
Полная версия
Поколение

Поколение
Максим Алексеев
© Максим Алексеев, 2025
ISBN 978-5-0068-4708-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
ГЛАВА I.
Кое-что личное
Когда я был совсем юным, мне никогда не приходила в голову мысль о собственной исключительности или превосходстве над другими, как это обычно бывает. Как правило, подобное принимается в нашем обществе за незрелость ума, и кажется, что только время и жизненный опыт могут это излечить. В моём случае, всё было не так: всё вокруг, как и я сам, казалось мне совершенно обычным, непримечательным, даже посредственным. Родился я в обычном провинциальном сибирском городе, ходил в самую обычную муниципальную школу, и в моём классе училось ещё три десятка таких же школьников.
Говорили, что наша школа не рассчитана на такое количество детей. В ней училось как минимум вдвое больше, чем она должна была по плану принимать. Возможно, в этом и крылась проблема – ощущение, будто ты живёшь в переполненном такими же как ты мире, и что в этом переполненном мире шансы реализовать себя и возвыситься над остальными стремятся к нулю. Я не был самым плохим учеником, как и не был самым лучшим. Никогда мне не приходилось думать о том, что выделяло меня на фоне остальных, и выделяло ли тогда хоть что-нибудь.
Мой город был красивым, и я любил его. Позднее мне казалось, что его черты как в зеркале отразились на моём характере. Те, кто никогда не видел его и не знаком с ним достаточно близко, никогда бы не разглядели в нём ничего особенного. Таких городов много. Но находясь внутри и созерцая его внутреннюю сущность, тебе открывается великолепие его противоречивости – ухоженность и добротная, провинциальная «европейскость» посреди сибирской тайги и высоких, заснеженных гор. Искусственно взращённая и лелеемая самоценность, вопреки всем внешним обстоятельствам, ни разу к тому не располагающим.
* * *
После школы мне довелось поступить на юриста в Санкт-Петербург. Никогда раньше мне в нём бывать не приходилось, но его образ, казалось, с самых ранних лет навязчиво преследовал меня. Улицы, расчерченные по линеечке Великим Творцом, пронизывающие сети каналов, вокруг которых стояли невысокие многоквартирные домики, колонны соборов, воплощающие самые неестественные и оттого восхищающие замыслы об имперском величии, вдохновлённые Римом, и сумрачный северогерманский дух, находящий своё выражение в скверной балтийской погоде и дотошной планировке.
Прошло много лет, но вторая любовь моей жизни никогда не ослабевала, хотя, надо сказать, немного затмила собой первую. Моим любимым занятием стали вечерние прогулки по городу в самодостаточном, гордом одиночестве. Такие прогулки заставляли меня ощутить себя хоть немного родным ему – ведь он был точно также одинок, но оттого нисколько не утративший чувства собственного достоинства.
Однажды, после закончившихся занятий, я отправился гулять вдоль канала и дошёл до Храма Спаса на Крови, построенного на месте рокового покушения на русского императора Александра Освободителя. Одну из главных разочаровывающих регулярно черт города я определил для себя сразу – это постоянные реставрации, имеющие место то тут, то там, занимающие, кажется, слишком много времени, и мешающие наслаждаться его чарующими видами. Будто правящие здесь люди договорились о том, что приезжим нельзя видеть слишком много – может, они разочаруются, и отправятся обратно в свои регионы.
Это была середина осени – жёлтые листья ещё не опали, но часть из них всё же валялась у проходящих мимо людей под ногами. Темнело рано, и большое количество уличных фонарей, люстр, чей свет проникал на улицу из окон домов, автомобильных фар и ламп вокруг Казанского собора были призваны защитить нас от наступающего сверху и снизу кромешного мрака – мрака с высоты чёрных небес и мрака из глубин Финского залива, чьи волны обманчиво ласкали городские набережные. Оборону от этого мрака возглавляли двое, чьи силуэты также были ярко освещены – Михаил Кутузов и Михаил Барклай-де-Толли.
Думается, а нужно ли вообще от этой тьмы защищаться? С чего мы вдруг взяли, что она враждебна? До чего же примитивным существом, вопреки всем его потугам, является человек – он стремится отринуть всё то, что малоизвестно и на первый взгляд выглядит не очень доброжелательно. А квинтэссенцией этой его черты является двадцать первый век!
Дойдя до Спаса на Крови, я остановился, облокотившись на ограждения канала Грибоедова, тупо вглядываясь в тёмную воду под моими ногами. Так можно было стоять с десять минут, рассматривая всё вокруг (как я часто делал), но ко мне чересчур уверенной походкой подошёл какой-то незнакомец.
– Ну здравствуйте, Санксеевич! – меня удивило даже не то, что этот человек знает моё имя и отчество, а то, каким образом он его сократил – обычно так делали только мои близкие знакомые и друзья. Этот человек был одет в чёрное, короткое пальто, на голове у него была какая-то светлая, шерстяная шапка, а большая часть лица была закрыта шарфиком. Последнее и выдало мне его личность.
– И вам не хворать. Преследуешь меня, обрабатываешь? Настучал что-ли кто-то? – это был Кирилл, по фамилии Долгоруков. Мы познакомились с ним в летнем лагере, когда я только заканчивал школу. Тогда мы выяснили, что поступаем в один и тот же город, только я – на юридический факультет, а он – в академию при Следственном комитете. С тех пор мы частенько гуляли вместе, обменивались историями и взглядами на жизнь.
Большой загадкой для меня были такие люди, как он. Будучи одного со мной возраста, он, по его рассказам, принял самостоятельное решение уйти учиться, чтобы затем работать в правоохранительных органах. При этом, учился он хорошо, порой даже лучше меня. Он вполне мог поступить в престижный вуз и иметь хорошие перспективы на гражданке. Но он выбрал другой, более простой и прямолинейный вариант. Как молодые люди решаются служить государству в свои 18 лет – этот вопрос не давал мне покоя. Неужели они так быстро разочаровались в своих возможностях, в амбициях, как они так быстро повзрослели?
Он сперва снял перчатку со своей правой руки, и мы поздоровались как полагается. Потом снял с левой, и, наконец, стянул шарф, закрывающий его рот и часть носа. Поскольку он носил большие очки, они немного запотели из-за того, что под ними находился подогретый дыханием шарф. Он достал затем из кармана платочек, протёр очки и надел их обратно. Я всё это время просто стоял и смотрел, пару раз оглянувшись по сторонам. Это заняло не очень много времени, но люди вокруг как будто стали уже совсем другими. Впрочем, о чём это я – люди на улицах больших городов никогда не запоминаются.
– Не бойся, твоя переписка уже давно открыта тем, кому надо. Но ничего противозаконного в ней нет, и это хорошо. – он продолжал мне подыгрывать, а я в этой затянувшейся шутке уже совсем потерялся. Шутка ли это?
– Кому надо – это кому? ФСБ, что-ли?
– И им, конечно!.. Да ладно, кончай. Не сдалась никому твоя переписка. Как сам, чего делаешь, ходишь?
– Гуляю, восторгаюсь и разочаровываюсь.
– Храмом и его реставрацией, да?
– Именно так. – последовало полуминутное молчание. Он тоже сложил руки на ограждение, а потом повернулся к каналу спиной и достал смартфон. Я смотрел на него. Интересно, и что там? Там что-то важное? – знаешь, я вот понять не могу, неужели…
Мне пришлось остановиться, потому что его реакция обезоружила меня. Он убрал смартфон в карман, повернулся и уставился на меня своими большими тёмными глазами, спрятанными за линзами очков с довольно массивной оправой.
– Неужели что? Ты много ноешь об этом, хватит уже. Складывается ощущение, что тебя этот город беспокоит больше людей. Кстати, не только я это заметил.
Часто мне приходилось слышать обвинение, прямое или опосредованное, насчёт своей бесчувственности, или неспособности к любви, к эмпатии, и всё прочее. Хм, и что с того? А кого любить-то? Зачем смотреть в смартфон, зачем обращать внимание на людей, с которыми ты временно знаком, а потом вы просто разойдётесь навсегда, и никогда друг про друга не вспомните? Не понимаю. Скажем, учусь я в университете. Со мной учится ещё шестьдесят человек. Мы знаем друг друга по именам, приветствуем друг друга. А потом, через четыре года, разойдёмся, и на какой-нибудь бестолковой встрече выпускников друг про друга вспомним. Большинство этих людей мне просто не нужны. А я им? Я ведь им тоже не нужен, они ведь понимают то, о чём думаю я. Просто они притворяются, а я – нет.
– Неужели ты никогда не думал, что мог бы пойти совсем в другом направлении? Зачем тебе этот Следственный комитет? – я вовремя придумал другой вопрос, чтобы снова не поднимать эту тему.
– Думал, конечно. У меня даже была какая-то победа на олимпиаде по политологии, я мог поступить БВИ1 на это направление куда захотел бы, хоть в МГУ.
– И почему не поступил?
– На политолога? Ты смеёшься, что-ли? И что я бы там делал? У тебя есть друзья-политологи?
– Нет.
– А у меня есть. Мне как-то одна рассказала, чему они там учатся. А потом мы долго смеялись над тем, что ей нужно работать над своим тихим голосом. Знаешь, почему? – я молчал. Хотя я уже понял, к чему он клонит. – Потому что ей придётся после учёбы стоять и громко-громко кричать: «Свободная касса!..» Ха-ха-ха! – после этого Кирилл начал смеяться, вместе с этим смотря на меня, на то, как моё лицо не выражало никакой реакции. Он продолжал свысока улыбаться, глядя мне в глаза. Потом он снова достал телефон, отвернувшись – видимо, ему надоело притворяться, что он понимает, что означает мой стеклянный взгляд. Он поделился со мной мудростью, научил меня, объяснил, как работает этот мир. Он выполнил свою миссию, и теперь может самодовольно заняться своими делами, словно он просто исполнил свой долг – вернул наивного мальчика с небес на землю.
– Я не думаю, что участь условного политолога предрешена с самого начала. Я думаю, что мы говорим сейчас о большинстве, наверное, но не обо всех.
– А, ну да. – он отвечал мне, пялясь глазами в устройство в его руках.
– Меня, например, юрфак совсем не привлекает. Я бы лучше книжки по философии читал. Скажем, по политической философии. Ты читал Макиавелли?
– Э… Что? – мне пришлось повторить свой вопрос. – Нет, не читал, не знаю, если честно, кто это.
После этого я потерял интерес продолжать разговор. Мне нужно было спросить его о том, что же он здесь делает, и не нужно ли ему куда-нибудь идти по делам. Но мне не хотелось. Мне стало неприятно то, что я говорю с человеком, который не говорит со мной. Тут меня пронзила мысль, что даже Кирилл, с которым я так давно знаком – даже он является для меня, по большому счёту, никем, ведь ему плевать на меня, когда я посвящаю ему своё время и внимание целиком.
К тому же, он точно также появился из ниоткуда, когда я его совсем не ждал. Тогда, когда на то оказалась воля случая, а не тогда, когда мне это необходимо. А если я его попрошу о помощи и буду зависеть от него, а он, волею того же случая, будет занят – он ведь не бросит свои дела, чтобы помочь мне. Это было ясно, как день.
После ещё двадцати секунд молчания мы поговорили о некоторых дежурных вещах, о том, что он здесь делает и куда направляется, и разошлись.
* * *
Как и всякий студент, обучающийся за государственный счёт, я жил в общежитии. Благо, мне с общежитием повезло – у нашего университета они были удобными, современными, с санузлами в комнатах, и не самой тесной планировкой. Что мне больше всего не нравилось – это мои сверстники, особенно когда они концентрируются в одном здании или комнате в слишком большом количестве.
Мне казалось, что эти люди слепы. Ирония в том, что у меня были проблемы со зрением (из-за чего я не подлежал призыву в армию), но да – слепыми я считал именно их. Они видят смартфоны, иногда друг друга. Они видят вкусную еду, удобные сервисы, которые могут её доставить, видят «свободу» и ценят собственный комфорт. Последние люди – Ницше был прав.
То, чего они, эти последние люди, не видят – это ответственности. Мне кажется иногда, что они, мои сверстники, совсем забыли, как звучит это слово, которое на моей памяти никогда не выходило из их уст – «ответственность». Ответственность за всю мерзость и гниль, которая существует вокруг них, иногда с их молчаливого согласия, или порождаемая косвенно в том числе их же стремлениями. Они живут в уже созданном и продуманном кем-то мире, не видя, как шатки и неустойчивы его основы. Они не задумываются о том, что когда эти колонны, удерживающие цивилизацию от краха, наконец, рухнут – именно нам придётся восстанавливать всё с нуля.
По крайней мере, нам необходимо хотя-бы держать это в голове. Нужно размышлять о том, на чём стоит наш мир, каков его фундамент. Он стоит не на удобной доставке еды и нейросетях – это ведь лишь самые недавние изобретения двадцать первого века. К тому же, не совсем ясно, каково будущее этих изобретений, и каково их долгосрочное влияние на нас. Интересно, думает ли хоть кто-то из них об этом?
Из окна моей комнаты открывался вид на детскую площадку, а также на окружающие её деревья, газоны и кустарники. Сейчас трава уже начинала покрываться инеем, листья деревьев почти совсем опали, а кусты выглядели так, будто пережили пожар.
Когда я работал, окно находилось по правое плечо, а между моим рабочим местом (под которым подразумевается обычная школьная парта и купленное у одного сожителя старое чёрное офисное кресло) и подоконником располагалась кровать. Слева же была стена, за которой был наш санузел. Мы меняли постельное бельё каждую неделю, и никогда не чувствовали себя обделёнными или забытыми, как студенты других учебных заведений. Некоторые мои знакомые рассказывали (и даже показывали), как живётся в их общежитиях – и я решил, что никогда не променяю свой вуз ни на какой другой.
Общежитие было местом упокоения, моим новым домом – домом, превзошедшим для меня своего предшественника. Домом, где я сам являлся себе единственным хозяином, господином своего образа жизни и куратором своих условий. Мне редко доводилось разговаривать с кем-то здесь, даже со своими соседями, потому что чаще каждый из нас просто занимался своими делами. А может, проблема была во мне самом – я просто молчал, и никогда не спрашивал у довольно далёких от меня людей, как у них дела и как прошёл их день.
Поэтому я относился со всей ответственностью к своей собственной жизни здесь, к достижению гармонии и порядка. Со стороны это могло выглядеть нелепо, и мне казалось, что мою брезгливо-дотошную аккуратность по отношению к чистоте моего рабочего места, расположению всех вещей и предметов быта знали и обсуждали все за моей спиной.
* * *
Если общежитие было для меня местом молчаливого покоя и удовлетворённого игнорирования окружающих, то учебный корпус – то здание, в котором я учился – был храмом страха, воздвигнутым каким-то сумасшедшим в честь его собственных незамысловатых представлений образовательного процесса. Храмом страха же он был потому, что приближаясь к нему я каждый раз испытывал одно и то же чувство. То было ощущение, словно я опять прихожу сюда впервые, будто ещё вчера я был школьником, который вот-вот познает нечто грандиозно новое, либеральное, эффективное.
Мне так и не довелось стать своим в этом современном академическом мире. Я никогда не понимал ценности работы в группах, не понимал, что дают циферки, которые здешние верующие называют «оценками» и поклоняются им, мне крайне трудно давалось понимание того, что такое академическая субординация и, наконец, уважение к старшим, к профессорам.
На одном из семинаров преподаватель снова решил разделить нас на группы, чтобы дать нам задание, которое мы будем решать в течение получаса, пока он сам получит прекрасную возможность бессмысленно и бесцельно листать ленту какой-нибудь из социальных сетей. Возможно, за это время он даже закажет себе что-то на маркетплейсе, или поздравит какого-нибудь родственника с днём рождения. Это был далеко не первый раз, но тогда после занятия я решил подойти к нему и высказать то, что думаю.
– Дмитрий Владимирович, это невозможно. Я понимаю, что вы хотите смотреть в свой конченый смартфон, но такая командная работа, где в каждой группе работает в лучшем случае половина студентов, а оценки для группы общие – это полнейший бред и бессмыслица. У них нет мотивации что-то делать. Многие из нас впустую проводят здесь время и ничего из таких занятий для себя не выносят. Не знаю, кто мог придумать… – но я замолчал. Его доведённый до исступления взгляд задавил моё высокомерное чувство и заставил меня успокоиться. Это был первый раз, когда я по-настоящему ощутил себя частью чего-то здесь. Того, что переработает меня и раздавит, и чьё могущество не может быть подвергнуто сомнению.
После того, как я нагрубил преподавателю, ни для кого ничего не изменилось, кроме меня. Он пристыдил меня на следующем занятии, сказав также, что решил смиловаться надо мной и не писать жалобу с потенциальным дисциплинарным выговором. Три таких выговора по правилам нашего университета означали бы отчисление.
С тех пор я окончательно сформулировал для себя, что никакой статус, возраст и положение не может оправдать простую глупость, лицемерие, или ленивое нежелание менять общественное устроение в лучшую сторону. В кругу наиболее близких знакомых мне частенько доводилось крыть многоэтажным матом тех, кто руководствуется идиотскими принципами, исходящими из некоего «опыта» – тех, кто прячет за этими принципами свою жалкую никчёмность и малодушие.
Среди сверстников поэтому за мной закрепилась слава прямого и неуместно честного человека, но больше я никогда не высказывал преподавателям ничего подобного в лицо. Наверное, в глубинах моего дикого, неукрощённого мозга существовала, из последних сил выживала загнанная в угол мысль – мне никогда не удастся сломать эти социальные институты, а тем более, воздвигнуть на их месте что-то более совершенное.
* * *
Студентки в вузе были во многом очаровательные, но был у них один критический изъян, присущий всем современным молодым девушкам. Поскольку эпоха романтизма и спокойного, молчаливого наслаждения красотой, моментом и друг другом ушла, теперь необходимо было доказать более прямыми и очевидными методами, что ты в их глазах чего-то заслуживаешь. Они влюблялись либо в тех, кто с молодого возраста обладал положением и материальным достатком (как правило, благодаря успешным родителям), либо чаще в тех, кто мог забить им голову пустыми обещаниями и ничего не значащими символами – подарками, комплиментами, каким-то сиюминутным, вовремя оказанным вниманием.
Способности ко второму обычно и приобретают люди, выросшие без особого достатка – таким был мой отец. Когда мы разговаривали об этом, он всегда говорил о том, что нужно просто быть проще, добродушнее. Нужно относиться к любви легко и не требовать слишком многого – и тогда синица прилетит прямо тебе в руки. Это наивное, лукавое легкомыслие и позволяет простым парням завоёвывать сердца в молодом возрасте, вроде как искренне говоря о том, как они любят, не переживая об этом и ни о чём не волнуясь. Но любовь ли это? На самом деле, всем уже всё равно.
У меня же не было ни того, ни другого. Я был слишком честен, чтобы лукавствовать, и слишком романтичен, чтобы думать о материальных благах, даже если бы их у меня было много. К двадцати годам мне не довелось познать прекрасного женского тела и даже женских губ, хотя едва ли можно сказать, что это волновало меня. К тому времени уже мало беспокоило то, что обо мне могут думать.
Хотя у меня была любовь, которая осталась глубоким шрамом на моём сердце. Наверное, именно после того шрама моё сердце очерствело и скукожилось, превратившись в нечто наподобие некрупной гальки с балтийского побережья. После того случая я любил повторять себе, что искренняя влюблённость в молодом возрасте в самодовольную и высокомерную сволочь оставляет сильный отпечаток на всю остальную жизнь, и заставляет радикальным образом пересмотреть многие свои взгляды насчёт окружающих людей.
А после того я обычно вопрошался: интересно, люблю ли я её до сих пор, или нет? Если эта сволочь снова придёт и попросит у меня прощения, смогу ли я отказать ей? Или, что более вероятно, если я наконец сдамся и снова прибегу к ней, умоляя дать мне ещё один шанс, скажет ли она снова «да», чтобы через пару месяцев сказать «нет», или на этот раз сразу скажет «нет»? И со сколькими парнями она за это время умудрилась перевстречаться, интересно?
Но что меня действительно впечатляло в современных девушках (наверное, женщины обладали этим всегда) – это их непроницаемость и способность скрывать собственную мерзость. Умение держаться высоко несмотря ни на что, смотреть в глаза так невинно, как будто стыдиться им было абсолютно нечего. И с опытом это умение они только совершенствуют – а это многое говорило мне о современном обществе и о том, что мы теперь понимаем под отношениями.
* * *
Каждый час и каждая минута, проведённые в социальном мире в окружении современных людей воспринимались мной как настоящая война. По утрам тебе необходимо приводить себя в порядок и хорошо выглядеть на людях, днём нужно держать себя в руках, чтобы не сказать чего-нибудь неправильного и никого не обидеть (ведь нынче все стали нарочито чувствительными!), а вечером – готовить еду на кухне, но там хотя-бы можно молчать. Только ночью я приходил в успокоение, чтобы утром начать всё заново. Самое удивительно страшное в том, что так я воспринимал происходящее вокруг не всегда, а только в последние годы. Если бы я и в школе испытывал проблемы с социализацией, то это легко можно было бы списать на затянувшееся взросление, вследствие, может, незначительных промахов в воспитании или неудачных контактов.
Нет, в школе я был куда больше похож на нормального парня, воспринимающего себя частью социума. И именно взрослея я стал осознавать, что этот мир не для меня. Что эти люди мне чужды, и что никто из них никак не может или не пытается понять, почему я веду себя таким образом, почему я никак не могу принять общие для всех правила игры и наконец успокоиться.
Особняком в этой ситуации стояли мои родители. Я не мог сказать, что любил их, но я испытывал к ним искреннее уважение, пусть иногда так не казалось. Они делали всё, что в их силах, чтобы облегчить мою нелёгкую участь. Ведь ещё будучи мальчиком, я был довольно болезненным и слабым, а ещё много плакал. Моя мать жалела меня и, кажется, хотела, чтобы всё это просто закончилось – чтобы её сын больше не плакал, и начал жить свою нормальную жизнь.
Но видимо из страха потерять меня навсегда ей так и не удалось отпустить меня, чтобы убедиться в возможности этого. Она была похожа на только что спроектировавшего и построившего корабль морского инженера, который боялся спустить его на воду – вдруг что-то пойдёт не так, и корабль утонет! Так и моя мать, видя, как сложно даётся мне этот мир, чрезмерно опекала меня, и сделала разочарования и невзгоды самосбывающимися пророчествами, поскольку справляться с миром самому мне научиться так и не довелось.
Отец давал мне намного большую автономию, но так сложилось, что в России основная роль в воспитании вне зависимости от пола ребёнка всё равно как правило достаётся матери. Большую часть времени я проводил с ней, и он мало на что мог повлиять – к тому же, ему нужно было больше работать. Но его советы и слова, которые он мне говорил, зачастую взращивали во мне боль и желание мести – мести кому угодно, всем сразу и никому определённому. Разочарование отца отсутствием выдающихся успехов в учёбе, кажется, наложили на меня отпечаток, который прохожие отчётливо видят на моём хмуром лице.
Конечно, он делал это не специально – он не думал о том, что это может иметь такие далеко идущие последствия. Надо сказать, мой отец не имел высшего образования и был достаточно простоватым человеком, даже на фоне своей жены. И по этой причине я никогда бы не стал обвинять его ни в чём подобном. Он лишь хотел, чтобы я достиг чего-то большего в этой жизни, и мне нужно признать, что, с другой стороны, этот подход дал свои результаты. Я действительно считал себя достаточно образованным, много читающим и в целом способным и развитым юношей, ещё недурно играющим на фортепиано – любовь к музыке родители всегда одинаково поощряли. Но по этой же причине, как мне казалось, во мне развилась эта неприятная раздражительность, мрачная бесчувственность и тревожность – хотя последней в наше время страдают многие.
Дошло до того, что достигнув совершеннолетия и сбросив с себя тяготеющее ярмо родительских ожиданий, я начал лихорадочно искать ему замену, воспитав в конечном счёте его в себе самом. Поэтому крайними дураками казались мне те, кто считали грубых и суровых людей лицемерными. Правда в том, что внешняя безжалостность таких людей почти всегда рождена внутренним страданием – не от хорошей жизни. Они не лицемерны, ибо на самом деле то наказание, на которое они сами себя каждый день вынужденно обрекают, бесконечно страшнее любого из внешних проявлений их суровости.



