bannerbanner
Верёвка для империи
Верёвка для империи

Полная версия

Верёвка для империи

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Самвел Лазарев

Верёвка для империи

I. Подземелье

Холод январского утра 1826 года проникал сквозь узкое зарешёченное оконце Алексеевского равелина, оседая на каменных стенах темницы тонким слоем инея. В камере № 7 Сергей Волконский лежал на голых нарах, разглядывая влагу, проступившую сквозь треснутую штукатурку потолка, скованную морозом и смутно напоминавшую карту Сибири, куда, быть может, ему скоро предстояло отправиться. Если не повесят вместе с остальными.

Совсем недавно на Сенатской площади трепетали знамёна, три тысячи человек кричали в едином порыве: «Конституцию!» Гремели голоса, но их заглушал грохот орудий. Он поёжился, сжал окоченевшие пальцы в кулаки, разгоняя кровь. Здесь, в тюрьме, время текло иначе, не так, как на свободе – не по часам, а по шагам часовых за дверью, по редким появлениям тюремщиков, каждое из которых могло стать последним.

«Мы мечтали о законе, а получили каменную тишину. Жаждали открытого суда, а нас ждёт тайная комиссия, чьи решения не подлежат обжалованию. Верили в диалог с государем, а вместо этого слушаем монотонный голос унтера», – думал Волконский, закрыв глаза, и перед ним вновь вспыхивали образы того дня: дым, крики, блеск штыков на фоне серого неба. «Ирония судьбы? Или неизбежность?»

В каземате стояла тишина. Лишь капли воды, срываясь с потолка, отбивали ритм, словно часы, отсчитывающие мгновения между прошлым и неизвестным будущим.

– Сергей… – шёпот из соседней камеры, где находился Иван Пущин, походил на скрип ржавых петель. – Рылеева увели. Третий час нет…

Волконский молчал. Он слышал, как конвой грубо поднял поэта-декабриста, чьи стихи знала вся просвещённая Россия. Слышал приглушённые стоны, когда того вели по коридору.

Дверь отворилась с лязгом, нарушив гнетущую тишину. В проёме стоял унтер-офицер Смирнов – невысокий, коренастый мужчина с лицом, на котором годы службы вырезали сеть морщин, а бессмысленная жестокость тюремной системы наложила печать вечной усталости. В руках он держал жестяную миску с похлёбкой, пар от которой смешивался с морозным воздухом подвального помещения.

– По распорядку, ваше благородие, – пробормотал унтер, избегая встретиться взглядом, словно стыдясь своей роли в этом театре абсурда.

Сергей медленно поднялся, чувствуя, как каждое движение отзывается болью в закоченевших суставах. Ещё в первые дни заключения он заметил: Смирнов, в отличие от других тюремщиков, выполнял обязанности без лишней жестокости и садистского удовольствия, которое читалось в глазах иных стражников.

– Спасибо, – сказал Сергей, принимая миску. – Как звать-то тебя?

– Смирнов, ваше благородие. Степан Смирнов.

– Служил где до крепости, Степан?

– В лейб-гвардии Семёновском полку, – нехотя ответил солдат. – До того как… – он замолчал, словно боясь закончить фразу вслух.

– До того как полк расформировали после бунта 1820 года, – промолвил Сергей. – Помню. Солдаты восстали против муштры и палочной дисциплины Аракчеева.

Смирнов замер. Каменная маска тюремщика дрогнула, обнажив на миг то, что он так тщательно прятал.

– Так вы… тот самый генерал, что за солдат заступался? Кто твердил, что честь мундира – не в золочёных пуговицах, а в уважении к тем, кто его носит?

Сергей кивнул. В груди что-то сжалось – не боль, нет, скорее давний шрам, который вдруг напомнил о себе.

– Да, он самый. Как там Василий? До сих пор в инвалидной роте? Получает ли казённое содержание? Или его, как и сотни других, вышвырнули на улицу после двадцати пяти лет службы?

Унтер отшатнулся. Удар пришёлся не в бровь, а в глаз.

– Откуда вы… – он запнулся. Этот государственный преступник, «изменник», знал не только его фамилию, но и судьбу его брата, который отдал армии лучшие годы, а взамен получил лишь нищету.

Сергей говорил тихо, но каждое слово звучало как удар молота по наковальне: – Мы изучали списки гвардейских полков, Степан. Знали, за кого боремся. Мы вышли не против государя – против системы, которая превращает людей либо в рабов, либо в надзирателей. Системы, где солдат Смирнов должен ненавидеть князя Волконского, хотя оба мы – лишь винтики в одном механизме, перемалывающем души, не разбирая чинов и званий.

В воздухе повисла тишина – тяжёлая, густая. Унтер-офицер стоял, сжимая и разжимая кулаки, будто пытался ухватиться за что-то реальное в этом новом, незнакомом мире, где правда оказалась куда страшнее лжи, а враги – куда ближе, чем казалось.

Когда дверь захлопнулась, из соседней камеры донёсся голос Пущина:

– Жестокий эксперимент, Сергей. Ты играешь с его душой, как ветер с флюгером.

– Нет, Иван, – тихо отозвался Волконский, глядя на миску с похлёбкой. – Я просто напоминаю ему, что у него есть душа. Что мы все – люди. В этом, возможно, и была главная цель нашего восстания.


II. Искушение чиновника

Кабинет генерала Чернышёва в Комендантском доме поражал своим продуманным великолепием. Здесь всё было рассчитано: и мягкий персидский ковёр, гасивший шаги, и портрет императора в золочёной раме, взиравший с недосягаемой высоты, и сам генерал – казавшийся воплощением почти абсолютной власти. На столе лежали свежие номера «Русского инвалида» – газеты, где уже вовсю клеймили «государственных преступников».

«Он не просто следователь – он инквизитор новой формации», – с горечью думал Сергей, глядя на импозантную фигуру в мундире, увешанном крестами и звёздами. «Он казнит не тела, а души. И наслаждается процессом».

– Князь Волконский, – Чернышёв не отрывал глаз от бумаг. – Следственная комиссия установила: вы входили в число руководителей тайного общества. Князь Оболенский показывает, что вы обсуждали возможность ареста царской семьи.

Сергей стоял молча, зная, что любые слова будут использованы против него.

– Молчите? Мудрая тактика, – усмехнулся Чернышёв, заглянув Сергею в глаза. – Особенно когда нечем опровергнуть показания тридцати девяти ваших соратников. Тридцать девять человек, генерал! Ваших друзей, товарищей…

Он встал и медленно подошёл к огромной карте России на стене. Палец скользнул по империи от Варшавы до Аляски.

– Вы, господа декабристы, хотели перекроить нашу империю по западным лекалам. Но Россия – не Франция. Здесь иные традиции, иная вера, иной народ. Вы пытались привить розу к берёзе – но розы на севере не растут.

– Мы хотели отменить крепостное право, – тихо, но чётко сказал Сергей. – Дать свободу миллионам. Разве это преступление?

– Свободу? – Чернышёв резко обернулся. – А кто спросил эти миллионы? – он вернулся к столу и взял знакомый листок. Сергей узнал почерк матери – тот самый, что когда-то выводил ему письма в Лицей. – Ваша мать, Александра Николаевна, подала прошение на высочайшее имя, – Чернышёв произнёс эти слова с особым, почти сладострастным ударением. – Пишет, что в детстве вы были слабы и болезненны… Уверяет, что горячка повредила ваш рассудок… Она умоляет о пощаде для безумца.

Сергей почувствовал, как по его лицу струится ледяной пот. Генерал нанёс удар в самое сердце. Слова Чернышёва просочились внутрь, как вода сквозь трещины льда на Неве.

Перед внутренним взором вспыхнул образ матери – не той, что склонилась над унизительным прошением, а той, что десять лет назад стояла у ворот Лицея. Он вспомнил её прямую спину, будто отлитую из бронзы, и взгляд, в котором не было ни слезинки, ни дрожи – только абсолютная, почти пугающая уверенность в его судьбе. Тогда она вложила в его ладонь не букварь, а нечто большее: негласную хартию рода. «Береги платье снову, а честь – смолоду». И вот теперь эту честь, которую он хранил с ревнивой тщательностью, предстояло принести в жертву. На алтарь чего? На алтарь телесного спасения, превращающего душу в пустынную оболочку, где эхо былой гордости будет звучать как насмешка.

Второй – измученный – шептал: «Можешь ли ты отвергнуть её любовь и жертву? Твоя жизнь, оплаченная материнским позором, станет для неё единственным утешением!»В груди кипела безмолвная буря. Два непримиримых голоса звучали в его голове: Первый – ледяной, твердил: «Ты не вправе. Приняв эту ложь, ты не просто оклевещешь себя – ты предашь всех, кто верил в твою непоколебимость».

Сергей застыл, впиваясь взглядом в узор персидского ковра, но видел не его. Перед ним стояло лицо Чернышёва – не генерала, не следователя, а человека, чья улыбка таила в себе дьявольскую расчётливость. Он бил не по заговорщику, не по солдату. Он метил в самое уязвимое – в сына. И в этом заключалась особая, изощрённая жестокость: генерал знал, куда направить клинок, чтобы рана оказалась смертельной.

– Она… мать… – голос Сергея сорвался, став чужим, хриплым, будто принадлежащим кому-то другому. Он сглотнул горький комок, заставляя себя говорить ровно: – Она пытается спасти сына. Это её право. Её долг. Но мой долг… – Волконский поднял глаза, – мой долг – не принять эту цену. Я не посмею обменять честь на жизнь.

В этот момент он понял страшную истину: Чернышёв оказался прав в одном – их борьба действительно была обречена. Но не потому, что их идеи ошибочны, а потому, что они недооценили силу системы, способной превратить любое благородное побуждение в преступление, а любую жертву – в позор.

III. Долг любви

Год назад Мария Волконская, дочь героя Отечественной войны, блистала на балах, и сам государь приглашал её на мазурку. Зимний дворец представал морем парчи, бархата и орденских лент, но княгиня выделялась среди знати – не платьем или украшениями, а тем особым спокойствием, которое обретают люди, сделавшие окончательный выбор.

Теперь она ждала аудиенции у человека, который решал, быть ли ей вдовой или разделить участь мужа-государственного преступника. В кабинете её встретил не Чернышёв, а немолодой чиновник с рыбьим лицом и начисто лишённым интонации голосом.

– Княгиня, – начал он, не глядя на неё, – следствие установило, что вы, зная о преступных намерениях супруга, не сочли нужным уведомить власти. Это само по себе является соучастием.

Мария смотрела в заиндевевшее окно, за которым угадывался шпиль Петропавловского собора.

– Я считала своим долгом следовать за мужем, – тихо, но чётко произнесла она. – Как когда-то моя бабка последовала за дедом в его сибирскую ссылку. В нашей семье это называется верностью.

– Верность? – чиновник скучающе сделал отметку на полях протокола. – Ваш Николенька останется без матери. Вы лишаете его не только титула и детства, но и доброго имени. Мальчику предстоит расти с клеймом сына каторжника.

Внезапно дверь распахнулась без стука, и в кабинет вошёл Чернышёв. Одним взглядом он отпустил чиновника и, оставшись наедине с Марией, сел на край стола, демонстративно нарушая все правила этикета.

– Преданность, сударыня, – произнёс он, неторопливо перелистывая страницы следственного документа с нескрываемым интересом, – понятие весьма условное. Ваш благоверный хранил присягу призрачным догмам, отвергнув живого самодержца. А вы… вы, храня почтение к нему, отрекаетесь от собственной родни – дряхлеющего отца, матери, что не находит покоя в ночные часы. Где же та грань между истинной верностью и изменой? Что перевешивает на весах судьбы: долг перед ушедшим или забота о живых?

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу