Фёдорович Марков. Бывший преподаватель истории в Педагогическом институте. Арестован в 1923-м за «антисоветские высказывания». Провёл год в Соловках. Сбежал через Архангельск, на рыболовецкой шхуне.
– У меня… ни цента, – сказал он, опуская голову. – Только вот.
Он протянул мне потрёпанную записную книжку – в ней были адреса двух эмигрантских семей в Бруклине. И фотография жены и сына.
– Они погибли в 1919-м, – тихо добавил он. – Я… остался один.
Что-то внутри меня дрогнуло. Не жалость. Это было глубже.
Это было узнавание.
Я не сдал его.
Наоборот – накормил, спрятал в нашем подвале на два дня, пока не утихла погоня (оказалось, норвежцы сообщили властям о «несанкционированном пассажире»).
А потом… предложил сделку.
– Я устрою вас на фабрику. Заработок – 18 долларов в неделю.
Его глаза блеснули.
– Но?..
– Тридцать процентов – мне. Минимум полгода. И вы молчите. Никому – ни слова. Ни про меня, ни про корабль.
Он кивнул. Без колебаний.
– Спасибо, – сказал он. – Вы… вы как ангел.
Я почти улыбнулся.
– Ангелы не берут проценты, Николай Фёдорович. Я – бизнесмен.
Так началась наша «иммиграционная служба».
Виктор сначала был против.
– Ты играешь с огнём, – ворчал он, чистя пистолет (да, к тому времени у него уже был пистолет – «кольт» 1911-го, купленный за 60 баксов у ирландца). – Если поймают – депортация. Или хуже.
– Нас не поймают, – ответил я. – Мы будем не посредниками. Мы будем системой.
Мария, тогда ещё подросток, сразу поняла масштаб. Она завела тетрадь – чёрную, с замком. В ней значились:
– Имя эмигранта
– Откуда прибыл
– Сумма долга
– Срок выплат
– Примечания («надёжен», «говорлив», «боится полиции»)
Она вела учёт с холодной точностью бухгалтера и жестокостью историка.
Через нас прошли сотни.
Сначала – по одному. Потом – группами.
Мы находили им работу на фабриках, на стройках, в ресторанах. Брали 30%, потом – 40%, когда поняли, что они не уйдут: им было некуда.
Америка не принимала их. Мы – да. За цену.
Я сам ездил на встречи с капитанами. Учился говорить на их языке – не только английском, но и языке выгоды.
– Вы везёте груз. А я… везу людей, которые будут платить за тишину, – говорил я одному итальянцу. – Вы рискуете кораблём. Я – жизнью. Давайте делим риск.
Он рассмеялся. Но согласился.
Первый настоящий конфликт случился в сентябре.
Один из наших – парень из Волгограда, бывший красноармеец, что передумал служить советам – решил сбежать. Не заплатил последние три недели. Устроился на склад у поляков – по полной ставке.
Я нашёл его через Виктора.
– Ты забыл, что мы спасли тебя? – спросил я, стоя у его двери.
– Вы купили меня, – ответил он, дрожа. – Я не раб.
– Нет, – сказал я. – Ты должник. И долг – не в долларах. А в верности.
Он попытался захлопнуть дверь.
Виктор выломал её ногой.
Той ночью мы не убили его.
Мы сделали хуже.
Связали, отвезли на пустырь у Ньюарк-Бей и оставили на сутки без воды и еды. Утром – вернулись.
– Теперь ты расскажешь всем, что мы жестокие? – спросил я.
Он плакал.
– Нет… нет… я заплачу.
– Хорошо, – кивнул я. – Но теперь – 50%. И срок – пожизненный.
Он согласился.
А на следующей неделе покончил с собой, повесившись в уборной на фабрике.
Мама узнала. Вызвала меня на кухню.
– Ты стал таким, как те… кто убил твоего отца.
– Нет, мама, – тихо ответил я. – Те убивали без причины. Я – только по необходимости.
– А разве это не одно и то же?
Я не ответил.
Но в ту ночь я впервые записал в свой дневник (да, у меня тоже был дневник – в кожаном переплёте, подарок Марии на день рождения):
Правда не в том, кто первый стреляет.
Правда – в том, кто выживает.
А совесть… совесть – роскошь для тех, у кого есть дом».
К концу 1925 года у нас уже было восемь постоянных «клиентов».
К 1926-му – тридцать.
А к 1927-му – мы перестали считать.
Потому что начали думать не о людях.
А о власти.
Той зимой я встретил Анну.
Она служила в церкви Святого Николая, помогала новоприбывшим.
Красивая. Светлая. Глаза – как у Марии, только мягче.
– Ты добрый человек, Пётр , – сказала она однажды, глядя, как я отдаю пальто старухе с парохода.
Я не стал её разочаровывать.
Просто улыбнулся.
Но в душе уже знал:
каждый, кто назовёт меня добрым,
обязательно пожалеет об этом.
Глава 3. Вино из тьмы
Алкоголь не делает человека злым. Он лишь снимает маску. А у меня маска давно приросла к лицу.
1926 год выдался жарким – не только от погоды, но и от закона.
Сухой закон уже шесть лет душил страну, и вместо трезвости породил нечто худшее: рынок, где власть переходила не к честным, а к тем, кто не боялся крови.
Мы не искали этого.
Но когда тебе платят вдвое за мешок сахара, если ты знаешь, куда его везти, – ты начинаешь задавать правильные вопросы.
Всё началось с одного разговора в порту.
Старый норвежец по имени Эйнар, капитан рыболовецкого судна *«Морской Орёл» подошёл ко мне на перекуре. Он говорил с сильным акцентом, но глаза его были трезвыми, как сталь.
– У тебя руки чистые, русский, – сказал он, выпуская дым. – Но взгляд – нет. Ты хочешь больше, чем мешки с кофе.
Я не стал отрицать.
– Что ты предлагаешь?
– Сахар. Дрожжи. Медицинский спирт. Всё это везут под видом «промышленных грузов». Никто не проверяет. А в Бронксе есть люди, которые платят за это… как за золото.
– Я не варщик, – ответил я.
– Зато у тебя есть голова. И брат с кулаками. А это – уже половина дела.
Через неделю мы арендовали заброшенный склад под мостом Уильямсбург.
Снаружи – ржавые цистерны, внутри – бетонный пол и два окна, заложенных кирпичом. Виктор привёл троих парней из русского квартала – надёжных, молчаливых, голодных. Мария сразу предупредила:
– Если хоть один из них проговорится – мы все сядем. Или умрём.
– Тогда мы сделаем так, чтобы им было выгоднее молчать, – ответил я.
Первую партию вина варили в ванне из оцинкованного железа.
Сахар – из портовых складов. Дрожжи – из пекарни на Флэтбуш. Спирт – из аптеки, купленной за взятку владельцу.
Когда брага начала бродить, в подвале стоял такой смрад, что Мария три дня отказывалась спускаться. Но когда дистиллят прошёл через самогонный аппарат (привезённый Виктором откуда-то из Бостона), и в бутылке заблестела прозрачная, горькая жидкость – мы поняли: это не просто спирт.
Это – капитал.
Наш первый клиент – владелец подпольного бара на Манхэттене, поляк по имени Лешек.
– Русская водка? – усмехнулся он, нюхая пробу. – У вас же в России только картошку варили!
– Теперь варим правду, – ответил я.
Он отхлебнул. Закашлялся. Потом – посмотрел на меня по-новому.
– Привози каждую неделю. По десять галлонов. И чтобы чище, чем слёзы матери.
Цена?
Шесть доллара за галлон. Чистыми.
В то время официант получал 20 в неделю.
Мы заработали больше за одну ночь, чем за всё время на пристани.
Но с деньгами пришла и опасность.
Однажды ночью, возвращаясь с доставки, Виктор заметил хвост – чёрный «Форд Т» следовал за нами с Бруклина до дому.
– Кто? – спросил я.
– Не знаю. Но не полиция.
На следующий день к нашему складу подошёл человек в сером пальто. Представился как «мистер Райан». Говорил с ирландским выговором.
– Парни, вы на чужой траве пасётесь, – сказал он, не повышая голоса. – Этот район – под защитой семьи Маллигана.
– Мы не воруем, – ответил я. – Мы продаём то, что другие не могут сделать.
– А мы продаём то, что другие не могут пережить, – улыбнулся он. – Так что либо вы платите нам 20% от оборота… либо ваш склад сгорит.
Я посмотрел на Виктора. Он чуть заметно кивнул.
– Мы подумаем, – сказал я.
Райан ушёл.
В ту же ночь Виктор и я перехватили его у дома в Куинсе. Не убили.
Просто переломали пальцы, руки, отбили почки и выбили несколько зубов и оставили записку:
"Трава растёт там, где сеют семена. А мы – садовники"
Маллиганы не вернулись.
По крайней мере – пока.
Анна стала моей женой весной 1927 года.
Свадьба была скромной: церковь, несколько друзей, обед в русском ресторане на Лексингтон.
Она верила, что я открыл «импортную торговую фирму».
Я не стал её разубеждать.
Но в первую брачную ночь, когда она уснула, я вышел на балкон и долго смотрел на город.
Огни Нью-Йорка мерцали, как пламя на свечах.
И я вдруг понял: я уже не могу остановиться.
Потому что, если остановлюсь – всё, что мы построили, рухнет.
А если пойду дальше – потеряю то, что осталось от человека.
К осени мы уже варили не только водку, но и дешёвое вино – «кровь Христа», как шутили наши клиенты.
Потом начали производить виски и варить пиво.
Открыли второй склад. Наняли ещё пятерых.
Мария вела двойную бухгалтерию: одна – для налоговой (фиктивная фирма по импорту сельхозпродукции), вторая – настоящая.
А однажды ночью я проснулся от звука выстрела.
Выбежал во двор – и увидел Виктора, стоящего над телом в переулке.
– Кто это? – спросил я.
– Шпион. От итальянцев. Следил за складом.
– Ты… убил его?
– Он сам выбрал, – ответил Виктор, вытирая руки. – Либо молчать, либо умереть. Он выбрал третье – предать.
Я посмотрел на тело. На кровь, растекающуюся по брусчатке.
И впервые подумал:
А что, если я уже не человек?
В тот же день я записал в дневник:
Алкоголь – не грех. Грех – это то, что ты готов сделать ради него.
Я начал с сахара.
Теперь продаю страх.
И скоро… начну продавать жизни».*
Анна забеременела к зиме.
Я радовался. Или делал вид.
Но в душе знал: мой ребёнок родится в мире, который я сам превращаю в ад.
И, возможно…
он станет следующей жертвой этой игры.
Глава 4. Жена, ребёнок, нож в спине
Любовь – это когда человек смотрит тебе в глаза и видит в них свет.
А власть – когда он смотрит и видит тень.
Я пытался удержать и то, и другое.
Но тень всегда побеждает.
1928 год начался с метели.
Снег валил три дня без остановки, заваливая улицы Бруклина, глуша звуки города, будто сам Бог пытался замести следы того, что происходило в его тени.
А мы в это время расширялись.
К концу 1927-го наша «винокурня» превратилась в сеть.
Четыре склада. Три лаборатории по очистке спирта. Пункты разлива в Бронксе, Куинсе и даже на южном Манхэттене. Через нас шли не только водка и вино – мы начали поставлять медицинский спирт частным клиникам, которые тут же перепродавали его в подпольные бары под видом «антидепрессанта», а также крупными партиями поставляли виски и пиво.
Мария, к моему удивлению, показала себя гением структурирования.
– Ты не можешь быть везде, – сказала она однажды, раскладывая наличку на столе. – Значит, нужно создать иерархию. Каждый уровень – не знает следующий. Только своего «ангела».
– Как в церкви? – усмехнулся я.
– Нет, – серьёзно ответила она. – Как в армии.
Так появилась первая ячейка – «Кедр». Пять человек. Только русские. Только проверенные.
Потом – «Ясень». Потом – «Берёза».
Каждая ячейка работала независимо. Даже Виктор не знал всех имён.
Мама смотрела на нас всё чаще с тоской.
– Вы строите не империю, – говорила она за ужином. – Вы строите гроб. И сами в него лезете.
Мы молчали.
Что ответить? Она была права. Но остановиться – значило умереть.
Анна родила сына в марте 1928-го.
Назвали Григорием – в честь её отца.
Я держал его на руках в больнице, чувствуя, как что-то внутри сжимается.
Он был таким маленьким. Такой чистый.
А я… я пах порохом, спиртом и чужой кровью.
– Он будет свободным, – прошептал я Анне. – Настоящим американцем. Не как мы.
Она улыбнулась.
– Ты уже хороший отец, Пётр.
Но в тот же вечер я получил сообщение от Виктора:
«Маллиганы вернулись. Сожгли склад на Флэтбуш. Двое наших – мертвы. Один – в больнице, без языка».
Я приказал отомстить.
Не через людей. Через страх.
Через неделю мы подложили взрывчатку под грузовик Маллиганов с партией контрабандного рома. Взорвали его посреди ночного рынка в Гринвич-Виллидж. Никто не погиб – мы предупредили заранее, чтобы избежать невинных жертв. Но весь район увидел: Маллиганы больше не хозяева.
Их авторитет рухнул.
Наши поставки – удвоились.
Но цена росла.
Однажды Анна застала меня в подвале.
Я проверял новую партию спирта. Руки были в перчатках, на поясе – пистолет.
– Ты… продаёшь алкоголь? – спросила она, бледнея.
– Я обеспечиваю семью, – ответил я.
– Это нелегально! Это… это преступление!
– А что было преступлением в 1917-м, когда нас выгнали из дома? Справедливость? – голос мой сорвался. – В этом мире нет закона, Анна. Есть только выжившие и трупы.
Она заплакала.
– Ты обещал… ты говорил, что мы начнём честную жизнь!
– Честная жизнь – это когда тебя не гоняют, как собаку! – крикнул я. – Когда твой ребёнок не умрёт с голоду, потому что у тебя нет долларов!
Она молча ушла.
В ту ночь я не вернулся домой.
Спал в офисе на Луи́с-стрит – в комнате без окон, с сейфом и запасным «кольтом» под столом.
Летом началась настоящая война.
Не с Маллиганами.
С собой.
Один из наших – парень по имени Савельев, бывший солдат Деникина – решил, что пора «работать на себя».
Он увёл с собой двух человек и начал варить своё вино. Продавал дешевле. Говорил, что «Соколовы жадные».
Виктор хотел убить его сразу.
Я остановил.
– Нет, – сказал я. – Пусть живёт. Но пусть все узнают: предательство – не бизнес-риски. Это болезнь. И мы – карантин.
Мы устроили показательную акцию.
Во время общей встречи всех ячеек (маски, плащи, без имён – только номера) Виктор вывел Савельева на середину пустого склада.
– Он предал семью, – сказал Виктор. – Не босса. Семью.
И тогда я сделал то, что до сих пор преследует меня во сне.
Не убил.
Я заставил его выпить два литра неразбавленного технического спирта.
Он умирал три часа.
Сначала – кричал. Потом – молил. Потом – просто смотрел на меня, как на демона.
Когда он перестал дышать, я сказал остальным:
– Кто хочет уйти – уходите. Сегодня. Без угроз. Без долгов.
Но если останетесь – знайте: предательство умирает медленно.
А верность… награждается по-царски.
На следующий день ушли трое.
Остались – тридцать.
Анна подала на развод осенью.
Я не спорил.
Даже не просил остаться.
Потому что понял:
в её глазах я уже не муж.
Я – то, от чего нужно спасать ребёнка.
Перед тем как уехать к своей сестре в Бостон, она сказала мне в последний раз:
– Ты думаешь, что строишь крепость.
Но на самом деле ты копаешь себе могилу.
И однажды… в неё ляжешь один.
Я не ответил.
Потому что знал: она права.
Но к тому времени я уже не мог быть другим.
Не потому что хотел власти.
А потому что боялся стать слабым.
А слабость – в нашем мире – смертный приговор.
В тот же вечер я записал в дневник:
Я потерял жену.
Но сохранил империю.
Скоро пойму: это была не победа.
Это – первая могильная плита.
А в декабре 1928-го мы получили первое приглашение от Чикаго.
Имя на конверте —"Альфонсе Капоне".
Он слышал о «русском, что варит жидкое серебро».
И хотел встретиться.
Я посмотрел на Нью-Йорк из окна.
На снег.
На трубы фабрик.
На тени, что бегут по улицам.
И понял:
это не конец.
Это – только начало нового ада.
Глава 5. Кровавый обед в Чикаго
Америка любит тех, кто умеет улыбаться и стрелять одной и той же рукой.
Аль Капоне умел.
Я только учился.
Я ехал в Чикаго в феврале 1929 года.
Поезд «20th Century Limited» шёл через всю страну, как корабль сквозь туман. За окном – бескрайние поля, занесённые снегом. Внутри – тепло, виски в хрустальном бокале, и трое парней за спиной, готовых умереть за меня.
Виктор остался в Нью-Йорке.
– Ты едешь не на войну, – сказал он. – А на поклон. Не бери с собой стволы. Это – признак слабости.
Но я всё равно спрятал «кольт» в чемодане.
Не из страха.
А на случай, если Капоне решит, что русские – слишком гордые гости.
Чикаго встретил меня дымом и ледяным ветром с озера.
Город пах углём, кровью и деньгами.
Меня встретил человек по имени Фрэнк Нитти – худощавый, с глазами как у хищной птицы. Без лишних слов он повёл меня в «Lexington Hotel» – штаб-квартиру Капоне.
– Альф ждёт тебя к обеду, – сказал он, открывая дверь на десятом этаже. – Не опаздывай. Он не любит, когда его время стоит дешевле водки.
Комната была роскошной: паркет из красного дерева, бар из итальянского мрамора, картины в золочёных рамах. Но больше всего поразило тишина.
Ни одного охранника. Ни одного пистолета на виду.
Капоне стоял у окна, спиной ко мне. В пальто, без шляпы.
– Ты выше, чем я думал, – сказал он, не оборачиваясь. – И тише.
Он повернулся.
Лицо – мягкое, почти добродушное. Глаза – холодные, как лёд на Мичигане в январе.
– Присаживайся, Пётр Григорьевич. Или… как тебя там? Соколов?
У американцев не было такого понятия как отчество и по этому обращаться ко мне ему было довольно таки сложно
– Просто Пётр, – ответил я, садясь.
– Просто Пётр, – повторил он с улыбкой. – Который за два года построил империю из сахара и слёз. Восхищаюсь.
Обед подали немедленно: мидии, паста, жареный осьминог, и бутылка «Château Margaux 1911».
Мы ели молча. Потом он налил себе виски.
– Я знаю, зачем ты приехал, – сказал он. – Хочешь продавать мне своё вино. Но дело не в вине.
Ты хочешь, чтобы я *признал* тебя.
Я кивнул.
– В Нью-Йорке много банд. Но русских – нет. Не настоящих.
– А ты – настоящий?
– Я не ношу медальон с царём, – ответил я. – Не пью за «за веру и отечество». Я продаю то, что пьют. И убиваю тех, кто мешает. Это – не идеология. Это – бизнес.
Капоне рассмеялся. Громко, искренне.
– Вот почему мне нравятся русские! Вы не верите в Бога, но уважаете чёрта.
Он поднял бокал.
– Я беру твою водку. По три доллара за галлон. Но с условием.
– Слушаю.
– Ты не лезешь в мой район. И я – не в твой.
Но если кто-то тронет одного из нас – мы отвечаем вместе.
Понял?
– Понял.
– Тогда… за дружбу.
Мы выпили.
Но я знал: это не дружба.
Это – союз.
А союзы в нашем мире держатся не на словах.
А на страхе.
После обеда он повёл меня вниз – в подвал отеля.
Там, в полумраке, стояли десятки бочек.
– Это – моё золото, – сказал он. – Но твоё – чище. Почему?
– Потому что мы не экономим на дрожжах, – ответил я. – И на молчании.




