
Полная версия
Дело «Исчезнувшего поезда»

Михаил Седов
Дело «Исчезнувшего поезда»
Нулевой километр тишины
Волга ГАЗ-24, казенная, пахнущая сырой шерстью сидений и вчерашним табаком, остановилась у серого трехэтажного здания Управления станции, похожего на уставшего часового. Двигатель, простуженно кашлянув, затих, и в образовавшуюся полость немедленно хлынули звуки сортировочного парка: далекий, протяжный гудок маневрового тепловоза, металлическое эхо удара сцепок, нарастающий рокот проходящего где-то за пакгаузами пассажирского. Звуки жили своей, отдельной от людей жизнью, они были здесь хозяевами. Кириллов сидел еще с полминуты, глядя сквозь запотевшее стекло на низкое, цвета мокрого асфальта, октябрьское небо. Он не торопился. Спешка была плохим инструментом в его ремесле, она смазывала детали и заставляла принимать очевидное за истинное.
Наконец, он открыл тяжелую дверь и шагнул наружу, в промозглую взвесь утра. Воздух был плотным, пропитанным запахами креозота, угольной гари и холодной, влажной стали. Этот запах был для него почти родным, въевшимся в память с детства, как запах материнских рук. Он поднял воротник плаща, поправил съехавшую набок шляпу и двинулся к крыльцу, под ногами хрустел мелкий, промасленный гравий.
Внутри его уже ждали. Начальник станции, грузный мужчина лет пятидесяти с усталым, одутловатым лицом и редкими, прилипшими ко лбу седыми волосами, представился как Петр Игнатьевич Воробьев. Он нервно теребил в руках пухлую папку с тесемками, словно она была спасательным кругом. Рядом с ним, на шаг позади, стоял молодой человек в форме дежурного по станции, бледный, с бегающими глазами. Его китель сидел на нем мешковато, а тонкие пальцы беспрестанно комкали форменную фуражку.
– Майор Кириллов, транспортная прокуратура, – представился Аркадий, не протягивая руки. Он окинул обоих быстрым, оценивающим взглядом, фиксируя напряжение в позе начальника и откровенный страх в глазах дежурного. – Докладывайте.
Кабинет Воробьева был таким же, как сотни других кабинетов в системе МПС: тяжелый дубовый стол под зеленым сукном, массивные стулья, графин с водой, два телефона – один обычный, другой, цвета слоновой кости, – правительственный. На стене – обязательный портрет генсека и огромная, пожелтевшая от времени схема вверенного хозяйства. Пахло пылью, старой бумагой и валокордином.
– Пропажа, Аркадий Павлович, – начал Воробьев, избегая смотреть Кириллову в глаза. Его голос был глухим, будто он говорил из-под толщи воды. – Состава грузового. Номер четыреста два.
Он положил папку на стол, но не развязал тесемки. Кириллов молча обошел стол, сел в кресло начальника, заставив того остаться стоять, и жестом указал на папку. Воробьев, помедлив, развязал узел.
– Пропажа – неверный термин, Петр Игнатьевич, – спокойно произнес Кириллов, вынимая из папки верхний лист. – Состав – это не иголка. Он не может просто пропасть. Он может быть не там, где должен. Или там, где не должен. Давайте начнем с терминологической точности. Что значит «пропал»?
– Он… не прибыл в пункт назначения, – вставил бледный дежурный. Воробьев метнул на него уничтожающий взгляд. – То есть, он прошел нашу станцию. По всем документам. А на следующей узловой, в Орехово, его не дождались.
– Прошел нашу станцию, – повторил Кириллов, не отрывая взгляда от бумаг. – Когда?
– В ноль три сорок семь, – отрапортовал Воробьев, заглядывая в свои записи. – Согласно графику и отметкам в журнале движения. Диспетчер смены, Шубин Алексей Иванович, – он кивнул на своего подчиненного, – лично вел его по парку.
Кириллов поднял глаза на Шубина. Тот вздрогнул, словно его ударили.
– Лично вели, товарищ Шубин? – голос майора был ровным, лишенным всякого нажима.
– Так точно, товарищ майор. Состав четыреста два. Принят с перегона Перово-Москва-Пассажирская-Казанская. Проведен по третьему главному пути, далее через стрелочные переводы сто двенадцать, сто двадцать четыре на двадцать седьмой путь сортировочного парка «Г» для смены локомотивной бригады и технического осмотра. В ноль три сорок семь, после прицепки нового электровоза ВЛ10, отправлен на перегон Москва-Люберцы. Все операции зафиксированы.
Шубин говорил заученно, как по уставу, но в конце его голос дрогнул. Он смотрел куда-то в точку на стене, поверх плеча Кириллова.
– Вы его видели? – просто спросил Кириллов.
В кабинете повисла тишина. Слышно было, как тикают большие настенные часы и как за окном скрежещет металл.
– Что значит – видел? – растерянно переспросил Шубин.
– Глазами. Вы видели локомотив? Вагоны? Пятьдесят семь единиц подвижного состава. Уголь-антрацит, пятьдесят два вагона. И пять крытых вагонов, груз – промышленное оборудование. Это значительный объект. Его трудно не заметить.
– Я видел отметку на мнемосхеме, – выдавил из себя диспетчер. – Лампочка горела, показывая занятость блок-участка. Семафор открыл, маршрут приготовил. Все по инструкции. У нас сотни составов за смену проходят, товарищ майор. За каждым в окно не набегаешься смотреть.
– Работаем по приборам, – авторитетно подтвердил Воробьев, немного осмелев. – Система не дает сбоев. Если на пульте показано, что путь занят, значит, он занят.
Кириллов медленно перебирал бумаги. Натурный лист состава, путевой лист машиниста, накладные, журнал диспетчерских распоряжений. Все было на месте. Каждая подпись, каждый штемпель. Почерк в журналах был убористым, каллиграфическим, без единой помарки. Цифры стояли в ровных колонках. Время, номера путей, фамилии – все сходилось. Бумажная реальность была безупречна. Она была настолько идеальна, что от этого становилось не по себе.
– Пойдемте на пост, – сказал Кириллов, поднимаясь. – Хочу посмотреть на ваше рабочее место, товарищ Шубин.
Путь до поста централизации лежал через гулкое чрево станции. Они шли по дощатому настилу вдоль путей. Справа и слева застыли, как доисторические животные, ржавые бока цистерн и полувагонов. Пахло сыростью, гниющими шпалами и вечной, неустранимой тревогой этого места. Кириллов шел не спеша, внимательно глядя по сторонам, будто пытался прочесть историю в переплетении рельсов, в масляных пятнах на щебне, в отпечатках тяжелых ботинок на влажной земле. Он видел этот мир не как хаотичное нагромождение железа, а как сложнейший организм, где у каждой детали есть свое предназначение и своя логика. И сейчас эта логика была нарушена самым фундаментальным образом.
Пост централизации представлял собой стеклянный эркер на втором этаже кирпичной башни, нависающий над хитросплетением путей. Отсюда, из этого «аквариума», несколько человек управляли титаническим движением. Внутри было тихо и тепло. Главное место занимал огромный, во всю стену, пульт-табло – мнемосхема станции. На темном фоне светились сотни маленьких лампочек, обозначавших пути, стрелки, светофоры. Сейчас на пульте царило размеренное утреннее движение – красные и белые огоньки перемигивались, ползли по нарисованным линиям, обозначая движение невидимых отсюда составов.
Шубин, оказавшись в знакомой обстановке, немного пришел в себя. Он подошел к пульту и ткнул дрожащим пальцем в одну из линий.
– Вот. Третий главный. Отсюда был принят. – Его палец проследил сложный маршрут через лабиринт стрелок. – Вот сюда, на двадцать седьмой путь парка «Г». Здесь он стоял. По документам – тридцать пять минут. Смена бригады, техосмотр. Потом отсюда, – палец перескочил на другую линию, – ушел на Люберцы.
Кириллов смотрел на пульт. Это была карта несуществующей реальности. Электрическая схема события, которого, возможно, не было.
– Кто сменная бригада? – спросил он, не оборачиваясь.
– Локомотивное депо Москва-Сортировочная, – ответил Воробьев, стоявший у него за спиной. – Машинист Ковалев, помощник Синицын. Они приняли состав у предыдущей бригады и должны были вести его до Орехово-Зуево.
– С ними говорили?
– Они на допросе у вас, в Управлении. Клянутся, что приняли состав, как положено, и отправились по маршруту. В путевом листе все отметки есть.
– Кто проводил техосмотр?
– Вагонники. Старший осмотрщик Рябов. Тоже там же, где и машинисты. У него в журнале запись: «Состав технически исправен, готов к следованию». Подпись, штамп. Все как положено.
«Все как положено», – мысленно повторил Кириллов. Эта фраза звучала сегодня слишком часто. Она была паролем, защитным заклинанием, которым эти люди пытались отгородиться от абсурдной, невозможной правды.
– А кто-нибудь из них, – Кириллов обернулся и посмотрел сначала на Шубина, потом на Воробьева, – кто-нибудь из них, кроме отметок на пульте и записей в журнале, помнит сам состав? Его можно было видеть отсюда? Двадцать седьмой путь.
Шубин неопределенно махнул рукой в сторону окна.
– Ночь, товарищ майор. Темно. Прожектора светят, но видимость… Сами понимаете. Силуэт видно, огни буферные. Что там за вагоны, какой груз – отсюда не разглядишь. Да и некогда разглядывать.
– То есть, вы подтверждаете, что видели силуэт состава на двадцать седьмом пути?
Диспетчер замялся. Его взгляд метнулся к начальнику станции. Воробьев едва заметно качнул головой.
– Я подтверждаю, что на пульте была индикация занятости двадцать седьмого пути, – сказал Шубин, снова уставившись в пол. – Я действовал согласно показаниям приборов.
Кириллов прошел к окну. Под ним расстилалась необозримая панорама стальных нитей, уходящих к горизонту. Пути сходились и расходились, ныряли друг под друга, образовывали веера и целые поля. Десятки, сотни путей. По ним медленно, как сонные гусеницы, ползли составы. Сортировочная горка – искусственный холм, с которого скатывали вагоны, распределяя их по направлениям, – время от времени извергала из себя очередной вагон, и тот с грохотом катился вниз, управляемый невидимыми стрелочниками. Все это огромное, сложное хозяйство жило, дышало, работало. И посреди этого работающего механизма образовалась черная дыра размером в пятьдесят семь вагонов.
Он вернулся в кабинет Воробьева. На столе лежали аккуратные стопки документов, которые он затребовал: журналы, ведомости, личные дела всех, кто имел отношение к ночной смене. Он сел за стол и принялся за работу. Воробьев и Шубин остались стоять у двери, не решаясь ни уйти, ни заговорить. Кириллов не обращал на них внимания.
Он погрузился в мир бумаги. Это был его мир, более понятный и честный, чем мир людей. Бумага не умела лгать, она могла лишь содержать в себе ложь, и эту ложь можно было обнаружить. Он изучал каждую букву, каждую цифру. Сравнивал подписи на разных документах, обращал внимание на нажим пера, на цвет чернил. Он читал не то, что было написано, а то, о чем бумага молчала.
Час проходил за часом. За окном серый рассвет сменился таким же серым днем. Телефоны в кабинете молчали. Воробьев, измаявшись, присел на краешек стула для посетителей. Шубина он отпустил. В кабинете остались двое. Кириллов и начальник станции, разделенные столом, заваленным бумагами.
– Абсурд, – вдруг сказал Воробьев, нарушив тишину. – Просто абсурд. Пятьдесят семь вагонов. Это же… почти километр длины. Четыре тысячи тонн. Как? Куда? Это же не платок носовой из кармана вытащить.
Кириллов поднял на него глаза. В его взгляде не было ни сочувствия, ни осуждения. Только холодное, отстраненное внимание исследователя.
– Именно поэтому, Петр Игнатьевич. Именно потому, что это не носовой платок. Такую операцию невозможно совершить спонтанно. Это не кража. Это… другое. Это демонстрация.
– Демонстрация чего? – не понял Воробьев.
Кириллов не ответил. Он снова склонился над документами. Его внимание привлек путевой лист локомотива, который привел состав четыреста два на станцию Москва-Казанская с перегона Перово. Диспетчер станции отправления – Перово-Сортировочное. Фамилия – Ситников. Подпись Ситникова стояла на маршрутном листе. Она была четкой, с уверенным росчерком. Кириллов взял лупу и внимательно изучил ее. Потом он нашел журнал приема-сдачи составов, где тот же Ситников расписался за смену. Он сравнил две подписи. Они были идентичны. Абсолютно. Словно сделанные под копирку. У живого человека подпись всегда немного разная: наклон, нажим, длина росчерка. Эти же две подписи совпадали до микрона.
Он отложил документы. Встал, подошел к окну. Достал из кармана плаща пачку «Беломорканала», размял папиросу, закурил. Дым был едким и горьким. Он смотрел на бесконечное движение внизу. Поезда приходили, поезда уходили. Система работала. Сотни тысяч тонн грузов перемещались по стране согласно графикам и расписаниям. Идеально отлаженный механизм.
Но кто-то сумел вставить в этот механизм невидимую шестеренку, которая заставила его провернуться вхолостую. Кто-то создал бумажного двойника, фантомный состав, который существовал только в отчетах, журналах и на световых табло диспетчеров. А настоящий состав… где был настоящий состав? И был ли он вообще?
Мысль была настолько дикой, что он сам от нее отмахнулся. Нет, состав был. Уголь грузили на шахте в Кузбассе. Оборудование – на уральском заводе. Десятки людей видели эти вагоны, формировали их в единый поезд. Он прошел тысячи километров. А потом, на подходе к Москве, на самой загруженной и контролируемой ветке страны, он просто растворился. Испарился.
И все, что осталось от него – это стопка безупречно оформленных документов. Идеальный порядок, который был страшнее любого хаоса. Потому что этот порядок был ложью. Тщательно сконструированной, продуманной до мелочей.
Он обернулся к Воробьеву, который смотрел на него с надеждой и страхом.
– Мне нужны все графики движения за последние сутки по вашему участку и по смежным. Всех поездов, без исключения. Грузовых, пассажирских, хозяйственных, маневровых. Все приказы об «окнах» для ремонтных работ. Все журналы связистов и путейцев. И личные дела всех диспетчеров, машинистов, осмотрщиков, дежурных по паркам, кто был на смене этой ночью на всем участке от Перово до Люберец.
Воробьев побледнел еще сильнее.
– Аркадий Павлович, это же… гора бумаг. Целый архив.
– Значит, мы будем работать в архиве, – спокойно ответил Кириллов, потушив папиросу в массивной мраморной пепельнице. – Расследование начинается с нулевого километра. А у нас здесь нулевой километр тишины. Ни одного свидетеля, ни одной зацепки. Только этот идеальный, мертвый порядок в бумагах. И это значит, что ответ нужно искать не там, где что-то пропало, а там, где все на своих местах.
Он снова сел за стол. Он чувствовал, как за этим делом, за этой невозможной пропажей, скрывается нечто огромное и холодное. Не просто группа воров, пусть даже очень умелых. А что-то другое. Сила, способная управлять самой реальностью этой железной дороги. Способная создавать и уничтожать поезда по своему усмотрению, оставляя после себя лишь ровные строчки в журналах учета. И эта мысль не пугала его. Она вызывала странный, почти забытый азарт. Азарт аналитика, столкнувшегося с идеальной головоломкой. Он знал, что в любой идеальной системе есть изъян. Нужно было просто его найти. И он его найдет. Даже если для этого придется перевернуть всю эту гору бумаги и допросить каждого, кто к ней прикасался. Он только начинал свой путь по следам призрака, состоящего из стали, угля и пятидесяти семи пустых мест в расписании.
Бумажные призраки в архиве МПС
Сырой утренний воздух министерских коридоров был неподвижен и тяжел, как застывший студень. Он пах сургучом, десятилетиями невыветривавшимся табаком и слабым, едва уловимым ароматом паркетной мастики. Здесь даже звук шагов тонул в ковровых дорожках, и сама тишина, казалось, имела вес и давила на плечи. Кириллов шел по этому безмолвному царству, чувствуя себя чужеродным элементом, грубым механизмом, вторгшимся в герметичный мир полированного дерева и пыльных портьер.
Рядом, стараясь шагать в ногу, но все равно сбиваясь с ритма, шел лейтенант Соколов. Молодой, высокий, с той неуклюжей угловатостью, которая еще не обтесалась о казенные кресла и бессонные ночи. Его новое, идеально отглаженное пальто казалось слишком светлым на фоне общих сумрачных тонов, а лицо, чисто выбритое и с еще нетронутым румянцем, выражало смесь благоговения перед стенами учреждения и нетерпеливого рвения. Он был прикомандирован к Кириллову вчера вечером, и майор еще не решил, будет ли от этого свежего пополнения больше пользы или помех.
Они вошли в приемную архива. За массивной конторкой, заваленной регистрационными журналами, сидела женщина неопределенного возраста, похожая на иссушенный гербарий. Ее лицо было сетью тонких морщин, а пальцы, перебиравшие карточки в ящике, напоминали сухие веточки. Она подняла на них глаза поверх очков в роговой оправе, и во взгляде ее не было ни любопытства, ни враждебности – лишь усталость хранителя мертвых слов.
– Запрос, – произнесла она голосом, шуршащим, как старый пергамент.
Кириллов молча положил на конторку требование с размашистой подписью Громова. Женщина долго изучала его, будто сверяя не только подлинность печати, но и невидимые знаки ведомственной иерархии. Наконец, она кивнула своим мыслям, достала из ящика связку ключей и, не говоря ни слова, поднялась. Ее движение было медленным, ритуальным, словно она собиралась не просто открыть дверь, а провести их в иное измерение.
Архив Министерства путей сообщения не был просто хранилищем документов. Это было кладбище фактов, огромное пространство, где на бесконечных стеллажах, уходящих в полумрак, покоились бумажные останки событий. Воздух здесь был еще плотнее, спрессованный из пыли, клея и сухого, сладковатого тлена бумаги. Единственным звуком был скрип половиц под их ногами и гудение старых ламп дневного света, бросавших на ряды папок неживой, зеленоватый отсвет.
– Стеллажи с сорок третьего по пятьдесят второй. Журналы движения, натурные листы, ведомости, донесения. Московский узел. За последний месяц, – хранительница указала костлявой рукой в глубину прохода, который казался тоннелем, пробитым в толще бумаги. – Не перепутывать порядок. Не выносить. Работать за столами.
Она указала на несколько дубовых столов под лампами, похожих на островки света в этом бумажном океане, и удалилась, ее силуэт растворился в сумраке.
– Ничего себе, – выдохнул Соколов, оглядываясь. – Тут можно заблудиться. Это же… это же как геологические пласты. Целая эпоха.
– Нам нужен не пласт, лейтенант, а трещина в нем, – ровно ответил Кириллов, снимая плащ и вешая его на спинку стула. – Начинаем с журналов приема и отправления. Станции Перово-Сортировочное, Москва-Пассажирская-Казанская, Люберцы. Вы берете Люберцы. Я – Перово и Казанскую. Ищем все, что касается состава четыреста два. И все, что проходило по тем же путям за шесть часов до и шесть часов после его расчетного времени. Сравниваем отметки времени, номера локомотивов, фамилии бригад. Любое несоответствие.
Они разошлись. Соколов, полный энтузиазма, резво взобрался по приставной лестнице и начал снимать со стеллажа тяжелые, перетянутые шпагатом папки. Кириллов двигался медленнее, его взгляд скользил по корешкам, он словно прислушивался к этому месту, пытаясь уловить его ритм. Он знал, что в таких местах правда прячется не в громких словах, а в тихих опечатках, в лишней запятой, в еле заметном изменении нажима пера.
Работа началась. Первые часы прошли в почти полной тишине, нарушаемой лишь шелестом переворачиваемых страниц. Этот звук сливался в единый монотонный фон, похожий на шум сухого дождя. Кириллов полностью погрузился в процесс. Он не просто читал – он впитывал структуру документа, его внутреннюю логику. Вот журнал движения поездов. Убористый, почти каллиграфический почерк диспетчера. Ровные колонки цифр: номер поезда, время прибытия, путь, время отправления. Все сходилось с точностью до минуты. Он брал путевой лист машиниста – те же отметки, заверенные штемпелями. Накладные на груз – вес, наименование, номера вагонов – все совпадало с натурным листом.
Бумажная реальность была безупречна. Она создавала образцовый порядок, идеальную модель работы гигантского механизма. Поезд номер четыреста два существовал на этих страницах так же несомненно, как стеллажи вокруг них. Он был принят, осмотрен, переформирован и отправлен дальше. Каждая операция была подтверждена подписью ответственного лица. Машинист, его помощник, диспетчер, дежурный по станции, осмотрщик вагонов, связист. Десятки людей своими росчерками создали этот бумажный фантом, вдохнули в него жизнь и отправили в путь по несуществующему маршруту.
Соколов работал быстро и азартно. Он то и дело делал пометки в своем блокноте, шуршал страницами, иногда даже что-то бормотал себе под нос. Часа через два он подошел к столу Кириллова, его глаза горели.
– Товарищ майор, я проверил все по Люберцам. Никаких следов. По графику он должен был пройти там в четыре двадцать утра. В это время по главному пути шел почтово-багажный. А до и после – два пригородных и один хозяйственный. Никаких «окон», никаких незапланированных остановок. Система работала как часы. Может, его пустили по обходному пути?
– Все обходные пути зафиксированы в журнале диспетчерских распоряжений, – не поднимая головы, ответил Кириллов. Он как раз изучал этот журнал. – Здесь чисто. Никаких приказов об изменении маршрута. Возвращайтесь к своей работе, лейтенант. Ищите не следы поезда, а следы его отсутствия.
Соколов немного сник, но послушно вернулся за свой стол. Он искал событие, а Кириллов – пустоту на месте события.
Время в архиве текло иначе. Оно не измерялось минутами или часами, а лишь стопками просмотренных документов. Пыль въедалась в кожу, оседала на языке. Воздух становился все более спертым. Кириллов почувствовал, как ноют мышцы спины, а глаза начали слезиться от напряжения. Он встал, размялся, прошелся по проходу. Достал папиросу, но, вспомнив, где находится, убрал ее обратно. Вместо этого он подошел к окну, забранному решеткой и покрытому толстым слоем пыли. Сквозь мутное стекло виднелся лишь серый прямоугольник внутреннего двора-колодца. Никакого движения. Никакой жизни. Только бумага.
Он вернулся к столу. Перед ним лежала папка с документами станции Перово-Сортировочное. Путевые листы, маршрутные листы. И снова – подпись диспетчера Ситникова. Кириллов уже видел ее на станции у Воробьева. Он снова взял лупу, ту самую, с трещинкой на ручке, которая всегда была с ним. Он склонился над листом.
Подпись была уверенная, с легким наклоном вправо. Завиток на заглавной «С» был почти идеальным кругом. Росчерк в конце – резкий, летящий. Он взял другой документ, подписанный Ситниковым часом ранее. Снова приложил лупу. Та же самая подпись. Абсолютно та же. Он нашел третий документ – журнал приема смены. И снова она.
Кириллов почувствовал, как по спине пробежал холодок, не имеющий отношения к температуре в архиве. Это было чувство охотника, напавшего на странный, неестественный след. Живой человек, даже самый аккуратный, не может расписаться трижды абсолютно идентично. Всегда будет микроскопическое различие в нажиме, в угле наклона, в скорости ведения пера. Это как отпечаток пальца – уникальный слепок момента, состояния нервной системы. А эти три подписи были словно отпечатаны с одного клише. Они были слишком идеальны. Мертвенно идеальны.
– Соколов! – его голос прозвучал в мертвой тишине архива неожиданно резко.
Лейтенант подскочил на месте и подбежал к столу.
– Что такое, товарищ майор? Нашли?
– Смотрите, – Кириллов указал кончиком карандаша на подписи. – Видите что-нибудь?
Соколов наклонился, почти коснувшись носом бумаги. Он несколько раз перевел взгляд с одного документа на другой.
– Подпись. Ситников. Четкая, разборчивая.
– Еще.
Лейтенант снова вгляделся, нахмурив лоб. Он явно не хотел разочаровать начальника, но искренне не понимал, что от него требуется.
– Ну… они одинаковые. Аккуратный человек.
– Они не просто одинаковые, лейтенант. Они идентичные. Словно сделаны через копирку. Возьмите лупу. Посмотрите на нажим. Он везде равномерный. У живой подписи он меняется. Сильнее на петлях, слабее на росчерках. А здесь… здесь его нет. Это не написано. Это нарисовано. Или… – Кириллов замолчал, подбирая слово. – Или сделано с помощью какого-то приспособления. Факсимиле.
Соколов взял лупу, его рука слегка дрожала. Он долго всматривался, и постепенно выражение недоумения на его лице сменилось изумлением.
– И правда… Как штамп. Но зачем? Зачем подделывать подпись диспетчера на обычных документах?











