
Полная версия
Держи меня за руку
Перед тем как выйти к гостям, Андрей остался один в хозяйском кабинете. Тяжелый стол пах сургучом и табаком, в углу пылились шкуры зверей, привезенных когда-то двоюродным дядей, у окна – глобус с потертой экваториальной линией. Он задержал взгляд на глобусе и поймал себя на том, что машинально ищет взглядом Южный полюс, будто от того, нашел он его или нет, зависел исход вечера. В зеркале – чужое, чуть постаревшее лицо, резкая складка, прорезавшаяся между бровями за годы разлуки, галстук, завязанный безупречно, будто за этим узлом и правда можно спрятаться.
«Зачем я здесь? – подумал он, поправляя лацкан, чтобы занять руки. – Чтобы подтвердить себе, что поздно? Или чтобы впервые в жизни не убежать?» Музыка из зала – еще не музыка, репетиционный, неуверенный вальс – перекатилась волной, и Андрей почти физически ощутил: вечер встал на рельсы, и остановить его никто не в силах.
К шести усадьба преобразилась. Канделябры вспыхнули, стекла на рамах в бальном зале легонько звенели – сквозняк двигал воздух невидимой волной. Полированное дерево ступеней лестницы блестело, как темная вода. В гардеробной ровным строем стояли трости с серебряными набалдашниками и дамские зонты с перламутровыми ручками. Во флигеле зажгли самовар для старой графини – у камина ей было теплее судить о чужих судьбах.
Открывая письменный стол, Елена обнаружила записку, сложенную вчетверо и приколотую к букету сухих васильков. «Я не могу больше молчать. Встретимся в роще после бала». Подпись отсутствовала, но почерк она узнала. Это был он. Елена, задержавшись у дверей, посмотрела на зал, как на озеро: прежде чем войти, нужно увидеть, где мель, где воронки, где отражается луна. Ее платье зашуршало, и гул голосов, будто по знаку, вспомнил ее имя. Она ответила кивками и полуулыбками – и старой графине у камина, – и поймала от нее взгляд, похожий на тихое: «Ну-ну, посмотрим».
Первый тур вальса забрал дыхание быстрее, чем следовало. Оркестр, расправив плечи, тянул фразу плавно, но с пружинкой – скрипки то и дело вскакивали наверх, как щеглы из кустов, контрабас держал низ, в котором угадывался пульс дома. Молодой чиновник – гладкий, пахнущий где-то между дорогим вином и дешевой пудрой – произносил комплименты слишком близко к уху, и на втором круге Елена изящно извинилась, сославшись на головокружение. Потом танцевала с Пашей – сыном управляющего соседнего имения, – с ним было легко, он рассказывал про новую жеребую кобылу и смеялся не глазами, а голосом. Елене даже удалось забыться – ровно настолько, чтобы улыбка стала настоящей.
Но улыбка слетела, когда на перилах лестницы вспыхнул кристалл, и она увидела Андрея. Он вошел, остановился, оглядел зал… и на одну короткую секунду растерялся – как человек, вышедший к воде после долгого пути и впервые увидевший горизонт. Елена почувствовала этот миг, как ощущают перемену ветерка: веер в ее руке стал тяжелее, позвоночник сам собой выпрямился.
– Елена Сергеевна, – произнес в этот момент кто-то рядом – голос, умеющий выбирать идеальные доли секунды. – Позволите?
Граф Николай Иванович возник без усилия, как появляются в приличных домах люди, которым от природы отмерена власть. Высокий, сухой, со взглядом, в котором внимательность всегда на полшага опережала мягкость. Его пальцы не касались ее кожи, но тепло его ладони обжигало через перчатку, а когда танец закончился, он отпускал ее руку с едва заметной задержкой, будто нехотя разжимая пальцы. Он не притворялся – лишь подвинул на волосок границу приличия, чтобы удобно разместиться по эту ее сторону.
– Вы слишком ярки для провинции, – сказал он в повороте, и Елена услышала в этой фразе отголосок петербургских залов. – Вам здесь тесно.
– Иногда теснота – единственное теплое место, – ответила она. Он улыбнулся глазами, одобряя оборот.
– Тепло можно устроить и в просторных стенах, – заметил он ровно тем тоном, каким рассказывают о твердых процентах по надежному вкладу.
Они завернули в диагональ, и Елене показалось, что зал на миг утратил плоскость: люди стали легкими фигурами на карте, а линии танца – маршрутами, где каждый шаг рассчитан и проверен веками. Граф вел безошибочно, рука его лежала на нужном расстоянии: настолько близко, чтобы чувствовать, но не настолько, чтобы вторгаться. Она ответила тем же и уловила в себе странное спокойствие хорошего математика, который знает – формула сложна, но решаема.
Она не стала спорить. Танец кончился, граф отвел ее к матери, обменялся с Анной Павловной несколькими короткими, но тяжелыми, как монеты, фразами и удалился, оставив Елене несколько минут передышки. Этого хватило, чтобы зал заговорил – не словами, эхом слов: «обносилось… удача… деньги сгладят все». Эти незваные круги пошли по воде ее внимания, накладываясь один на другой и не тая.
– Вы помните вечер у пруда, – сказал за спиной мягкий, слегка хрипловатый голос. – Где вода показывала не только небо.
Елена обернулась. Андрей стоял вполоборота, оставляя ей возможность сделать шаг назад. Он не улыбался, глаза были живыми и серьезными – как у человека, который долго глядел в карты и звезды, а теперь впервые за годы смотрит в лицо. Она кивнула, не заставляя себя ждать:
– Помню. И вашу фразу: «Если в душе темно, вода покажет тьму».
– Сегодня она показывает свет, – ответил он почти неслышно.
Они помолчали не по светскому уставу, дольше. Зал предусмотрительно рассекся вокруг них, как вода перед лодкой. Старая графиня следила из-под тяжелых век, и в ее памяти всплывали двое ребят, слишком громко смеявшихся у дуба.
– Здесь душно, – сказала Елена. – Пойдемте к окну.
Они отошли в полутень. Сквозняк шевельнул пламя свечи. Музыка, безупречно ровная, будто стала звучать отдельно от всего, как механическая шкатулка, забытая на подоконнике. Андрей положил пальцы на раму, как будто хотел убедиться – дерево живое, не декорация.
– Вас ждут, – заметила Елена, видя, как из-за вееров скользят взгляды. – И меня тоже.
– Я проделал долгий путь, Елена Сергеевна. Но не ради этого зала, – сказал он.
Она вздохнула едва уловимо, и веер тонко скрипнул, как ледяная корочка.
– Я получила записку, – произнесла она, не повышая голоса. – Днем. С сухими васильками.
– Я не хотел, чтобы это походило на похищение, – ответил он ровно. – Хотел лишь, чтобы вы знали: я – здесь ради Вас. Если не придете, пойму. Если придете, поговорим честно.
Она кивнула. Это был он – прямой до боли и потому надежный. Память – та, что знает запахи и касания, – принесла холод воды у заводи, его пальцы, вцепившиеся в батистовый рукав, и тот первый, теплый, почти больной удар в груди.
– Я приду, если смогу уйти незаметно, – сказала она.
– Вы умеете исчезать, когда нужно, – впервые улыбнулся он, и в этой улыбке не было ни грамма мальчишества.
– Елена Сергеевна… – рядом прозвучал спокойный баритон графа Николая. – У окна сквозняк. Позвольте.
Он подошел близко, мягко заслоняя свет. Андрей шагнул назад – не в поражении, в уважении к правилам этого дома. Граф перевел взгляд с одного на другую – неторопливо, как читают ландкарту местности, которую рассчитывают купить. Улыбнулся так, чтобы нельзя было придраться.
– Сударь, вы, полагаю, наш новый гость? – спросил он без всякого любопытства.
– Старый знакомый, – ответил Андрей. – Андрей Петрович.
– Разумеется, – кивнул граф и, едва коснувшись локтя Елены, повел ее в центр зала. Он танцевал превосходно, он вообще все делал безупречно – и именно это в нем настораживало сильнее прочего. Елена держала рисунок, отвечала на его движение точно и думала о крепостях. Бывают – каменные, с брустверами и караулом. Бывают – из теплых рук, которые помнят твое плечо и умеют держать в тот миг, когда земля плывет.
Бал расправлял плечи. За чашками шоколада молодые барышни ловили каждое слово старшей тетушки, некогда признанной красавицы, которая охотно рассказывала, как уронила туфельку на балу, и ее нашел «совсем не тот принц». По лестнице, как неизбежная тень праздника, шли шепоты: «Слышали? Отец дал согласие…», «Да что вы! А граф…», «Граф умеет добиваться». Где-то между зеркалами и портретами Елена ловила обрывки фраз, похожих на иглы – тонкие, но острые. Она понимала: сегодня здесь играет не только музыка – здесь играет судьба, но от партии каждый хочет откусить свой ход.
В мужской, напитанной табачным дымом, двое спорили о новом указе: один уверял, что все это усердие – «только видимость», другой, зажмурив глаза от удовольствия, не соглашался и приводил цифры. Андрей слушал краем уха и чувствовал, как на него смотрят: с любопытством, с легкой насмешкой, с недоумением – «кто этот?» Он не считал нужным отвечать взглядом. В доме были ему важны ровно два человека: та, кто стояла у окна, и та, что сидела у камина и помнила, как они в детстве смеялись слишком громко.
К полуночи огонь в люстрах стал теплее; воздух – тяжелее; смех – гуще. Музыка встала на тихую ноту, как лодка у причала. Елена, сославшись на усталость, вышла в боковую галерею. Ступени откликнулись ей сухим щелчком каблука; на кафеле огарки свечных потеков образовали странные созвездия, а за стеклом тянулись к небу ветви старых лип. Сердце билось ровно, как метроном, но внутри поднималась дрожь – та, которая бывает перед прыжком в темную воду.
Глава III. Лунная тропа в роще
Ночь над Ветрово раскинула свои крылья – мягкие, безмолвные, сотканные из звездной пыли и шепота далеких миров. Полная луна, ровная и спокойная, заливала серебром узкую тропинку, что вилась от опушки парка в глубь старой рощи. Дом за спиной Елены еще дышал музыкой и голосами, но здесь, в шаге, звуки тонко ломались о листву и таяли как пена на воде. Воздух остыл, стал прозрачным и звенящим, будто тонкий хрусталь, в котором смешивались запахи ночных фиалок, мокрой от росы коры и дальнего, чуть сладкого дыма – тревожного, как примета, и манящего, как костер.
Елена шла легко, почти неслышно, трава под башмачками лишь влажно вздрагивала, оставляя на коже лодыжек росинки – холодные и чистые, как слезы. Сердце билось не в такт шагам: оно подхватило другую мелодию – глубокую, неровную, похожую на дыхание самой ночи. С каждым шагом она чувствовала, как за спиной остается мир правил, любезностей и чужих ожиданий, а впереди начинается пространство, где никто не приказывает. Она знала: переступает невидимую черту. И все же ноги несли ее вперед, словно подчиняясь закону старше любого устава – закону сердца.
В самой роще воздух был иным – гуще и слаще. Вековые дубы и липы стояли немыми стражами, сплетая над головой темный купол, сквозь который лунный свет просачивался пятнами, медленно ползущими по тропе. Время здесь теряло линейную власть: прошлое, отмытое серебром, отступало без упрека, будущее переставало быть бездной и становилось обещанием – опасным, но зовущим.
Она остановилась и прислушалась – и тишина ответила множеством звуков. Шорох травы, словно кто-то перебирал невидимые нити, далекое уханье совы, короткий вздох ветра, пробежавшего по верхушкам и на миг разжавшего листья. И поверх всего – ясный стук собственного сердца, как осторожный удар метронома, задающего такт только ей одной.
– Вы пришли, – раздался голос.
Он прозвучал негромко, почти шепотом, но в этой звенящей тишине расколол пространство, как легкий удар по стеклу. Голос донесся из-за широкого ствола старого дуба, испещренного морщинами времени. Из тени, вдруг освещенной соскользнувшим лунным лучом, вышел Андрей. Он стоял недвижимо. Лунный свет выхватывал из темноты его лицо. Он не улыбался, но уголки его глаз были испещрены лучами мелких морщин – следов ожидания, а сейчас – беззвучного облегчения. Его руки, спрятанные в карманах, сжались в кулаки, когда он увидел ее, и медленно разжались.
Елена не ответила. Она просто смотрела на него. Пальцы, вцепившиеся в край легкого плаща, дрожали не от ночной прохлады – от ощущения, что привычный, хрупкий мир сейчас треснет и перепишет себя заново.
– Я не знал, придете ли вы, – нарушил он молчание и сделал едва заметный шаг навстречу. Голос его был низким, чуть хрипловатым от волнения. – Каждую минуту, пока ждал, думал: если вы не придете – значит, я ошибся. Значит, все это лишь игра воображения, мираж, как дым над полем после битвы: кажется живым, пока не налетит первый ветер.
Он замолчал, давая ей время. Ветерок пробежал по роще, шевельнул прядь ее волос, выбившуюся из-под капюшона, и донес до Елены его запах – свежий, дорожный, с тонкой табачной сухостью и тем неуловимым, что было только его.
– А если я пришла? – прошептала она наконец. Собственный голос, обычно уверенный и звонкий, дрогнул – как струна, натянутая до предела и готовая лопнуть от первого прикосновения.
Андрей замер. В его глазах, устремленных на нее с жадным благоговением, читалось не одно только облегчение: там вспыхнул и разгорелся прежний, узнанный огонь – тот, что когда-то пугал и завораживал ее у дуба у пруда. Огонь, который не гаснет ни от ветра, ни от времени.
– Если вы пришли, – произнес он тише, чем шепчет лист, и от этой тихой силы у Елены перехватило дыхание, – значит, мы не одни в этом чувстве. Значит, есть нечто сильнее нас самих – сильнее всяких условностей и страхов. То, что не позволяет лгать себе, даже когда весь мир требует этой лжи.
Елена опустила взгляд. В траве у ее ног блестели капли росы; каждая – крошечное, безупречное зеркало – держала в себе луну и их двоих: два одиноких силуэта в ночной роще. Казалось, у каждой капли – свой отдельный мир, и все они бьются в унисон с ее сердцем.
– Я боюсь, – сказала она наконец, поднимая на него глаза. В этом признании не было ни слабости, ни каприза – только редкая, выстраданная честность. – Боюсь не того, что скажут люди. Их шепот за спиной, их осуждение… это – комариный писк после того грома, что гремит внутри меня. Нет. Я боюсь, что, сделав этот шаг, перестану быть собой. Той Еленой, которую я знаю. Что завтра проснусь в своей постели и не узнаю в зеркале ту, что шла сюда сегодня. Что сломаю в себе что-то безвозвратно.
Андрей не поспешил с утешениями и не стал забрасывать ее красивыми, но пустыми словами. Перед ним была не испуганная барышня, а женщина, которая успела увидеть жизнь и светлую, и темную – и научилась смотреть правде в глаза.
– Вы не потеряете себя, – произнес он медленно, подбирая слова, как драгоценные камни. – Вы найдете то, что всегда было в вас, но оказалось укрыто под толстыми слоями «как должно», «как принято». Разве не странно, Елена Сергеевна, что мы годами учимся носить маски – дочери, невесты, светской дамы, – а потом удивляемся, почему душа задыхается, как в тесной клетке?
Она подняла на него взгляд, и в нем стояли сомнение и жажда – жажда услышать то, что уже созрело в глубине, но не находило выхода.
– А если это – не любовь? – выдохнула она. – Порыв? Вспышка от запрета? Пламя, которое угаснет, оставив пепел и стыд?
– Тогда, – ответил он без колебаний, и в его голосе прозвучала твердая уверенность, – мы все равно будем помнить этот огонь. Как помнят первый рассвет после бессонной ночи. Как помнят вкус чистой воды после долгой жажды. Он останется в нас частицей настоящего – живого, того, что хотя бы на миг заставило нас быть собой. Но я не верю, что это – мимолетность. Я верю, что есть встречи, которые не случаются случайно. Что есть души, созданные, чтобы узнавать друг друга. Что есть руки, – он медленно протянул свою, сдерживая нетерпение, – созданные, чтобы держать друг друга, даже когда вокруг рушится привычный мир.
Елена смотрела на его ладонь – сильную, с длинными пальцами. Память, как легкая волна, принесла детское: «Держи меня за руку». Она закрыла глаза – и вместо страха увидела бесконечную, унылую вереницу дней, месяцев, лет, что ждут ее, если сейчас повернуть назад: дни, прожитые правильно, тепло и удобно – и в ледяном одиночестве души. И она поняла: подлинный страх – не в том, чтобы идти навстречу этому безумному чувству. Настоящий страх – остаться и до последнего вздоха спрашивать себя: «А что, если бы?..»
– Вы когда-нибудь слышали, как поет ночная птица? – неожиданно спросил Андрей, нарушая течение ее мыслей.
Вопрос был настолько внезапен, что она на миг растерялась, словно вынырнула из глубины.
– Ночная птица? – переспросила она. – Нет… Говорят, она поет, когда чувствует приближение бури. Предупреждает.
– И все же она поет, – мягко сказал он, и на губах появилась та самая, знакомая по детству улыбка. – Не для того, чтобы прогнать бурю, не из страха. Потому что ее песня – часть бури, часть ночи, часть самой жизни. Ее предназначение – петь, даже если никто не слышит. Разве не так и мы? Разве не наша собственная песня, наша правда заставляет идти навстречу грозе, а не прятаться в надежде, что она пройдет стороной?
Елена почувствовала, как в груди что-то сперва сжалось до болезненной точки, а потом распустилось – как бутон, поймавший первый луч утреннего солнца. Это было прозрение, к которому долго подбирались слова. Любовь, поняла она, не просит разрешения у календаря, светских правил, чужого мнения. Она просто есть. Как дыхание. Ее нельзя отложить на «после», нельзя запланировать – можно лишь признать.
– Я всегда думала, что знаю, что такое долг, – прошептала она, глядя куда-то поверх его плеча, в лунную даль. – Долг перед семьей, именем, предками… Но сегодня, здесь, понимаю: есть долг перед самой собой. И он – выше любого другого. Предав его, предаешь не приличия – жизнь, данную Богом.
Андрей не шагнул ближе, не стал спешить с объятиями – любое резкое движение сейчас оказалось бы неверным. Он лишь медленно, давая ей право отступить, протянул руку, и его пальцы коснулись ее пальцев. Тепло от этого касания разлилось по ее руке, побежало вверх к локтю, заставив кожу покрыться мурашками. Оно было не просто теплым – оно было живым, пульсирующим в такт тому безумному ритму, что стучал у нее в висках. Она не отняла руки. Позволила пальцам сомкнуться на его ладони – как путник у края пропасти берется за надежную ветвь. В этом простом движении таилась тихая, почти пронзающая радость.
– Помните, как мы ловили светлячков? – спросил он неожиданно, не выпуская ее руки. – Вы сказали тогда: если держать их слишком крепко, они гаснут. А отпустишь – улетают в ночь.
– Мы придумали отпускать их по одному, – подхватила она, и уголки губ дрогнули в улыбке сквозь влажный блеск. – Чтобы дольше горел их крохотный огонь. Чтобы делиться им друг с другом.
– Так и с нами, – произнес он, большим пальцем едва заметно проведя по костяшкам ее пальцев. От этого легкого движения по ее спине пробежала мелкая дрожь. – Мы не станем сжимать эту ночь в кулак. Не попытаемся запереть чувство. Оставим его быть таким, какое оно есть: большим, пугающим, прекрасным. Будем отпускать его понемногу – доверяя. А завтра… завтра посмотрим, как его свет укажет нам путь.
Ветер снова прошел по роще, перелистнул листья над головами – будто чьи-то пальцы перевернули страницу большой, древней книги. С дальнего конца парка тонко, печально и прекрасно потянул соловей – не как предвестник бури, а как глашатай утра, которое непременно настанет.
Елена ощутила, как тяжесть – многолетний груз ожиданий, приличий, обязанности «соответствовать» – начинает спадать, оставляя вместо себя невесомую, почти прозрачную легкость. Она сделала выбор. Не ради эфемерной страсти, не из юношеского бунта – ради того, чтобы, наконец, жить полностью: дышать полной грудью, а не существовать, затаив дыхание, на обочине собственной судьбы.
Они стояли, держась за руки. Лунный свет, просачиваясь сквозь листву, освещал их лица – будто одобрял решимость двух одиноких душ, нашедших друг друга в морской темноте жизни. Но впереди, за изгибом тропы, уже ждал рассвет – с его безжалостной ясностью, что не скрывает теней, и с вопросами, на которые еще предстоит ответить.
Он медленно поднял ее руку к губам. Губы его были теплы и мягки, он не поцеловал ее по светскому обычаю – лишь почти невесомо коснулся кожи. И это касание оказалось красноречивее любых клятв.
– Пойдемте, – тихо сказал он.
Слова простые, нужные, внятные – и все же они прозвучали как приговор. Щелчок невидимого замка: дверь обратно, в клетку, из которой Елена только что выбралась на воздух. Сердце стиснуло судорогой, в сонных впадинах ключиц похолодало.
– Нет, – сорвалось у нее хрипло, почти чужим голосом. – Нет. Я не могу.
Она резко выдернула руку. Зримое тепло его пальцев мгновенно сменила ночная прохлада. Глаза ее распахнулись – не нежность в них стояла, а испуг, первобытный, животный: страх выбора здесь и сейчас.
– Я не могу пойти с вами. Не сейчас. Я не та… не та, кто должна туда вернуться.
Она увидела, как изменилось его лицо: тихая, сдержанная радость ушла, оставив боль и непонимание. Но остановиться она уже не могла.
– Елена Сергеевна… – он сделал к ней шаг.
Она отпрянула, как от пламени. Плащ взметнулся, словно крыло вспугнутой птицы, и – бег. Не к дому – прочь, вглубь рощи, прочь от логики, долга, чужой воли.
Она бежала, не разбирая тропы, холодные ветки хлестали по щекам и запястьям, прилипавшие к подолу мокрые листья оставляли темные кляксы. Слезы смешались с потом, щекотали на висках, и она их не вытирала. В ушах грохотало только одно: «Нет, нет, нет», – и этот трехсложный стук совпадал с ударами сердца в горле. Воздух обжигал горло, под ребрами ныли связки, но тело, словно отделившись от мысли, продолжало нестись вперед.
Сердце билось так бешено, что казалось выскочит и упадет к ее ногам маленьким, трепещущим зверьком. Она прижалась щекой к шершавому, холодному стволу дерева и расплакалась. Беззвучно, урывками, как плачут те, кто стесняется самого факта слез: рыдания потрясали плечи, и в них был и стыд, страх, и невозможная тоска по тому, что она только что оттолкнула.
Шаги – тяжелые, поспешные – приближались. Он догнал. Остановился в нескольких шагах не решаясь подойти ближе.
– Елена… – голос сорвался, стал прерывистым. – Простите. Я не хотел… не думал…
Она не обернулась.
– Уйдите, – прошептала она, и голос ее был едва слышен. – Уйдите, пожалуйста. Оставьте меня одну.
Он не ушел. Он стоял, и она чувствовала его взгляд на своей спине, чувствовала его растерянность и его боль, которые были зеркальным отражением ее собственных.
– Я не могу вас оставить здесь одну, – сказал он твердо. – Вы расстроены, вы не в себе. Это – моя вина.
– Это – не вина! – вдруг крикнула она, оборачиваясь к нему. – Не вините себя! Это – я… это – во мне… я не знаю, кто я! Я не могу быть ни той, ни другой! Я разрываюсь пополам!
Под кроной старого дуба, под безразличным взглядом луны, Елена поняла, что ее побег не был побегом от него. Это был побег к себе. Страшный, мучительный, истеричный – но единственно возможный. И он, не поняв до конца, принял это.
Глава IV. Ледяное письмо
Елена уходила из рощи, ступая по росистой траве. Казалось, она покидала не уголок поместного парка, а целую вселенную – с лунными тропами, шепотом листьев и недосказанными обещаниями, что липли к памяти, как паутина к ладоням. В груди отзывался странный, сдвоенный стук: один – сладкий, от тепла его руки на запястье, другой – колючий, от тяжести сделанного выбора. Она не оглядывалась. Оглянуться – значило допустить трещину, впустить сомнение, а сомнения стали роскошью не по средствам. Мысли назойливо бились и путались, как мушки на стекле: «Поступила правильно. Не унизила себя и его. Уберегла от мгновенного безумия, что завтра обернется позором». Но сквозь хрупкий частокол самооправданий пробивался другой, тонкий голос: «А если это безумие и было единственной правдой? Если бежишь не от условностей, а от собственной трусости?»
Дом встретил ее притворной невинностью сна. Темнота была не пустотой, а плотной материей – пахнущей вчерашним воском, сушеной лавандой в бельевых шкафах, крахмалом, которым Матрена натирает скатерти перед большими днями, и чем-то еще – несбывшимся. В холле догорал огарок, колкий огонек рвался и гас на сквозняке, бросая на панели пляшущие, вытянутые тени, похожие на длинные пальцы прошлого. Елена, как вор в собственном доме, ступала осторожно, стараясь не скрипнуть половицей, и поднялась в спальню, не зажигая огня. У окна остановилась, прижалась лбом к холодному стеклу. От дыхания мгновенно выступил мутный кружок, и в нем расплылась, утонула та самая роща. «Он там? – дернулось в ней. – Стоит у дуба или, как и я, спасается бегством?» Ответа не было. Ветер, сухой и равнодушный, шевелил кронами старого клена под окном, шелестел так, словно тихо посмеивался над ее метаниями. Где-то далеко каркнула ворона – и смолкла, будто обрезали.
Она легла, не раздеваясь, натянула простыню на плечи, но сон, как испуганная птица, вспорхнул и кружил в стороне. Перед глазами вставал один и тот же ряд: его ладонь в ее ладони – тепло, что, кажется, еще держалось в коже; голос, низкий, чуть срывающийся; взгляд, на котором не было нужды в словах – слишком многое сказали дыхание, паузы, неуклюжая улыбка. «Я не ушла от любви, – убеждала себя Елена, переворачиваясь, ощущая под щекой жесткую складку. – Я дала ей время. Все истинное выдерживает испытание молчанием. Закалится, как сталь». Но на самом дне, там, где не достать словами, шевелилось сомнение – холодным червячком: что, если молчание убивает то, что не успело родиться? Что, если первый луч утра сожжет не ночную иллюзию, а единственный шанс?



