
Полная версия
Тишина после крика

Кристина Миляева
Тишина после крика
Глава 1. Пробуждение в склепе
Первым пришло ощущение холода. Не прохлады, а промозглого, сырого холода, что просачивался сквозь тонкую ткань джинс, впивался в кожу острыми иглами и медленно, неумолимо высасывал всё внутреннее тепло, добираясь до самых костей. Он был плотнее и реальнее меня, реальнее смутных, пульсирующих мыслей. Потом – запах. Сладковато-приторный, тяжёлый дух гниющей древесины, плесени, затхлой стоячей воды и чего-то ещё – металлического, резкого, будто ржавые гвозди, вбитые в мокрую от сырости доску. Я лежала на чём-то твёрдом, шершавом и неровном, щекой прижавшись к пыльной, холодной поверхности, ощущая под кожей мелкие камушки и острые соринки.
Сознание возвращалось обрывками, мыслей не было – лишь животная, первобытная растерянность, утробный страх, предшествующий любому осмыслению. Голова раскалывалась на части, в висках гудело, и каждый удар пульса отзывался огненной, разрывающей вспышкой где-то глубоко за глазницами. Я попыталась приподнять веки – они были тяжёлыми, слипшимися, будто после долгой, смертельной болезни. С трудом разлепив их, словно разрывая тонкую плёнку, я не увидела ничего. Лишь тьму. Не просто темноту, а густую, бархатную, почти осязаемую черноту, в которой не было ни единого проблеска, ни малейшего намёка на форму или перспективу. Она была живой и давящей.
Паника ударила в виски адреналиновым приливом, заставила сердце забиться в гулкой, частой, как барабанная дробь перед казнью, аритмии. Я дёрнулась, инстинктивно пытаясь сесть, и мир опрокинулся, закружился. Тошнота, едкая и стремительная, подкатила горячим комом к самому горлу, в глазах поплыли тёмные, бесформенные пятна. Я зажмурилась, судорожно ловя ртом спёртый, затхлый воздух, и лишь через несколько долгих секунд смогла снова заставить себя открыть глаза. Зрение, противясь, понемногу привыкало. Сверху, откуда-то сбоку, едва заметно сочился бледный, умирающий свет, падающий на пол узкой, пыльной полосой, в которой танцевали мириады мельчайших пылинок. Я поняла – свет шёл из-под двери.
Дверь. Я уставилась на этот слабый, обманчивый намёк на иной, прежний мир. Она была массивной, из тёмного, грубого дерева, испещрённого занозами и глубокими царапинами, без оконца, с мощной железной ручкой и массивным, заржавленным засовом с внешней стороны.
Я попыталась пошевелить ногами, и тут раздался оглушительный, звенящий лязг, громкий, как выстрел в тишине. Ледяная полоса чистого, неразбавленного страха пронзила меня от макушки до пяток. Я рванулась вперёд, к двери, и снова – оглушительный лязг, и резкая, унизительная боль, дерганувшая за лодыжку, отозвавшаяся во всём теле. Я опустила руку, пальцы, дрожа, наткнулись на холодное, толстое, рифлёное железо. Путля. На щиколотке моей левой ноги была надета массивная, уродливая, ржавая колодка, соединённая короткой, не более метра, тяжёлой цепью с толстым, вмурованным в бетонный пол стальным кольцом.
Я была на привязи. Как сторожевой пёс. Как скот.
Это осознание не пришло постепенно, оно обрушилось на меня всей своей чудовищной, неоспоримой тяжестью, раздавив, стёрши в порошок последние крошечные остатки надежды. Горло сжал спазм, и я закричала. Сначала это был просто звук, дикий, нечленораздельный, вырвавшийся из самой глотки, из самого нутра. Потом он приобрёл форму, слова, отчаянные и бессмысленные в этой каменной глотке.
– Помогите! Кто-нибудь! Выпустите! Откройте!
Мой собственный голос, хриплый и сорванный, ударился о голые, безжалостные стены и вернулся ко мне приглушённым, насмешливым, уродливым эхом. Я била кулаками в непробиваемую древесину двери, в шершавые стены, пока кости не заныли от тупой боли, а на сбитых, стёртых в кровь суставах не выступила алая, липкая и тёплая жидкость. Ничего. Лишь гулкая, безразличная, всепоглощающая тишина в ответ. Тишина, которая давила на уши, на мозг, на самое душу, угрожая раздавить её в лепёшку.
Истерика отступила так же внезапно, как и накатила, оставив после себя леденящую, тошнотворную пустоту и полное, всепоглощающее истощение. Я съёжилась на холодном, пыльном полу, обхватив колени окровавленными руками, прижав к ним голову, и зарыдала. Слёзы текли по моим грязным, исцарапанным щекам горячими, солёными ручьями, смешиваясь с пылью, потом и кровью, оставляя на коже грязные, слизистые следы. Я рыдала о своей прежней жизни, о тёплой, мягкой постели, о чашке утреннего кофе с корицей, о слепящем летнем солнце на лице – обо всём, что было так невыносимо далеко, так недостижимо, что казалось сладким, жестоким сном.
Что они со мной сделали? Кто? Я заставила себя думать, заставила свой мозг, затянутый липкой, тягучей паутиной боли и страха, работал со скрипом, выуживая из провалов памяти обрывки.
Воспоминания всплывали, как клочья грязного тумана. Парковка у супермаркета «Солнечный». Я только загрузила пакеты в багажник, ключи зажигания были в руке, я уже думала о тёплой ванне. Вечерело, фонари только зажглись, отбрасывая длинные тени. Резкий скрип шин прямо за спиной, быстрые, тяжёлые шаги. Я даже не успела обернуться, не то что среагировать. Чьё-то горячее, влажное дыхание у самого уха, запах… запах чего-то химического, сладкого и тошнотворного, как испорченный эфир. Чёрная, плотная ладонь, с силой прижатая к лицу, к носу и рту. Потом – короткий, оглушающий удар по голове, вспышка адской, ослепляющей боли где-то в затылке, и… ничего. Абсолютная, беззвёздная пустота небытия.
И вот теперь я здесь. Где «здесь»? Я поползла, насколько позволяла короткая, ненавистная цепь, ощупывая пространство вокруг себя. Комната, если это можно было назвать комнатой, была небольшой, метров пять на пять, не больше. Стены – голый, шершавый, местами влажный и покрытый склизкой, пупырчатой плесенью бетон. Потолок низкий, давящий, тоже бетонный, с торчащими кое-где ржавыми, изогнутыми крюками, будто когда-то здесь хранили туши. В углу, в самой дальней от света точке, стояло пластиковое ведро с дурно, едко пахнущей жидкостью – мой туалет. Рядом с дверью – пустая миска и такая же пустая, помятая кружка из оцинкованного металла.
Я была в подвале. В чьём-то сыром, заброшенном, забытом богом и людьми склепе.
Время утратило всякий смысл, растеклось, как лужа. Минуты сливались в часы, часы – в неопределённость, в вакуум. Я сидела, уставившись в тусклую, негнущуюся полоску света под дверью, и пыталась не сойти с ума, не дать тому чёрному, липкому хаосу внутри поглотить последние островки рассудка. Я считала про себя, до тысячи и обратно, вспоминала стихи, которые учила в школе, лица родителей, смех подруг, голос бывшего парня – всё, что могло хоть как-то привязать меня к реальности, к тому, что я всё ещё человек, а не это дрожащее, прикованное, перепачканное в грязи и крови существо.
Потом, без предупреждения, свет под дверью погас. Совсем. Наступила абсолютная, всепоглощающая, первозданная тьма. Такая густая и тяжёлая, что, казалось, можно было резать её ножом, трогать руками, ощутить её вкус на языке – вкус ржавчины и страха. Она давила на глазные яблоки, заставляя меня снова и снова махать рукой перед самым лицом, чтобы хоть как-то убедиться, что я ещё здесь, что я не ослепла, не растворилась в небытии. Страх вернулся, новый, обострённый до предела, парализующий. Я снова закричала, но теперь мой крик звучал жалобно, беспомощно и безнадёжно, он тонул, вяз и задыхался в этой чёрной, беззвучной гуще, не находя выхода, не встречая ответа.
Я просидела так, не зная, сколько прошло – час, три, шесть? Время измерялось лишь нарастающим голодом, жаждой, сводившей горло, и холодом, пробирающим до самых костей. Потом свет так же внезапно зажегся. Я вздрогнула, зажмурившись от резкой, режущей боли в глазах. Это было сигналом. Это означало, что кто-то там есть. Что мой тюремщик, мой палач, мой хозяин где-то рядом.
Желудок скрутило от голода спазмом, во рту пересохло так, что язык прилип к нёбу. Я доползла до миски и кружки – они всё так же стояли пустые, издевательски блестя в тусклом свете. Отчаяние, горькое и беспросветное, снова подкатило к горлу. Я сжалась в комок на полу, прижавшись спиной к холодной, шершавой стене, подтянув колени к подбородку, и просто ждала. Ждала чего угодно – чуда, конца, избавления или… или того, кто сделал со мной это. Того, чей шаг я вдруг услышала.
Шаги. Тяжёлые, мерные, неторопливые, полные ужасающей уверенности. Они приближались по лестнице снаружи, отдаваясь гулким эхом в каменном мешке. Скрипнула ступенька, противно и протяжно, потом ещё одна. Они были уже совсем близко, прямо за дверью. Сердце заколотилось в грудной клетке, бешено, неистово, пытаясь вырваться на свободу, грозя разорвать рёбра. Я вжалась в стену, пытаясь стать меньше, незаметнее, раствориться в бетоне, впитаться в него, исчезнуть.
Шаги замерли прямо по ту сторону двери. Воцарилась звенящая тишина, натянутая, как струна. Послышался лязг металла, сухой, чёткий скрежет ключа, поворачивающегося в замке. Щёлк. Звук, звонкий и окончательный, как приговор.
Дверь медленно, с протяжным, скрипучим стоном, словно нехотя, стала отворяться. В проёме, заливаемом слепящим светом извне, возникла тёмная, могучая, безликая пропасть, которая взирала на меня безумными глазами.
Глава 2. Лицо из тьмы
Дверь отворилась не сразу, а будто нехотя, с пронзительным, скрипучим стоном, который впивался в мозг, как раскалённая спица. Каждый звук был частью пытки, расчёсывающей нервы до кровавых прожилок. Свет из-за неё был неярким, желтоватым, вероятно, от тусклой лампочки где-то в коридоре, но для моих глаз, долгие часы привыкших к абсолютной, давящей тьме, он резал сетчатку как битое стекло. Я вжалась в стену, пытаясь слиться с шершавым, леденящим бетоном, впитывая его холод, как панцирь. Сердце колотилось где-то в основании горла, бешеными, неровными ударами, готовое выпрыгнуть из пересохшего рта.
В проёме, заливаемым этим слепящим мутным светом, возникла фигура. Высокая, широкая в плечах, её силуэт казался монолитным, вырезанным из цельного куска тьмы. Он заслонил собой не просто выход – он затмил собой саму надежду. Я не видела его лица – оно тонуло в глубокой, непроглядной тени, отбрасываемой козырьком кепки или просто падавшей от углов потолка снаружи. Но я видела руки. Они были первым, что я разглядела по-настоящему, с ужасающей чёткостью. Крупные, с широкими ладонями и короткими, толстыми, будто обрубленными пальцами. Руки, привыкшие к грубой силе. На правой, на костяшках указательного и среднего пальца, темнел намёк на тёмное, слившееся тату – грубый, кривой узор, напоминающий то ли паутину, то ли колючую проволоку.
В этих руках он держал белую, пластмассовую тарелку и такую же кружку. Действия его были лишены какой-либо торопливости, они были выверены, экономичны, почти ритуальны. Он сделал два неспешных шага вперёд, и в подвал ворвался тяжёлый, плотный запах – едкий пот, въевшийся махорочный дым и что-то ещё, животное, мускусное, сладковато-тошное, как запах старой крови. Он ударил мне в ноздри, и я непроизвольно, с судорожным вздохом, отшатнулась, цепь звякнула, холодным пощёчины напоминая о своём присутствии.
Он поставил тарелку на пол в полуметре от меня, затем, не выпрямляясь, с лёгким, почти небрежным движением, двинул её носком грубого, заскорузлого ботинка чуть ближе. Содержимое представляло собой нечто серо-коричневое, похожее на разваренную, заплесневевшую крупу с бледными, студенистыми кусками чего-то неопределённого. Бурда. Пахла она прелостью, старым жиром и тлением. Рядом, с негромким стуком, он поставил кружку с мутной, но всё же водой, в которой плавали мелкие, тёмные соринки.
В тот миг, когда он наклонился, я увидела его лицо. Вернее, его нижнюю часть – напряжённый, квадратный, тяжёлый подбородок с колючей, седой щетиной, тонкие, бледные, плотно сжатые в бесстрастную ниточку губы. Верхняя часть оставалась скрытой, затенённой. И от этого было ещё страшнее. Безликий. Бездушный. Не человек, а функция. Функция тюремщика.
Инстинкт самосохранения, заглушаемый до этого парализующим страхом, вдруг прорвался наружу с новой, отчаянной силой.
– Пожалуйста… – мой голос сорвался на шепот, хриплый и прерывистый, как предсмертный хрип. – Кто вы? Зачем вы меня держите? Отпустите, я никому не скажу, я всё забуду, клянусь!
Он не ответил. Не сделал ни единого движения, чтобы показать, что услышал. Он просто выпрямился, и его тень, огромная и уродливая, снова накрыла меня целиком, поглотив тот жалкий островок света, в котором я сидела.
– Я заплачу! У меня есть деньги! Родители заплатят любые деньги! – я уже почти кричала, истеричная, срывающаяся нотка пробивалась сквозь хрипоту. – Просто отпустите меня, пожалуйста!
Тишина в ответ была оглушительной, плотной, как вата. Он стоял и смотрел на меня. Я чувствовала его взгляд, тяжёлый, как свинцовая плита, придавливающий к полу, даже не видя его глаз. Он изучал меня. Как энтомолог изучает редкий, отвратительный экземпляр, приколотый булавкой к пробковой доске.
Отчаяние переросло в нечто острое, едкое, почти яростное. Это была уже не просьба, а вызов.
– Ответь же, тварь! Чёртова кукла! – я рванулась вперёд, насколько позволяла ненавистная цепь, вытянув руку, пытаясь схватить его за ногу, за шнурок, за что угодно, чтобы хоть как-то задеть, причинить боль.
Он даже не отпрыгнул, не дрогнул. Его ботинок, тяжелый, грубый, с толстой, грязной подошвой, мягким, но неотвратимым движением наступил на край тарелки. Пластик хрустнул, подавившись, серая, липкая жижа брызнула во все стороны, забрызгав мои джинсы, босые, заледеневшие ноги и даже руку, которую я не успела отдернуть. Я дёрнулась назад, словно обожжённая кислотой, смотря на эти тёмные, маслянистые брызги на своей коже.
– Ешь. Как собака, – прозвучал его голос.
Он был именно таким, каким я его боялась услышать. Низким, глуховатым, будто доносящимся из-под земли, абсолютно ровным и лишённым каких бы то ни было эмоций. Ни злобы, ни раздражения, ни удовольствия. Пустота. Абсолютная, ледяная, бездонная пустота. Этот голос не обещал боли, он просто констатировал факт, не подлежащий обжалованию. Факт моего нового положения. Факт моего ничтожества.
Он развернулся с потрясающей, неживой плавностью и вышел. Дверь захлопнулась с тем же скрипучим, предсмертным стоном. Ключ щёлкнул в замке один раз, затем повернулся ещё раз – видимо, он запирал её на два оборота, с методичной точностью палача. Шаги, тяжёлые и мерные, затихли, удаляясь по лестнице вверх, к миру, которого для меня больше не существовало.
Я осталась сидеть в луже холодной, липкой, отвратительно пахнущей похлёбки. Она медленно впитывалась в ткань моих джинсов, прилипала к коже, её запах стоял в воздухе, смешиваясь с запахом страха и плесени. Дрожь, которую я не могла остановить, пробежала по всему телу, сотрясая меня крупной, мелкой дрожью, как в лихорадке. Слёзы снова подступили к глазам, жгучие и солёные, но на этот раз я их сдержала, сжав веки до боли. Их не было. Внутри всё оборвалось, выгорело дотла, оставив после себя лишь пепелище и этот новый, холодный, тяжёлый ком в груди.
Я смотрела на размазанную по грязному, заплёванному полу бурду. Запах был отвратительным. Унизительным. Он был запахом моего нового «я».
«Ешь. Как собака».
Эти слова повисли в сыром, спёртом воздухе подвала, пригвождая меня к моему новому статусу прочнее, чем любая цепь. Я была не человеком. Я была пленным зверем. Животным, которого кормят отбросами с пола, и которое обязано быть благодарным за эту милость, за это унижение.
Я потянулась к кружке с водой. Рука дрожала так, что вода расплёскивалась, капая на пол. Она была тёплой, отдавала ржавым металлом, но она была влагой, единственным спасением от обезвоживания, сводившего горло в судороге. Я выпила залпом, чувствуя, как она обжигает пересохшее, потрескавшееся горло, принося мучительное, долгожданное облегчение. Потом опустила пустую кружку и снова уставилась на еду. На это месиво, растоптанное его ботинком.
Голод, настоящий, звериный, физиологический голод, сводил желудок болезненными спазмами. Разум, холодный и отстранённый, кричал о том, что нужно есть, чтобы выжить, чтобы сохранить силы для… для чего? Для чего мне теперь силы? Всё моё существо, всё, что осталось от той, прежней, чистой меня, сопротивлялось, содрогалось от одного вида этого месива, от осознания того, что сейчас придётся сделать.
Прошло ещё несколько минут. Часов? Времени не существовало. Свет под дверью продолжал гореть, и это было маленьким, но важным, дьявольским знаком. Он не оставил меня в полной темноте. Не знаю, было ли это проявлением какой-то своей, извращённой, утробной жалости, или просто частью его безупречного, отлаженного ритуала, его системы слома.
Системы. Да. В его действиях была чёткая, пугающая, железная система. Он не кричал, не бил меня сразу, не требовал ничего. Он просто принёс еду, поставил условие и ушёл. Он устанавливал правила. И первое, основополагающее правило гласило: я – собака. И я должна есть с пола. И я должна принять это.
Я медленно, с сопротивлением каждой клетки своего тела, с противным шевелением во всём нутре, протянула руку. Пальцы, ещё не остывшие от дрожи, коснулись липкой, холодной, маслянистой массы. Меня снова затрясло, волной тошноты и стыда. Я отдернула руку, яростно вытирая её о грубую ткань джинсов, оставляя грязный, жирный след. Потом глубоко, с судорожным всхлипом, вдохнула, зажмурилась, пытаясь представить себе что-то светлое, что-то чистое – летнее небо, мамины руки, – но воображение выдавало лишь тьму и этот сладковато-тошный запах.
И снова протянула руку. На этот раз я зачерпнула приличную порцию этой дряни, почувствовав, как она липнет к коже, и быстро, почти не глядя, сунула её в рот. Не жуя, задержав дыхание, почти не чувствуя вкуса, я проглотила. Желудок сжался в тугой, болезненный комок, пытаясь вытолкнуть это обратно. Я сглотнула слюну, подавив рвотный позыв, чувствуя, как по спине пробежал холодный пот.
Потом – ещё один комок. И ещё. Я ела. Сидя на корточках, с грязного, холодного пола, как последнее, обесчещенное животное. Слёзы текли по моему лицу сами по себе, беззвучные, горячие, смешиваясь с грязью и потом на щеках, капая в ту самую бурду, что я отправляла в себя. Но внутри, сквозь этот всепоглощающий стыд и унижение, пробивалось, проклёвывалось что-то новое. Не надежда. Нет. Нечто более тёмное, пока ещё слабое, но невероятно плотное. Как стальной гвоздь, вбитый в грудь.
Я ела, чтобы выжить. Не для того, чтобы когда-нибудь меня спасли. А для чего-то другого. Пока неясного, смутного, но уже существующего. Я поняла одну вещь, глядя на тёмное, чёткое пятно, оставшееся от его ботинка на полу, рядом с размазанными остатками еды.
Имея дело с пустотой, нельзя позволить ей заполонить себя. Иначе ты исчезнешь, растворишься, станешь её частью. Я заставила себя проглотить последний, самый горький комок. И впервые за всё время с момента пробуждения в этом аду, я почувствовала не панический страх, а нечто иное. Холодную, тяжёлую, как свинец, негнущуюся решимость.
Я не знала, как долго смогу продержаться. Не знала, что он замышляет. Но я знала теперь твёрдо: я буду есть эту бурду. Я буду пить эту ржавую воду. Я буду спать на этом холодном, каменном полу. Потому что пока я жива, пока я дышу, пока я могу чувствовать эту жгучую ненависть и это унижение – я всё ещё человек. А он – просто тюремщик. Надсмотрщик. Функция.
Я медленно подняла голову, смахнула тыльной стороной ладони слёзы и грязь с лица и уставилась на дверь. На ту самую узкую, жёлтую щель под ней. Я ждала. Не спасения. Не чуда. Я ждала его возвращения. Чтобы в следующий раз, когда он войдёт, посмотреть на него. Взглянуть в те глаза, которые он так тщательно скрывал. Если, конечно, он когда-нибудь их мне покажет. А если нет… что ж. Я найду, во что вонзить свой взгляд. И свой гнев.
Глава 3. Первый урок
Казалось, что моя жизнь превратилась в бесконечную череду кошмара, который не собирался заканчиваться. Он наваливался на плечи тяжёлым дурманом и заставлял мысли путаться. Я не понимала, какой день недели, какой час или даже время суток. Абсолютно всё а этом безумном доме напоминало лишь о том, что я должна выжить… Любой ценой, не смотря ни на что, выбраться из этого места и снова стать собой. Но я понятия не имела, что ждало меня в следующий визит этого психа. А значит… Я должна быть готова ко всему, ради своего спасения.
Свет горел невыносимо долго. Я сбилась со счёта времени, но инстинктивно чувствовала, что прошли если не сутки, то огромная их часть. Жажда стала следующим испытанием. Кружка была пуста, а воспоминание о тёплой, металлической влаге лишь разжигало огонь в горле. Я лизала конденсат с холодной бетонной стены, жалкие капли, которые не могли утолить, но давали иллюзию действия.
Когда шаги раздались снова, я уже была готова. Вернее, не готова – к этому невозможно быть готовой, – но я их ждала. Страх никуда не делся, он сидел внутри холодным, тяжёлым камнем, но поверх него уже лежал тонкий слой того самого свинцового решения. Я сидела, прислонившись к стене, и смотрела на дверь, стараясь дышать ровно.
Он вошёл так же, как и в прошлый раз – медленно, загораживая собой весь свет. Но на этот раз в его руке была не еда. Он держал трость. Длинную, тёмную, из полированного дерева, с массивной, изогнутой ручкой из какого-то жёлтого металла – латуни или бронзы. Она выглядела старинной, дорогой, и от этого – ещё более чудовищной в этом грязном подвале.
Он не стал сразу подходить. Он остановился в двух шагах от меня, упёр трость перед собой, положив на ручку обе руки. Снова эти пальцы, эти татуированные костяшки. Он изучал меня. Мой взгляд, мою позу, грязь на одежде, пятна от высохшей похлёбки на джинсах.
– Как тебя зовут? – его голос прозвучал так же ровно и безразлично, как и в прошлый раз. Вопрос повис в воздухе, простой и безумный в своей обыденности.
Я сглотнула. Голос не слушался, скрипел.
– А… Алиса.
Он не двигался. Не одобрил и не отверг. Просто ждал. Потом спросил снова, тем же тоном:
– Как тебя зовут?
Непонимание заставило меня замереть. Я повторила, уже громче, чётче:
– Алиса. Меня зовут Алиса.
Трость в его руке едва заметно дрогнула. Он не поднял её, нет. Он просто сделал короткое, резкое движение кистью, и наконечник трости с глухим стуком ударил меня по коленной чашечке. Боль, острая и жгучая, пронзила ногу. Я вскрикнула, схватившись за колено.
– Неправильно, – сказал он. – Как тебя зовут?
Паника снова застучала в висках. Что он хочет услышать? Что ему нужно?
– Я… я не понимаю…
– Неправильно.
Удар повторился, на этот раз по голени. Боль, хоть и приглушённая тканью джинсов, была пронзительной. Слёзы брызнули из глаз.
– Алиса! Меня зовут Алиса!
– Ты помнишь свою мать?
Вопрос был следующим выстрелом в упор. Я замерла, смотря на него широко раскрытыми глазами. Мама. Её лицо всплыло в памяти таким ясным, таким тёплым, что боль отступила на секунду.
– Да… помню.
Он снова ударил тростью, почти в то же место. Я зарычала от боли и бессилия.
– Неправильно. Ты помнишь свою мать?
– Да, чёрт возьми, помню! – почти закричала я. – Она… она учительница! У неё зелёные глаза!
Он помолчал, будто обдумывая мой ответ. Потом трость описала короткую дугу и впилась мне в бок, чуть ниже рёбер. Я скрючилась, зажимая рукой горячее, пульсирующее место.
– Ты боишься темноты? – последовал следующий вопрос.
Я рыдала, слюна и слёзы капали на пол. Мозг лихорадочно работал, пытаясь найти логику, ключ к этому безумию. Что «правильно»? Что он хочет?
– Да… боюсь… – прошептала я, прижимаясь лбом к холодному бетону.
Удар по спине, между лопаток, заставил меня взвыть.
– Нет… нет, не боюсь! Не боюсь темноты!
Удар по руке, которой я пыталась прикрыть голову.
– Неправильно.
Это продолжалось вечность. Он не проявлял ни гнева, ни удовольствия. Он был похож на машину, на бездушный автомат, запрограммированный на причинение боли за «неверные» ответы. Его вопросы были отравленными стрелами, вонзающимися в самые больные, самые личные места. «Тебе нравится, когда тебя трогают?», «Ты часто лгала родителям?», «О чём ты думаешь, когда остаёшься одна?»
С каждым ударом, с каждой новой порцией боли я понимала: дело не в ответах. Дело в том, чтобы я признала. Признала его право задавать эти вопросы. Признала его власть причинять боль. Он ломал не тело – тело было лишь инструментом. Он методично, камень за камнем, разрушал стену моей личности, моей воли.
В какой-то момент я перестала отвечать. Я просто лежала на полу, поджав ноги, прикрывая голову руками, и молча принимала удары. Они сыпались на спину, на бёдра, на плечи. Боль стала однообразным, почти привычным фоном. Горячие волны, накатывающие и отступающие.











