bannerbanner
Стены
Стены

Полная версия

Стены

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Кася Кустова

Стены

© Кустова К., текст, 2026

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026

* * *

Все события, диалоги и герои, включая рассказчицу, вымышлены. Все совпадения с реальными людьми случайны.

Посвящается Елене Владимировне Косиловой – философу, писательнице и моей научной руководительнице.


Глава 1

История иркутского иняза позорна, как и моя собственная. Находится он в центре города, напротив старой, некогда элитной гостиницы «Ангара», а между ними – широкий, всегда залитый солнцем сквер имени Кирова.

Начнем с того, что иркутского иняза больше нет. В год моего выпуска вуз попал в список неэффективных, после – был расформирован и присоединен к Иркутскому государственному университету. Но когда там училась я, он еще был самостоятельным Иркутским государственным лингвистическим университетом. И состоял из двух зданий: классической советской постройки с колоннами и уродливой серой коробки девяностых годов – с широким остекленным коридором, где мы прогуливали пары.

У Иркутского музыкального училища, студенткой которого я тоже была, дела оказались получше – в нем сделали свежий ремонт и присвоили ему имя Фредерика Шопена. Некоторые студенты мечтали, чтобы училище стало называться «Шопеновка», и пытались внедрять это название в свою речь. Но звучало так искусственно, что никакая «Шопеновка» не прижилась – училище продолжили называть просто, по-свойски: «учло». Учло расположено на самой красивой улице Иркутска – Карла Маркса – среди витиеватых домов девятнадцатого века, делающих центр Иркутска немножко похожим на Питер. Много моих знакомых иркутян предпочло переехать после учебы в Питер: считали, Иркутск – это его демоверсия.

Я училась в этих учебных заведениях одновременно. Их соединяла короткая тенистая улица Сухэ-Батора, по которой я курсировала по несколько раз в день взад-вперед.

Иркутский иняз я просто ненавидела. Пары не вызывали у меня ничего, кроме раздражения. Мне хотелось переводить художественную литературу, но нам сказали, что такому учат только в Москве. Экономический, юридический и деловой перевод, которым мы занимались на семинарах, меня не интересовал, – на лекциях я дремала или рисовала в тетради каракули.

Но если в инязе у меня были друзья, с которыми мы могли сочинять каламбуры и зависать в буфете на переменах, то в музыкальном училище я чувствовала себя одинокой и по-настоящему несчастной. Педагоги на нас кричали, упрекая в бездарности и бестолковости, и обращались на ты. Доставалось нам и за внешность: мне говорили, что у меня ноги-тумбочки и зуб как у Бабы-яги, что я уродливо смотрюсь на сцене. После этих слов мысли бросить училище и забыть о нем как о кошмарном сне становились все навязчивее. Однако, включая в плеере «Патетическую сонату» Бетховена и разучивая новый романс Чайковского или Римского-Корсакова, я тут же передумывала бросать музыку. Я так долго добивалась остроты слуха, отлаженности и звучания голоса, что было бы больно дать этому пропасть просто так. В коридоре училища кто-то нацарапал «Шуман», и каждый раз, когда эта надпись попадалась мне на глаза, я думала: музыка вечна и я буду любить ее, несмотря ни на что.

В учло я поступила на год позже, чем в иняз. Поэтому, получив диплом переводчика (с долей сожаления об утраченных годах юности), я нацелилась на последний курс училища.

Чем больше я занималась музыкой, тем сильнее меня утомлял шум. Мои одногруппники с вокального отделения горланили на разные лады, распеваясь, отчего у меня болела голова. К тому же все они были младше, и я считала их глупее себя. Поэтому шла в коридор и садилась с книжкой, прислушиваясь иногда к чужим разговорам. Из всех, кто пел, записывал на коленке ноты, мучил инструмент и просто болтал, я выделила интеллектуальную элиту училища: компанию, состоящую из трех парней и двух девушек. Они сидели чинно, общались вполголоса и не издавали никакого шума. Мне нравилось подглядывать, какие они читают книжки: в ходу были Ницше, Гессе и Джойс. Ровно то, что любила я. Заговорить с ними я не решалась и обижалась, что они не обращают на меня внимания, – порой я нарочно садилась рядом, демонстративно открыв «умную» книгу. К слову, иногда они несли полную чушь – например, один паренек с уверенностью утверждал, что «Роман с кокаином» написал Набоков, но я стеснялась вмешаться и возразить.

Юные интеллектуалы оказались поклонниками Новой венской школы, Хиндемита и Стравинского. Одна из девочек была теоретиком, другая – дирижером хора, а парни занимались пианино, скрипкой и трубой. Они были немного восторженные, немного высокомерные, презирающие шумных необразованных однокурсников; мечтающие, что однажды в Иркутске поставят оперную гепталогию «Свет» Карлхайнца Штокхаузена. Я подслушивала незнакомые имена в их разговорах и дома с жадностью изучала новую музыку. Так я узнала о композиторе Альбане Берге и о его опере «Лулу». Главная героиня – порочная, роковая женщина, которая стала причиной множества мужских смертей, а впоследствии сама была убита Джеком-потрошителем. Меня захватил этот гиперсексуальный кровавый образ. Конечно же, я ассоциировала себя с Лулу. Ее образ придал мне уверенности – накрасившись черной помадой, завалявшейся со времен готической юности, я подошла к компашке и начала беседу о Берге:

– О, «Лулу». Очаровательная вещица. Я даже покупала билет на нее в Дрезденскую оперу. Только я не поехала. Я должна была лететь в Германию со своим любовником, но мы расстались прямо накануне поездки. Деньги за билеты нам не вернули.

Я драматически привирала. Точнее, это почти было правдой: сто лет назад я действительно собиралась ехать с одним малознакомым мальчиком в Германию, – но мы с ним не виделись в реале, а о постановке в Дрездене я узнала буквально вчера.

– В «Геликон-опере» в Москве ее тоже ставят. Но, говорят, это просто ужасно. – Я пренебрежительно махнула рукой. В общем, я хорошо подготовилась к первому разговору. Эффект был произведен: компашка смотрела на меня сияющими глазами.

– Ты же Нина Н.? Я видел твою ню-фотосессию в паблике иркутских фотографов, – сказал пианист, посмотрев на меня с прищуром.

– Надеюсь, тебе понравилось, – ответила я кокетливо.

– Классные фотки, я даже себе сохранила. Ты очень смелая, – сказала девочка-теоретик, и я поняла, что принята в компанию.

Заводила компашки, пианист Марк, излучал радость и спокойствие. В Иркутске его называли «маленький фей» за внешность, как у мальчика-модели из Tumblr. Марку едва исполнилось восемнадцать лет, и он походил не только на модель, но и на персонажа фильмов Ксавье Долана. Он вел образ жизни, который казался мне, воспитанной в глубоко патриархальной семье, диким и безудержным: цедил много дешевого виски из элегантной фляжки, легко менял девушек, экспериментировал с запрещенными веществами. Мы писали друг другу одновременно, нам нравились одни и те же песни Дэвида Боуи и альбом Pornography The Cure. Я упустила тот момент, после которого наши встречи стали чаще, и не помню, как так вышло, что однажды мы взялись за руки и после уже их не отпускали. Мы упивались друг другом – это напоминало затяжной запой. Марк называл меня «огневолосым чудом», а я говорила, что он – Гелиан из стихотворений Тракля. У нас было много-много фотографий, снятых на ломографическую камеру; мы обменивались открытками и вели совместный дневник. Однажды я написала ему письмо и положила в маленький розовый конвертик – на нем значилось: «Любовное письмо для Марка». Он распечатал и прочитал его при мне. Сказал: «Я люблю жизнь, потому что я люблю тебя». В общем, розовые конвертики и розовые сопли – такой была наша юность.


Иркутск утопал в нежном облаке едва распустившихся листьев и в аромате цветущих яблонь. Украшенный рядами первомайских флажков, он выглядел обновленным. Мне хотелось лечь на скамейку в каком-нибудь дворе, чтобы оказаться под мягкими лучами солнца и закрыть глаза. Каждый день я зависала в моем городе до темноты и не боялась опоздать на последнюю маршрутку. Больше всего я ждала, когда наступит вечер, чтобы увидеть закат цвета конвертика для Марка и почувствовать ветер на обгоревшем лице. Усталость от ненавистной учебы давила, но весна заставляла меня воскресать каждое утро.

Во второй половине мая наступила ночь музеев. В Иркутском художественном музее посетителям на входе раздавали жестяные тазы – символ очищения души, часть перформанса, устроенного местным этно-джаз-проектом. Зрители сидели на них, поставив кверху дном. Я не видела Марка весь день, он был занят подготовкой к джазовому джему – отвечал на нем за звук, так он подрабатывал.

Мы с подругой стояли в музейном зале и слушали медитативную гулкую музыку. Вокалистка проекта, девушка с русалочьими волосами, играла на цимбалах и громко исполняла народные песни. В тот миг мне были безразличны все люди – эти звуки отдавались в моей груди эхом, словно в ней была пустота. Но в перерывах между музыкальными номерами я слышала неестественный, резкий пьяный смех. Это была она, его главная бывшая – крупная, рослая Аля с короткой стрижкой: сухие обесцвеченные волосы выглядели скверно и дешево. Помимо Али присутствовала еще одна девушка, с которой Марк когда-то спал, – рыжая Лиза, разбитная, крепкая спортсменка с журфака. Она охотно пила ледяную водку и вспоминала: «Все нас с Марком спрашивали: вы что, встречаетесь? Нет, отвечала я, мы просто трахаемся!»

Больше меня напрягала Аля. Она казалась некрасивой: большеротая, несуразная, даже корявая. Ее длинные руки словно торчали из тела и жили своей жизнью, пока хозяйка неуклюже прогуливалась на каблуках. У нее был громкий смех и ужасные манеры. Она забористо материлась, безостановочно курила и, как я позже выяснила, вечно попадала в передряги. Аля бросила физфак, проучившись год на платном отделении; поступила в художественное училище и не явилась на зачисление, передумав в последний день; теперь она проводила все свое время, кочуя из бара в бар, напиваясь и распевая песни. Но она была дорога Марку, и первым, что мне пришлось принять, заняв место рядом с ним, была Аля. Они прекратили отношения еще давно, однако оставались неразлучны. Аля всюду следовала за ним, а у него не было от нее секретов.

Той ночью в музее Марк и познакомил меня с Алей. Мы вышли на улицу покурить – курили все, кроме меня. Она была ожидаемо пьяна и с хохотом прыгала вокруг Марка, неся какую-то чушь, прежде чем заметила мое присутствие. Тогда она закурила и, бесцеремонно осмотрев меня с головы до ног, сказала:

– На фотографиях ты совсем другая.

Больше в ту ночь она так и не удостоила меня вниманием.

Аля звонила Марку в любое время, из-за всякой ерунды, без реального повода. Могла позвонить в два часа ночи, чтобы просто спросить «Как дела?» – и, получив раздраженный ответ, молчать в трубку. Марк всегда отвечал ей – даже когда мы были наедине. Она напрашивалась с нами на прогулку, в кино, в театр. Я уже не могла вспомнить нашу последнюю встречу вдвоем: за нами всюду таскалась Аля. Она сочиняла всякий бред, смеясь над собственными шутками. Например:

– Собака гавкает! Ахахахаха!

Мы с Марком тогда недоуменно переглянулись. Ну, гавкает и гавкает, что с того. И не гавкает, а лает.

– Собака гавкает! Глупая собака! Ахахахаха, я не могу!

Еще у нее была привычка сидеть между нами и шумно дышать.

В любой из этих моментов я ненавидела ее одинаково. Когда мы с Марком все же гуляли вдвоем, я замечала завистливые взгляды девушек и чувствовала себя самой счастливой. Ради него я была готова на многое. Однако терпеть Алю мне было тяжело. Но он говорил:

– Все-таки мы есть друг у друга, а у Али никого нет.

Марк хотел, чтобы мы подружились, и делал для этого все. Мы с Алей и за компанию с Лизой пили почти каждые выходные. Гуляли по ночам, качались на качелях, смеялись и орали песни. Но среди наших песен то и дело вклинивались – сперва как бы невзначай – небрежные едкие фразы. И тут же испарялись. Я не могла понять, показалось мне или нет, и словно сходила с ума. Шутки Али и Лизы звучали безобидно лишь на первый взгляд, – но в тот момент, когда мне все же становилось обидно, уже было поздно говорить об этом.

Однажды мы залезли на крышу заброшенного долгостроя в центре города, чтобы выпить там вискаря из фляжки Марка. Оттуда открывался романтичный вид на покосившиеся деревянные дома. Мы пробирались как можно более бесшумно: территория охранялась. Наконец мы оказались на крыше и Аля, глотнув из фляжки, сказала:

– Нина, прыгать-то не будешь, я надеюсь? Мне Марк рассказывал, как ты однажды по пьяни грозилась прыгнуть с балкона! С третьего этажа, ха-ха-ха! Здесь-то повыше будет!

– Нинусь, я такого не говорил, она сочиняет, как всегда. – Марк шутливо поставил Але легкий щелбан. Та отмахнулась от него своими длинными руками.

Я по-идиотски захихикала. Но нас прервал голос сторожа, долетающий откуда-то с нижних этажей:

– Кто тут шляется нах? Малолетки сраные! Найду – в жопу дробь высажу!

Аля и Лиза заржали нарочито громко, сардонически – как злодейки из детских мультиков.

– И девки здесь! Вы-то куда? Ну, держитесь!

Мы с хохотом полетели вниз по лестнице. Инцидент был исчерпан.

Кроме прочего Аля и Лиза постоянно многозначительно переглядывались при мне, и это можно было интерпретировать по-разному. Я, конечно, убеждала себя, что Аля и Лиза – отличные девчонки, что они не желают мне зла, и нельзя быть такой подозрительной.

– Объявляю заседание клуба девушек Марка открытым! – провозгласила Лиза на весь зал нашей маленькой потайной рюмочной, находившейся возле музыкального училища. После Лиза налила себе водки из запотевшего графина.

– На повестке дня вопрос: что дарить Марку в его скорый день рождения. Нина, есть варианты?

– Ну… я ему футболку Pink Floyd купила.

– Pink Floyd лучше мне подари. А ему найди с The Cure, он их больше любит, – ухмыльнулась Аля. – Правда, из интернета долго идти будет – поздно уже, не успеешь. Эх ты. Скоро он тебя разжалует.

– Подари ему трусы! – гогочет Лиза. – Всегда пригодятся. Только не банальщину. Он любит с рисунком.

– Я, например, дарила с мухоморами.

– Я видела!

Они снова по-злодейски заржали хором. После встречи я написала Але, что мне было не слишком-то приятно все это выслушивать.

«А че такого? Мы же не групповуху тебе предлагали».

Я швырнула айфон в стену, и он разлетелся на осколки. Его было не склеить, как и наши отношения с Марком, которые еще даже не начали толком склеиваться. Кончилось все тем, что Марк заявил: после училища он собирается поступать в питерскую консерваторию, так как хочет к определенному профессору. Если я не поеду вслед за ним, нам придется расстаться.

Я знала, что поеду только в Москву – поступать в магистратуру на философский факультет МГУ. Учеба в моем вузе казалась мне поверхностной и бесполезной – все эти тексты про колхозы в ГДР из устаревших учебников и переводы про кораблестроение, с которым я вряд ли когда-нибудь столкнусь, осточертели. Мне нравились только теоретические предметы: грамматика, лексикология, стилистика, история немецкого языка. Изучая лингвистику в иркутском инязе, я хотела копать дальше: поняла, что меня интересуют глубинные вопросы языка, затрагивающие само бытие, и что вся наука в какой-то момент упирается в философию. Друг-философ позвал меня послушать защиту знакомого аспиранта, и я загорелась идеей тоже однажды написать диссертацию.

Чтобы никому не было больно, я решила просто постепенно свести наши с Марком встречи на нет и заняться делами и подготовкой к поступлению.

Думая о том, где жить в Москве, я, конечно, вспомнила об отцовской однокомнатной квартире на северо-западе Москвы. Узнав о моих планах насчет МГУ, он воодушевился и разрешил мне там жить. Когда я перееду в Москву, мечтала я, в первую очередь сниму огромную тяжелую картину с ангелочками, которую папа повесил прямо над диваном. Вместо нее – почему бы и нет? – я лучше повешу репродукцию «Черного квадрата». Эта комната, в которой я уже как-то бывала, казалась строгой, консервативной, геометричной. Оранжевые обои, тяжелая, угловатая мебель. Совсем не то, что моя иркутская девичья спаленка с нежно-розовыми стенами и шторами в цветочек. Как жаль будет ее покидать, ведь она так много знает и говорит обо мне, а та комната ничего не знает и не говорит. Но я вдохну в нее свой дух, обживусь в ней.

Чтобы не забыть сольфеджио, нужно будет купить цифровое пианино. В моей иркутской комнате стояло старое советское пианино, которое мы с Марком спасли от вандализма. Наши друзья из учла однажды устроили летний перформанс: привезли пианино на набережную, немного поиграли на нем для прохожих, а потом бросили прямо на улице. Чтобы забрать его домой, я три часа дожидалась грузчиков на жаре. На этом пианино я разучивала первую гимнопедию Сати и первую прелюдию из «Хорошо темперированного клавира» Баха, но отказалась от идеи перевезти его в Москву.

Еще в той московской квартире ничтожно мал книжный шкаф, придется что-то придумать. Но хуже всего ангелочки, они мне просто покоя не дают. Хочется поскорее переехать и снять их. Единственное, из-за чего было по-настоящему жаль покидать Иркутск, – это расставание с котом Моцартом, которому было уже восемнадцать лет. Кусачий толстый кот в глубокой старости стал ласковым и легким. Моцарт был другом моего детства. Я понимала, что больше его не увижу.

Глава 2

В начале последнего учебного года в учле моя одногруппница, работавшая в хоре Иркутской филармонии, спросила, не хочу ли я пойти к ним в первые сопрано. На тот момент я и сама размышляла о том, на какую бы работу устроиться, чтобы скоротать год в Иркутске и набраться опыта, – в том числе просматривала вакансии в центре занятости. В тот же вечер я пошла в филармонию на прослушивание, и меня взяли. Педагог по вокалу пришла в ярость и заявила, что я бесповоротно испорчу голос, так как сольное пение очень отличается от хорового. Мне было плевать, я хотела работать.

У хористов есть излюбленная поговорка: «Я работаю в хору: все орут, и я ору». Работа была на полставки: пять-шесть вечеров в неделю по два часа. Платили всего десять тысяч, но родители, обрадовавшись моей самостоятельности, продолжили давать мне деньги. В хоре я сразу же заслужила хорошую репутацию. Я никогда не опаздывала, не болтала на репетициях, не указывала соседкам на их ошибки, не спорила с хормейстершей, не отвлекалась и вступала вовремя, по руке. Смотрела только в ноты. Хормейстер была коварная женщина: за улыбкой и кошачьими манерами скрывался безжалостный авторитаризм, и время от времени она рявкала на весь хор в профилактическом порядке. Но меня не ругали, потому что я пела чисто. Вместе с другой девочкой мы тянули все первое сопрано.

Мы исполняли разную хоровую музыку: от кантат Баха до гимна демократической молодежи; от оперных хоров Верди до современных экспериментальных композиторов, в чьей музыке не было даже тональности. Хор пел чаще всего а капелла, но изредка мы давали концерты с оркестром. На моей первой репетиции с ним мы пели «Магнификат» Баха.

В Иркутской филармонии кресла были обиты голубым велюром, а стены – покрашены в голубой цвет. Тяжелые голубые шторы сдерживали яркий уличный свет и звон трамваев. Но порой, когда оркестр играл на piano или делал драматическую паузу, пробивался назойливый звон. И когда я увидела нашего нового дирижера, в моей голове будто прозвучал тот звон, перебивая плавную музыку мыслей. Отныне звон преследовал меня постоянно. Иногда он становился резким, заставляя меня вздрагивать.

Это был высокий человек в клетчатом пиджаке. Непослушные светлые волосы напоминали одуванчик, глаза скрывались за круглыми очками в тонкой золотистой оправе. Дирижер был мне незнаком. Девочка рядом со мной – на подставке, где размещался хор, – шепнула, что он окончил Московскую консерваторию и его недавно пригласил худрук нашей филармонии. Я задержала взгляд на лице дирижера. На вид ему было тридцать – тридцать пять лет. Прозрачная кожа с синеватыми венками, прозрачные зеленые глаза со светлыми ресницами. Внешность слегка портили желтоватые зубы: как и все музыканты оркестра, он, по всей видимости, много курил. Его крупную фигуру было хорошо видно даже из дальних уголков сцены – управляя оркестром, он как бы возвышался над ним. Может, я бы не обратила на него внимания, не будь у него в руках палочки. А может, и обратила бы, да, скорее всего, обратила бы.

Дирижер вдруг строго посмотрел на меня, и мы пересеклись взглядами. Я не отводила глаз от его лица, пытаясь понять, кого он мне напоминает. Лицо было сосредоточено и почти мрачно, когда ему не нравился звук, но, добившись идеального тона, он расцветал. Я наблюдала эти метаморфозы с интересом и легким удивлением.

После репетиции я спустилась со сцены в артистическую и прочитала его имя в списке артистов оркестра, висящем на стене. Нового дирижера звали Влад Б. Имя Влад было значимым для меня: так звали мою первую настоящую любовь. Это было больше, чем звон: меня словно переехал трамвай и отрезал голову. Есть известная пьеса Теннесси Уильямса «Трамвай “Желание”». То, что я почувствовала, было, несомненно, желанием.

Лежа в темноте на кровати, я продолжала думать о том, кого напоминает мне лицо Влада Б. Перебирала в голове варианты, будучи уверенной, что уже где-то встречала его. Я нырнула в сон и оказалась на кладбище возле моего старого дома, где мы когда-то гуляли с Кащеем, Тьмой и другими юными готами. Я шла между могилами и слышала голоса из-под земли. Мертвые ругались, шутили, зубоскалили, как в рассказе Достоевского «Бобок», и совершенно меня не пугали. К тому же во сне кладбище заливал яркий солнечный свет, и оно выглядело очень радостно. Знакомая тропинка вывела меня к могиле молодого красивого бортрадиста – у этого памятника я плакала после ссоры с мамой, когда она узнала, что я больше не девственница. Я пыталась разглядеть лицо на керамическом овале и надпись, но во сне все выглядело размытым.

Сон окунул меня в ностальгию – я очень любила гулять на кладбище в бытность готом, но мы давно переехали в другой район, и теперь я видела его лишь из окна маршрутки. После пробуждения мне захотелось тут же побежать на кладбище и навестить давно забытого друга. Быстро позавтракав и обмотав шею легким шарфом, я побежала вниз по лестнице, словно на зов. Кладбище звало меня, оно меня ждало.

Оказавшись у заржавевших главных ворот, я будто бы лицом к лицу встретилась с тишиной. Казалось, звуки оживленной трассы замолкали, столкнувшись с этими воротами. Входя, я подумала, что кладбище необычайно красиво осенью. Кривые тощие березы напомнили мне рыжих женщин Шиле, замерших в бесстыдных позах. А те березы, что были поизящнее и стояли в ряд, походили на высоких девушек-ангелов с картины Фердинанда Ходлера «Избранный».

Я помнила дорогу. Пройти по главной тропинке до большого дерева на перекрестке, свернуть налево. Если во сне ослепительно светило солнце, то в реальности стоял пасмурный день. В глубине кладбища виднелся высокий крест – я узнала это место. Все было таким же, как много лет назад. Радость ностальгии охватила меня: захотелось прыгать, кружиться и танцевать, несмотря на самое неподходящее место.

Керамический овал с красивым гордым лицом не изменился. У подножия могилы стояли маленькие пыльные лампадки. Эпитафия: «Любимому мужу, отцу и сыну». Ему было ровно тридцать лет. Покойного звали Владислав – как я могла забыть это?

Я смотрю на его пухлые, словно накрашенные помадой, губы, и вижу, как они растягиваются в ответной улыбке, а темный лик светлеет. Так же просветлело лицо Влада Б., когда он добился нужного звучания у хора и оркестра. Бортрадист рад мне.

Я стою в цветочном магазине и выбираю цветы. Вот прекрасные синие гортензии – цветы тоски. Вот хризантемы – самые известные цветы скорби. А вот георгины и крокусы с грустно поникшими бутонами. Но мое внимание привлекают нежные лепестки белых лилий и ярко-фиолетовые ирисы – у тех и других горят золотые сердцевинки. Я составляю букет. Продавщица спрашивает, для кого он. Для мужчины, отвечаю я. Букет получился огромный.

Высвободив цветы из бумаги, я ускоряю шаг. Мне кажется, что я делаю что-то опасное и запретное. Остатки детской веры всколыхиваются во мне, и до меня доходит, что я совершаю грех. Мне очень страшно, что кто-то сейчас застанет меня здесь, молюсь: лишь бы никто не встретился на пути. Но на широком кладбищенском перекрестке мне встречается дед. Он возникает внезапно, словно материализовался из воздуха. Обычный пьяница в засаленном ватнике. Дед нахально косится сперва на меня, затем на букет, подмигивает и говорит надтреснутым голосом:

– Кому цветы несем?

На страницу:
1 из 2