bannerbanner
23:15
23:15

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Berliozz

23:15


Berliozz


23:15



УДК

ББК

Авторский знак


Berliozz. 23:15. − М.: Эдитус, 2025. − ХХ с.


Павлик в пути, не понимая, ведёт ли он к спасению или к гибели. А в идеальном будущем Леночка просыпается в безупречно белой комнате и понимает, что её стерильный мир – лишь иллюзия, за которой скрывается чудовищная правда.

Две реальности, два человека, разделённые временем, оказываются звеньями одной цепи. Их разделяют десятилетия, но объединяет общая тайна, похороненная в стенах заброшенной клиники. Они – две стороны одного эксперимента, две части единого целого, и чтобы вырваться на свободу, им придётся вспомнить то, что должно было остаться забытым навсегда.


ISBN


© Berliozz, 2025

Глава 1


За деревянным коричневым окном медленно опускался вечер, окрашивая небо в оттенки серого и розового цвета. Последние лучи солнца, жидкие и холодные, как расплавленное олово, цеплялись за острые гребни крыш и ржавые трубы заводов, но сразу гасли, тонули в рыхлой, набухшей от влаги мартовской туче. А снег, слежавшийся за зиму, вобравший в себя всю копоть и горечь города, теперь не таял, а словно испарялся, обнажая черную, утомленную землю, и от этого мира веяло не весной, а бесконечной усталостью старой, продрогшей насквозь ваты. Снег, который ещё лежал на земле, несмотря на приближение весны, казался грязным и усталым, как будто он тоже хотел исчезнуть, раствориться в воздухе.

Павлик, развалившись, лежал на своей кровати, держа в руках старый магнитофон, который был для него не просто магнитофоном, а чем-то вроде загадочного портала в другой мир, где не было угнетающего запаха перегара, который, казалось, пропитал каждый уголок их маленькой квартиры на улице Островского.

Комната Павлика была небольшой, с низким потолком и облупившимися обоями, на которых когда-то был нарисован какой-то цветочный узор, но теперь остались лишь бледные следы. На стене висел постер с изображением мотоцикла, который Павлик когда-то вырезал из иллюстрированного журнала. Мотоцикл был красным, с блестящим хромом, и Павлик часто представлял, как едет на нём по бескрайним дорогам, которые вели между высоких гор Башкирии в сторону просыпающегося на востоке Солнца. Его ноги словно врастали в железную плоть мотоцикла, и он становились с ним одним целым. Павлик стремительно уезжал, оставляя позади всё, что его так тяготило.

На поцарапанном столе, который, словно изваяние, стоял у деревянного окна, лежали его старые аудиокассеты, пустые пачки от сигарет свисали с края стола, а некоторые лежали на подоконнике. Несколько монет поблескивали в темноте серо-розовым цветом, отражая уличный свет. Стоявшие под кроватью пустые бутылки из-под портвейна, которые он собирал, чтобы сдать на пункт приема стеклотары, делали комнату еще более унылой. В углу стоял шкаф, который когда-то был белым, но теперь стал серым от времени и пыли.

Магнитофон был чёрный, с потрёпанными углами и глубокими царапинами на корпусе, словно он пережил не одну войну, но всё ещё держался, как старый солдат, который не сдаётся. На крышке едва виднелась потускневшая надпись: "Весна-202", а по бокам красовались наклейки, которые Павлик когда-то в детстве наклеил: одна с изображением мотоцикла «Ява», его заветной мечты, которая так и осталась мечтой, и другая – с надписью "Рок-н-ролл жив!", которая теперь начала отслаиваться, как будто сама жизнь постепенно стирала её.

«Весна-202» всегда была в их доме, и Павлик не помнил, откуда она взялась, но знал, что магнитофон что-то вроде некой семейной реликвии. Мать говорила, что его оставил отец, когда ушёл, но Павлик неохотно в это верил. Для него магнитофон был просто частью их старой квартиры, как скрипучий диван или треснувшее сверху зеркало в прихожей.

Сегодня вечером он снова включил магнитофон, поставив кассету. Песня начиналась с тихого гитарного вступления, которое постепенно набирало силу, как будто кто-то осторожно выкручивал ручку громкости. Павлик провел рукой по лицу, исчезли только блики монет, отражавших небо. Он позволил музыке заполнить комнату. "Still loving you…"1

Пронзительный голос Клауса Майне из Scorpions звучал так, будто он обращался лично к нему, к Павлику. Он всегда представлял, что где-то есть тот человек, который поймёт его. Не просто выслушает, а именно поймет. Но в комнате никого не было только тикали часы и стоял запах выпитого им вчера портвейна, смешивающегося с запахом въедливой пыли и старой мебели.

– И в итоге, этот пидор говорит мне: «А с какого хера я должен за тебя платить?» – донесся громкий хриплый мужской голос из кухни. Затем дружный хохот, резонирующий с обстановкой комнаты, ворвался в ритм песни немецкой группы.

Музыка, окутывая пространство, вновь заглушила звуки с кухни, где мать с очередным "другом" уже второй день тесно знакомилась.

– Вот же суки!.. – взорвался Павлик, стервенея. И это было еще самое мягкое, что могло прийти ему на ум сейчас. Сердце, словно двигатель того самого мотоцикла его мечты, начинало стремительно набирать обороты. Пальцы сами в темноте начали шарить по карманам джинсов в поисках сигарет. Вот уже во второй раз залезая в правый передний карман, Павлик понял, что сигарет в кармане точно нет. Дотянувшись рукой до края стола, где валялись пустые пачки, он начал открывать одну за другой. Ему в унисон позвякивал от ветра подоконник с улицы. Супер! В третьей пачке оставалось три «Петра I».

– Ну ничего, ничего! – дрожащими от злости руками Павлик половину фильтра и прикурил. Обжигающий дым, пробираясь в легкие Павлика.

Его большой палец автоматически потянулся к указательному, к тому месту, где кожа у ногтя всегда грубела и отслаивалась. Он даже не заметил, как начал отдирать заусенец сначала аккуратно, потом сильнее, пока не почувствовал знакомое жжение и не увидел капельку крови, выступившую из-под кожи. Это была его особенность. Когда он нервничал, когда в голове крутились мысли, которые нельзя было остановить, пальцы сами находили шершавые участки кожи, которые можно было отодрать, иногда до мяса, иногда до тех пор, пока вся подушечка пальца не становилась розовой и влажной от поврежденных слоев эпидермиса. Сейчас он содрал слишком много, и кровь выступила яркой точкой, и Павлик машинально прижал палец к губам, почувствовав металлический привкус крови. Он вытер кровь о джинсы, оставив след ржавого цвета.

– Ну а ты, че? Что тебе нахер ваще от него надо? – снова донесся рокотом бас того же хриплого голоса с кухни. Всхлипывающий и знакомый ответ матери в ответ Павлик уже не расслышал – вновь начался припев «I’m still loving you…».

Голоса с кухни нарастали, вплетаясь в гитарное соло и превращая его в какофонию бытового ада, от которого уже не спасала и музыка. Нужно было что-то тяжелое, густое, что могло бы залить эту внутреннюю дрожь, погасить огонь в солнечном сплетении. Он потянулся под кровать, пальцы нащупали поллитровую бутылку портвейна «Агдам». Он держал ее за горлышко, и холодок немедленно побежал по руке, обещая скорое успокоение. Он открутил винтовую пробку – жестяная крышка отскочила с тихим щелчком, и воздух комнаты наполнился густым ароматом дешевого крепленого вина. Запах был на удивление стойким, смешиваясь с запахом пыли и старых обоев. Это был запах забвения. Павлик приложился к горлышку и сделал три больших, жадных глотка. Вино текло по горлу густо, почти как смола, оставляя на языке вкус черного хлеба, темного изюма и какой-то химической горечи. Оно обжигало, но это был добрый, знакомый жар, который плыл в желудок, растекался там теплотой и лишь потом ударял в голову, смывая остроту и делая края мира мягкими, не такими ранящими. Он поставил бутылку на пол, и капля «Агдама» алым рубином повисла на резьбе горлышка. Еще один глоток – и крики за стеной стали тише, отдалились, словно доносились не из соседней комнаты, а с улицы. Еще один – и они и вовсе превратились в бессмысленный, неразборчивый шум, фон для его личной трагедии. Он чувствовал, как тяжесть и тепло медленно заполняют его изнутри, вытесняя пустоту и холод. Это был не кайф, это была анестезия: временная, грязная, но единственно доступная, с какой-то извращённой сладостью, ведь это был единственный способ ничего не чувствовать.

За окном голые и чёрные деревья тянули свои тяжелые ветви к низкому темнеющему небу. Пронизывающий ветер гулял по улице, и где-то вдалеке слышался гул проезжающих и устало ворчащих машин. Этот гул время от времени прерывал стук жести подоконника, которая тряслась от налетающих на нее порывов.

Павлик, погрузившись в мысли, попытался вспомнить, когда все пошло не так, когда все пошло к чертям. Может, когда отец, которого он не помнил таинственно ушел, оставив их с матерью вдвоем? Или, когда мать начала пить, а он, еще подростком, понял, что ему не на кого надеяться? Или, когда он впервые осознал, что Челябинск – это не просто город, а невидимая ловушка, из которой нет выхода? Это были не размышления, а гражданская война внутри собственного сознания, и он, истерзанный и обессиленный, был всего лишь пассивным свидетелем того, как его рассудок медленно разрушает сам себя.

За окном мир тонул в мартовской хмари. Дождь, начавшийся еще днем, уже не шел и не лил, он сеял. Мелкий, назойливый, он затягивал улицы в серую, дрожащую пелену. Стекающие по стеклу струйки рисовали на нем причудливые, извилистые карты несуществующих земель. В отсвете одинокого уличного фонаря асфальт блестел, как кожа мертвой рыбы. Он не освещал, а лишь подчеркивал убожество облупившихся обоев, пыльную паутину в углах и пустые бутылки под кроватью, которые казались в его лучах окаменевшими, черными тенями.

Павлик сидел на краю кровати, слушая, как капли за окном сливаются в монотонный гул, когда внезапно донесся глухой удар. Тяжёлый. Чёткий. Словно в стекло бросили камень.

Он замер, даже, казалось, магнитофон, будто затаил дыхание, а плёнка на секунду замедлила движение, голос Клауса Майне растянулся в жутковатый вязкий стон.

Павлик подошёл к окну, которое было мокрым от дождя, заляпанным грязными брызгами. Он протёр ладонью стекло и увидел, что на подоконнике лежала чёрная птица. Ворона. Или грач.

Её крыло было неестественно вывернуто, словно кто-то резко дёрнул за него. Птичьи глаза показались стеклянными, уже мёртвыми, но были широко открыты, будто в последний миг она увидела что-то, отчего застыла в ужасе. Из клюва струйкой вытекала кровь, смешиваясь с дождевой водой.

Павлик распахнул окно, и холодный воздух врезался в лицо, пахнущий железом и сырой землёй. Птица не шевелилась.

Но когда он потянулся, чтобы оттолкнуть её, ему показалось, что её перья взъерошились, будто от налетевшего порыва ветра. А потом… Глаз. Правый. Он дёрнулся. Словно что-то внутри птицы ещё жило.

Павлик отпрянул, ударившись спиной о стол.

– Ну, давай, решайся. Долго будешь еще тянуть? – прошипел вдруг голос, низкий и хриплый, будто медленный скрип несмазанной двери в заброшенном доме. Он звучал так близко, что Павлик почувствовал на шее горячее, противное дыхание, пахнущее дешевым табаком и тлением.

Его пальцы судорожно сжали край стола, впиваясь в темную деревянную столешницу, как в спасательный круг. В груди клокотало что-то горячее и живое, словно пойманная в капкан птица.

– А что, вариантов-то много? – вкрадчиво, как змеиное шипение, вполз второй голос. Он лился, как патока – сладкий, и в то же время тошнотворный. Павлик почувствовал, как по спине пробежали ледяные мурашки, будто кто-то провел по коже сосулькой.

– Повеситься? – гаркнул первый, и в воображении Павлика тут же всплыла картина: скрипучая веревка, дрожащие ноги на шатком стуле, невыносимое давление на горло… Его собственные руки потянулись к шее, защищаясь от несуществующей петли. В горле стоял ком, горячий и колючий, как еловый сучок.

– Только долго это всё. И больно. А ты терпеть не любишь, – добавил голос, и Павлик почувствовал, как его желудок сжимается в тугой узел. Да, он никогда не умел терпеть боль – ни физическую, ни эту, душевную, что годами разъедала его изнутри, как ржавчина тонкую жесть.

– Таблетки? – ввернул второй голос, и в его интонации слышалась фальшивая жалость, как у врача, сообщающего о неизлечимой болезни.

Павлик представил белые таблетки, рассыпанные по грязному столу, и почувствовал смесь страха и странного, предательского облегчения, которое было лишь жалким утешением и подчёркивало всю глубину его падения и неспособность совершить смелый поступок.

– Только где ты их возьмёшь? – продолжал дразнить голос. – У тебя даже на поесть едва хватает…

Это было правдой. Павлик машинально потрогал карман, где лежал аванс. Его пальцы дрожали, как у старика, и это бессилие наполнило его жгучей ненавистью к себе, к этой комнате, ко всему миру.

– Прыгнуть с моста? – предложил первый голос, и перед Павликом тут же возник образ: ледяная речная вода, темная, как нефть, затягивающая в свои объятия. Он физически ощутил ледяные пальцы страха, сжимающие его горло, и понял, что никогда не сможет сделать этот шаг в пустоту.

– Только ты ж высоты боишься, – засмеялся второй голос, и этот смех звучал, как скрежет ножа по стеклу. – И плавать не умеешь. Вдруг не утонешь, а просто покалечишься?

Павлик сглотнул. Он вспомнил тот давний случай на реке Миасс, когда чуть не утонул в шестилетнем возрасте. Схватившись за волосы более старшего двоюродного брата, он успел задержаться на поверхности воды, пока его не вытащили взрослые. Даже сейчас, спустя столько лет, его ладони стали влажными от воспоминания о том паническом, слепом ужасе, который он пережил.

– Тогда вообще пиши пропало, – донесся голос, и Павлик почувствовал, как его сердце бешено колотится, будто пытаясь вырваться из клетки ребер.

– Остаётся только одно, – резко оборвал первый голос, и в его тоне появилась какая-то дьявольская убежденность. – Вены вскрыть. Быстро, относительно безболезненно, и никто не успеет остановить.

Павлик сидел, уставившись в стену, а в его голове шёл разговор. Звучал не его голос, а какие-то другие: настойчивые, чужие, как будто они уже всё решили за него, а он был лишь зрителем в этом спектакле.

Павлик откинул голову назад, голоса замолчали, но их слова продолжали звучать в его голове, как навязчивая мелодия. Он знал, что они правы. Он знал, что должен это сделать. Но что-то внутри него всё ещё сопротивлялось. Что-то, что он не мог ни назвать, ни описать.

Он посмотрел на свои руки. Вены на запястьях были отчетливо видны, как синие нити, готовые порваться. Он взял перочинный нож, которым так гордился в детстве, и аккуратно приложил лезвие к коже. Сердце снова внезапно завелось, как звук мотора мотоцикла с постера. Раз… Два… Рука его неистово дрожала, висок словно колокол раскачивал сознание Павлика. Пот толстой каплей медленно упал с брови на ресницы, слегка затуманив зрение. Он знал, что сейчас должен сделать это. Снова: Раз… Еще: Раз… Два…

В этот момент магнитофон, который раз за разом проигрывал одну и ту же песню, начал громко хрипеть. ПШ… time… ПШШШ… Павлик, чувствуя себя так, словно выскочил на бегу из уходящего поезда, подошел к столу и положил ножик. Скрип деревянного пола дал ему понять, что он не спит и что он в своей комнате в Челябинске на улице Островского.

Поморгав, чтобы сбросить капли пота, нависшие на бровях, он почувствовал, как магнитофон натужно гудит под ладонью, будто прося пощады. Стало понятно: питание на исходе, и музыка сейчас прервётся, оставив его наедине с воем из кухни.

– Чёрт, – пробормотал он, чувствуя, как внутри него поднимается волна бесячего раздражения.

Он поставил магнитофон на стол и начал искать запасные батарейки. В ящике стола лежали обрывки бумаги, сломанные ручки и ещё аудиокассеты, но так необходимых батареек не было.

Павлик тяжело вздохнул, он не хотел, чтобы музыка остановилась. Не сейчас. Ну только не сейчас.

– Ладно, – сказал он себе, найдя отвёртку в столе.

Он начал откручивать крышку отсека для батареек. Винты были старые и заржавевшие, грани болтов были практически сорваны, и отвертка долго прокручивалась, но он справился. Когда крышка отпала, он заглянул внутрь.

Там, среди многолетней накопившейся бурой грязи и между батареек «Планета», лежал аккуратно сложенный клочок бумаги.

Павлик нахмурился. Он не помнил, чтобы клал что-то туда. Он осторожно вытащил бумажку, чувствуя, как его пальцы слегка дрожат.

Дождь, тяжелый, казавшийся каким-то безнадежным, как сама эта весна, усиливался с каждой минутой. Холодные капли снова жестоко забарабанили по жестяному подоконнику, сливаясь в раздражающую какофонию с хриплым, испитым голосом, доносящимся с кухни. Павлик судорожно сжал записку в кулаке, ощущая, как мокрая бумага прилипает к его потной ладони, словно живое существо, не желающее отпускать.

На листке карандашом незнакомым ему почерком, как будто в спешке, были написаны слова:

"Миасс / 23:15 / забыть нельзя / Фершампенуаз / ключ под камнем"

– Что это может быть?!! Что это может быть?!

Павлик давай, думай!

Он положил записку на стол и с надеждой снова заглянул в отсек для батареек, там ничего больше не было. Павлик взял записку и снова прочитал ее. Слова казались случайными, несвязанными между собой, но что-то в них заставляло его вздрогнуть. Он подошёл к окну и посмотрел на улицу. За окном был обычный вечерний Челябинск: серые дома, грязный снег, редкие прохожие, которые шли, опустив головы, как будто несли на плечах невидимый груз. Ничего необычного.

Единственное, что сейчас было понятно из записки – Фершампенуаз – маленький город в Челябинской области, о котором он слышал только вскользь на уроках истории края и это было в какой-то старой жизни.

В этот момент наверху, в квартире соседей, началась очередная перепалка. Ругались Света и Стас. Их крики доносились сквозь бетонный потолок панельного дома, глухие, обрывочные, как будто из другого мира. Стас был всего на несколько лет старше Павлика и недавно вернулся из Афганистана. Но вернувшийся Стас, был совсем не Стас. Про его беспробудные и ежедневные пьянки знал весь двор. Продавщицы в соседнем ларьке ему уже давно не отпускали в долг, а достать выпивку было негде, денег у него не было, потому что вот уже 12 месяцев после возвращения оттуда, он не хотел устраиваться на работу. Работала только Света. Ее нищенской зарплаты воспитателя в детском саду «Золотой ключик» хватало лишь на два дня выпивки Стаса. Те деньги, которые Света прятала, чтобы как-то прожить до следующей зарплаты, он находил в течение получаса – сноровка афганца давала о себе знать. И, конечно, после очередного ежедневного подпития он вновь начинал подозревать Свету в изменах. Их ссоры стали частью жизни Павлика, как скрип кресла или запах перегара.

– Ты опять с ним была?! – кричал Стас, и его голос был как удар грома.

– Я тебе сто раз говорила, это мой брат! – отвечала Света, и ее голос дрожал.

Потом послышались звуки ударов. Глухие, тяжелые, как будто кто-то бил кулаком по стене. Павлик зажмурился, он не просто ненавидел эти звуки, это была целая наука мучения. И сегодня они ему казались, нечто большим, чем просто соседская драма. Эти удары были как эхо его собственной бессмысленной, жестокой жизни, полной боли.

Павлик вернулся к столу и снова посмотрел на записку. Каждое слово жгло глаза, как капля кислоты. Он перевернул клочок бумаги дрожащими пальцами – на обороте едва виднелись выцветшие синие линии, бледные, как воспоминания его детства. Чей-то детский почерк выводил неровными буквами: "Когда придет время, найди меня". Сердце Павлика бешено заколотилось как узник колотит по двери камеры, он узнавал этот корявый почерк. Свой собственный, каким писал классе в третьем.

Где-то в глубине квартиры с грохотом, подобным взрыву, захлопнулась дверь. Мать орала что-то пьяным, осипшим голосом, стеклянная бутылка с душераздирающим звоном покатилась по полу, словно сигнал к началу очередного акта этого бесконечного похабного спектакля. Павлик автоматически съёжился, вжимая голову в плечи, как затравленный хорек, но на этот раз звуки казались далекими, приглушенными, как будто его затянуло в вязкий, мутный мир под толщей воды, где всё двигалось медленно и нелепо.

Он поднес записку к лицу, вдыхая запах – слабый металлический аромат, как от старых монет, и… неуловимый, но отчетливый запах… жасмина? Какого еще жасмина? Откуда? Откуда в этой прокопченной челябинской хрущёвке мог взяться жасмин? В висках застучало, словно маленький молоточек методично бил по черепу, и перед ним всплыл образ, яркий, как вспышка магния:

Мальчик лет шести (он сам? Неужели это он? Или нет?) копается в песочнице у большого плоского камня, похожего на спящую серую черепаху. Его детские ручки, еще не испорченные работой на заводе, усердно разгребают песок. Со стороны реки доносится серебристый женский смех: чистый, звонкий, без привычной алкогольной хрипотцы. "Мама!" – зовет мальчик, и его голосок звучит так незнакомо для него самого. В голове, будто резко переключается некая камера и он видит тот же камень, но теперь рядом стоит военный в странной, будто инопланетной форме без каких-либо нашивок. "Запомни, Павлик! Когда придет время, найди меня…" – говорит мужчина, и его голос звучит одновременно и строго, и по-отечески тепло.

Голову пронзила острая, обжигающая боль, будто кто-то вогнал раскаленную спицу прямо в мозг. Павлик схватился за виски, роняя драгоценную записку. Когда он, превозмогая тошноту, поднял её с пола, обнаружил новую деталь – в углу листка проступила едва заметная цифра "23", как будто проявившаяся от его пота, словно невидимые чернила реагировали на его прикосновение.

"Двадцать три…" – прошептал он, и его собственный голос показался ему чужим. В этот момент магнитофон, который уже минуту молчал, словно затаившись, сам включился с резким щелчком. На кассете должна была быть только запись Scorpions, но вместо до боли знакомых гитарных аккордов раздался чистый, почти ангельский детский голос:

"Раз, два – камень свищет,

Три, четыре – ключ находит тех, кто ищет…"

Голосок замолк так же внезапно, как появился. Павлик окаменел, ощущая, как будто тысячи невидимых ножек паука пробежали под кожей – это была считалка, которую он напевал в детстве, когда жил у бабушки в деревне. Но откуда она могла взяться на кассете? Он рванул к столу, но плёнка уже перемоталась до конца, издавая жалобный писк, словно смеясь над его потугами что-то понять.

Из кухни донесся оглушительный стук: кто-то тяжело рухнул на пол. Мать завопила матом так громко, что, казалось, стены задрожали. Обычно Павлик вздрагивал от этих звуков, как от удара током, но сейчас они казались ей неважными, далекими, словно доносились из другой вселенной. В кармане джинсов он нащупал деньги, это был аванс, который он получил сегодня на заводе. Бумажные деньги почему-то показались ему необычно теплыми.

Перед выходом он бросил последний взгляд на комнату: постер с мотоциклом, который когда-то казался окном в другую жизнь, теперь выглядел жалкой пародией; пустые бутылки, стоящие как немые свидетели его поражения в жизни; привычная вонь перегара, будто въевшаяся в темные стены. Вдруг стало ясно, с кристальной, почти болезненной четкостью: он больше сюда не вернётся. Либо найдет ответы в Фершампенуазе, либо… В кармане заскрипел перочинный нож, напоминая о другом варианте. Лезвие казалось неожиданно тяжелым, будто налитым свинцом.

Дверь захлопнулась за ним с окончательным, похоронным звуком как раз в тот момент, когда часы башни на Южноуральской показывали 23:15.

В опустевшей комнате, где теперь витал лишь призрак присутствия Павлика, магнитофон сам включился в третий раз, щелкнув, словно чьи-то невидимые пальцы нажали на кнопку. Из динамиков полилась искажённая, будто пропущенная через воду версия "Still Loving You", где среди гитарных аккордов, как призрак, проступал тот же детский голосок, настойчиво повторяющий, завывая, как ветер в печной трубе:

"Он идёт… он идёт… он идёт…"

На подоконнике, где только что лежали последние сигареты Павлика, появился маленький белый цветок жасмина, совершенно свежий, будто его только что сорвали в каком-то волшебном саду. Его аромат, сладкий и дурманящий, быстро заполнил комнату, перебивая запах нищеты и отчаяния, а на стене, под постером с мотоциклом, обои вдруг пошли пузырями, как кипящая каша, проявляя скрытую надпись кроваво-красного цвета:

"ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ ДОМОЙ, ИСПЫТУЕМЫЙ №23"

Глава 2


Леночка проснулась от резкой боли в виске.

Приоткрыв глаза, она почувствовала, как белизна ослепила ее, будто вспышка электросварки. Зажмурившись, она, даже сквозь веки, прочувствовала как этот ослепительный свет проникал внутрь, заполняя череп холодным молочным сиянием.

На страницу:
1 из 3