bannerbanner
Квартира №47
Квартира №47

Полная версия

Квартира №47

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Михаил Седов

Квартира №47

Дверь, которую не открывали


Октябрь цеплялся за Таллин мокрыми, костлявыми пальцами. Он соскребал позолоту с лип, превращая ее в грязную кашу под ногами, и полоскал город в бесконечном дожде, мелком и надоедливом, как зубная боль. Небо нависало над черепичными крышами Старого города и панельными коробками новых районов низким сводом из мокрого, свалявшегося войлока. Ветер с залива приносил не свежесть, а лишь сырую тоску и металлический привкус соли, который оседал на губах и, казалось, проникал в самую душу. Я шел по своему участку, и подошвы казенных ботинок издавали чавкающий звук, будто я брел по болоту, а не по брусчатке одной из улочек, примыкавших к Каламая. Моя серая милицейская шинель отсырела и потяжелела, впитав в себя всю промозглую безысходность этого дня. Она давила на плечи, и это давление было не только физическим.


Я служил в Таллине второй год. Меня, ленинградского детдомовца, после школы милиции занесло сюда распределением, как осенний лист в чужую лужу. Город меня не принял. Он смотрел на меня узкими окнами готических домов, молчал на чужом, гортанном языке, пах рыбой и углем. Я был здесь элементом чужеродным, деталью от другого механизма, вставленной не в тот паз. Моя форма, мой язык, сама моя суть человека, воспитанного системой, для которого государство было единственным родителем, – все это здесь выглядело неуместным, как армейский сапог на бальном паркете. И я отвечал городу тем же: глухим, молчаливым раздражением. Я делал свою работу. Регистрировал пьяные драки на танцплощадках, составлял протоколы на мелких спекулянтов, проводил профилактические беседы с неблагонадежными элементами. Я был винтиком в огромной машине правопорядка, и моя задача была простой – вращаться без сбоев и не задавать лишних вопросов.


Дом номер двенадцать по улице Нигулисте был старым, еще дореволюционной постройки. Серый облупившийся фасад, потрескавшаяся лепнина над окнами, похожая на шрамы. Он стоял, насупившись, вжимаясь в своих таких же пожилых и усталых соседей. Двор-колодец, куда никогда не заглядывало солнце, пах прелью и кошками. На первом этаже, в квартире номер сорок пять, жила гражданка Алида Пээбо, пенсионерка, бывшая учительница эстонского языка. Она и была причиной моего визита. Уже третий раз за месяц она жаловалась на шум из квартиры сверху, из сорок седьмой.


Дверь мне открыла крошечная, высохшая старушка, похожая на серую птичку. Ее лицо было покрыто такой густой сеткой морщин, что казалось, будто оно вот-вот рассыплется в пыль. Светлые, почти прозрачные глаза смотрели на меня с тревогой и какой-то застарелой надеждой.


– Товарищ лейтенант? Проходите, прошу вас, – ее русский был почти безупречным, лишь с легким, поющим акцентом, который делал гласные длиннее, чем нужно.


В ее квартире пахло корвалолом и пыльными книгами. Все поверхности были заставлены и застелены: на столе – кружевная салфетка, на диване – вышитая подушка, на комоде – фарфоровые пастушки и слоники, семь штук, на счастье. Это был маленький, тщательно оберегаемый мир, крепость из старых вещей, защищавшая свою хозяйку от большого, непонятного мира за окном.


– Опять шум, гражданка Пээбо? – спросил я, снимая фуражку.


– Опять, товарищ лейтенант. И не шум даже… Скрежет. Будто мебель двигают. Тяжелую. По ночам. И шаги. Один человек, ходит туда-сюда, туда-сюда. Часами. У него шаг тяжелый, как у больного. Шаг-волочит, шаг-волочит… Я спать не могу. Сердце колотится, вот тут, – она прижала к груди крошечную, похожую на птичью лапку руку.


– Вы уверены, что звук именно из сорок седьмой?


Она посмотрела на меня так, будто я спросил, уверена ли она, что небо наверху.


– Конечно. Откуда же еще? Подо мной склад книжного магазина, там по ночам мыши шуршат, а не мебель двигают. А сверху… он. Затворник этот.


– Затворник?


– Его никто не видит. Никогда. Я тут живу с сорок шестого года. Ни разу не видела, чтобы из этой двери кто-то выходил. Или входил. Только по ночам эти звуки. Как привидение. Соседи говорят, он там с войны сидит. Прячется.


Я слушал ее и чувствовал, как меня начинает знобить. Не от холода. От этого места. От ее тихого, шепчущего голоса. В ее словах не было истерики, только глухая, выстраданная усталость. Она не жаловалась, она констатировала факт, как констатируют наступление зимы.


– Хорошо, гражданка. Я поднимусь, поговорю с вашим соседом.


На ее лице не отразилось ни капли облегчения. Скорее, наоборот, страх стал еще гуще.


– Вы только осторожнее, товарищ лейтенант. Кто знает, что у него на уме.


Я вышел на лестничную клетку. Здесь пахло иначе. Кислой капустой, дешевым табаком и сырой штукатуркой. Тусклая лампочка под потолком, заключенная в проволочную клетку, отбрасывала больничные, неживые тени. Лестница из стертого камня вилась вверх, как позвоночник доисторического животного. Я поднялся на третий этаж. Вот она, квартира номер сорок семь.


Дверь была старой, обитая потрескавшимся, выцветшим дерматином, из-под которого кое-где торчала конская шерсть. Цвет обивки когда-то был, наверное, коричневым, но десятилетия грязи, сырости и забвения превратили его в неопределенный, трупный оттенок. Латунная табличка с номером «47» позеленела и съежилась. Дверная ручка, массивная, изогнутая, потускнела. Но самым странным был замок. Точнее, его отсутствие. На месте замочной скважины не было ничего, кроме темного отверстия, забитого пылью и паутиной. Никаких следов нового, советского замка, которые ставили сейчас повсеместно. Эта дверь выглядела так, будто ее не открывали с тех самых времен, когда этот дом был еще доходным домом, а не обителью советских граждан.


Я нажал на кнопку звонка. Она была из пожелтевшей кости и не поддавалась. Я нажал сильнее. Никакого звука. Тогда я постучал. Костяшки пальцев гулко отозвались в тишине подъезда. Я прислушался. За дверью не было ни шороха. Ничего. Только тишина, но не обычная, а какая-то плотная, вязкая. Тишина заброшенного колодца.


Я постучал еще раз, громче, уже кулаком.


– Милиция! Откройте!


Ответом было все то же давящее безмолвие. Я постоял еще минуту, чувствуя себя идиотом. Ощущение было такое, будто я пытался достучаться до гробницы.


Спустившись вниз, я заглянул к домоуправу, товарищу Зайцеву. Его контора, бывшая дворницкая, ютилась в полуподвале. Зайцев, полный, рыхлый мужчина с лицом, вечно выражающим озабоченность мировыми проблемами, сидел за заваленным бумагами столом. От него пахло потом и «Беломорканалом».


– Артем Павлович, какими судьбами? – он говорил с натужной бодростью, которая плохо сочеталась с его усталыми глазами.


– Здравствуйте, Капитан Васильевич. Мне по сорок седьмой квартире. Жалоба на шум.


Зайцев нахмурился, его густые брови сошлись на переносице.


– На сорок седьмую? Опять эта Пээбо… Ей все мерещится. Старая женщина, что с нее взять.


– Так там живет кто-то или нет?


Зайцев тяжело вздохнул, открыл ящик стола и вытащил толстую, потрепанную домовую книгу. Он долго листал страницы, слюнявя палец.


– Так. Нигулисте, двенадцать… Сорок пятая – Пээбо, Алида Яновна, прописана с сорок шестого. Сорок шестая – Гинзбург, Борис Самойлович, с семьей, с пятьдесят второго. Сорок восьмая – Сидоров, Иван Петрович, с пятьдесят девятого… Вот. Сорок седьмая.


Он развернул книгу ко мне. Напротив номера квартиры стоял аккуратный прочерк. А в графе «Примечания» каллиграфическим почерком предыдущего домоуправа было выведено: «Жилая площадь в установленном порядке не распределялась. Сведения о проживающих с 1945 г. отсутствуют».


– Пустая она, – подытожил Зайцев, захлопывая книгу. Облачко пыли взметнулось вверх. – Сколько я здесь работаю, всегда пустая была. Ее даже в списки на капремонт не включали. Заперта и все. Может, там склад какой-то ведомственный был, кто его знает. После войны тут такая путаница была…


– Но дверь не заперта, – сказал я, скорее себе, чем ему. – По крайней мере, не опечатана. И замка нет.


Зайцев пожал плечами.


– Значит, так. Не моя забота, Артем Павлович. Нет жильца – нет проблемы. А Пээбо вы скажите, чтобы корвалол пила и не выдумывала.


Я вышел от него с ощущением еще большей неправильности. Рутинная жалоба на шум превращалась в какой-то абсурдный ребус. Старушка слышит шаги. Домовая книга говорит – пусто. Но если пусто, то откуда шум? А если там кто-то есть, то почему его нет в документах? Человек без прописки, без документов, двадцать лет живущий в квартире-призраке в центре советского города? Это было не просто нарушением паспортного режима. Это было невозможно.


Я решил опросить других соседей. Квартира сорок шесть. Дверь мне открыл высокий, сутулый мужчина в очках с толстыми линзами. За его спиной виднелись стеллажи с книгами, уходящие под самый потолок. Пахло старой бумагой и хорошим табаком. Это был Гинзбург Борис Самойлович. Судя по всему, интеллигент старой закалки.


– Младший лейтенант Решетников, – представился я. – Ваш участковый. Простите за беспокойство. Я по поводу квартиры сорок семь. Вам не мешает шум оттуда?


Глаза Гинзбурга за стеклами очков на мгновение сузились. Он посмотрел не на меня, а куда-то мимо, через мое плечо, словно проверяя, нет ли кого на лестнице.


– Шум? – переспросил он тихо. – Знаете, молодой человек, в старых домах всегда что-то скрипит, что-то стонет. Деревянные перекрытия, трубы… Дом живет своей жизнью.


Он говорил обтекаемо, уходя от прямого ответа.


– То есть, вы ничего конкретного не слышали? Шаги, скрежет?


Он помолчал, поправляя очки.


– Иногда… по ночам… бывают звуки. Но я бы не придал им значения. У меня работа, я поздно ложусь, много читаю. Может, это просто усталость.


– А соседа из сорок седьмой вы когда-нибудь видели?


На этот раз его взгляд стал острым, колючим.


– В этом доме лучше поменьше смотреть по сторонам и побольше читать хорошие книги, – сказал он и, не дожидаясь моего следующего вопроса, начал закрывать дверь. – Всего доброго, товарищ лейтенант.


Дверь захлопнулась, щелкнул замок. Я остался стоять перед ней, чувствуя себя так, словно меня вежливо, но твердо выставили вон. Гинзбург явно чего-то боялся. И он не опроверг слова Пээбо. Он их подтвердил, хоть и в своей витиеватой манере.


Оставалась квартира сорок восемь, напротив. Там жил рабочий с судоремонтного завода Сидоров. Дверь открыл коренастый мужик в застиранной майке-алкоголичке. От него несло перегаром и машинным маслом.


– Чё надо? – спросил он хрипло.


– Участковый Решетников. Шум из сорок седьмой квартиры вас не беспокоит?


Он уставился на меня мутными глазами.


– Из какой? Из этой, заколоченной?


– Она не заколочена.


– Да какая разница. Пустая она. Я тут седьмой год живу, никого там не видел. И не слышал. Я после смены сплю, меня из пушки не разбудишь. А бабка эта, снизу, спятила давно. Ей черти мерещатся. Все, вопросы есть? Вопросов нет.


И эта дверь захлопнулась перед моим носом.


Итак, что мы имеем? Старушка, которая слышит призрака. Интеллигент, который боится говорить. Работяга, которому на все плевать. И пустая по документам квартира, в которой кто-то по ночам двигает мебель. Дело становилось все более странным. И упрямство, которое всегда было частью моего характера, начало просыпаться. Я не любил нестыковки. Я не любил, когда факты не сходились. Моя работа заключалась в том, чтобы наводить порядок, а эта ситуация была воплощением беспорядка, логической дырой в ткани реальности моего участка.


Я снова поднялся на третий этаж. Остановился перед дверью номер сорок семь. На этот раз я не стучал. Я взялся за холодную, гладкую ручку и осторожно нажал. Она поддалась. С тихим, долгим скрипом, от которого по спине пробежал холодок, дверь начала открываться внутрь.


Меня обдало запахом. Это был не запах жилого помещения. Не было ни следа запахов кухни, табака, нафталина, духов – всего того, чем пахнет человеческое гнездо. Это был густой, спертый запах многолетней пыли, тлена и чего-то еще. Чего-то неуловимо сладковатого, как запах увядших цветов, забытых на могиле.


Я шагнул через порог.


Передо мной был длинный, темный коридор. Солнечный свет сюда не проникал, единственным источником освещения было тусклое пятно из открытой двери позади меня. Я достал служебный фонарик и включил его. Луч выхватил из темноты обшарпанные стены, с которых клочьями свисали обои. Когда-то они были, наверное, с каким-то цветочным узором, но теперь превратились в неопределенные грязно-желтые лохмотья. На полу, покрытом толстым, нетронутым слоем серой пыли, виднелась одна-единственная цепочка следов. Моих.


Я прошел по коридору, луч фонаря скользил по стенам. Слева и справа были двери, все приоткрыты. Я заглянул в первую. Комната была абсолютно пуста. Ни мебели, ни занавесок на окнах, затянутых паутиной. Только голые стены и слой пыли на полу. Вторая комната была такой же. И третья. Кухня с древней, проржавевшей плитой и раковиной, покрытой зеленым налетом. Ни тарелки, ни вилки. Ничего.


Квартира была мертва. Выпотрошена. Она напоминала череп, из которого извлекли мозг. Слова старушки Пээбо о передвигаемой мебели казались бредом. Здесь нечего было двигать.


Я уже собирался уходить, решив, что старуха и впрямь не в своем уме, а Гинзбург – просто перепуганный интеллигент, когда мой луч фонаря наткнулся на стену в последней, самой большой комнате. И я замер.


Стена не была пустой.


От потолка до пола она была увешана фотографиями. Десятки, может, сотня фотографий в простых черных рамках. Они висели ровными, аккуратными рядами, как в музее. Или в мавзолее.


Я подошел ближе. Это были не семейные снимки. Не свадьбы, не праздники, не улыбающиеся дети. Это были портреты. Мужчины и женщины, разного возраста. Все сняты одинаково: анфас, с серьезным, почти отсутствующим выражением лица. Как на документы. Но это были не фотографии на документы. Было в них что-то другое. Качество снимков было превосходным, резким. Каждый волосок, каждая морщинка, каждая пора на коже были видны с безжалостной четкостью.


Я начал медленно двигаться вдоль стены, освещая лица фонариком. Молодая девушка с тяжелой косой и испуганными глазами. Пожилой мужчина в пенсне, похожий на учителя. Женщина средних лет с плотно сжатыми губами. Круглолицый парень, который, казалось, пытался улыбнуться, но у него не получилось. Они смотрели на меня из своих черных рамок, и их взгляды были пустыми. Они не вопрошали, не обвиняли, не просили. Они просто констатировали свое присутствие здесь, на этой стене, в этой мертвой квартире.


Я переводил луч с одного лица на другое. Они были разными, но было в них что-то общее. Какая-то тень в глазах. Словно их всех сфотографировали в один и тот же момент их жизни. Момент, после которого уже ничего не было.


Я вглядывался в эти лица, и холод, не имеющий ничего общего с октябрьской сыростью, начал медленно подниматься по моим ногам, сковывая суставы. Старушка не солгала. Гинзбург не ошибся. Шум был. Только это был не скрежет мебели. Это было что-то другое.


Мой взгляд упал на гвозди, на которых висели рамки. Они были разными. Некоторые – старые, ржавые, глубоко вбитые в стену. Другие – совсем новые, блестящие, вбитые недавно, рядом с ними еще виднелась свежая штукатурная крошка.


Квартира не была мертва. Она была действующим механизмом. Кто-то приходил сюда. Кто-то вешал эти фотографии.


Я посветил на пол под стеной. Пыль здесь была не такой густой. И на ней виднелись неясные отпечатки. Не моих ботинок. Чьи-то другие следы. И еще… что-то вроде длинных царапин, будто здесь и впрямь что-то тащили. Что-то тяжелое.


Я выключил фонарик. Комната погрузилась в полумрак. Лица на стене растворились в тенях, но я все равно чувствовал их взгляды. Сотню пар глаз. Они были здесь, со мной. И тот, кто их сюда повесил, тоже был где-то рядом. Не физически. Его присутствие ощущалось в самом воздухе, в этой пыли, в этом молчании.


Я попятился к выходу, стараясь ступать в свои же следы. Я не был суеверным человеком. Я верил в устав, в Уголовный кодекс и в материальность мира. Но то, что я увидел в этой квартире, не укладывалось ни в какие уставы. Это было что-то из другой, незнакомой мне реальности.


Выйдя на лестничную клетку, я прикрыл за собой дверь. Скрип петель прозвучал как вздох облегчения. Я не стал ее запирать. Да и нечем было. Я просто оставил ее в том положении, в котором нашел. Приоткрытой.


Спустившись по лестнице, я прошел мимо двери гражданки Пээбо, не решаясь постучать и сказать ей, что она была права. Что я ей мог сказать? Что в пустой квартире над ней живет не один призрак, а целое кладбище?


Уже на улице, под холодными струями дождя, я закурил. Папироса отсырела и плохо тянулась. Дым был горьким. Я смотрел на серый фасад дома номер двенадцать, на темные окна третьего этажа. Рутинная жалоба. Проверка паспортного режима. Все это казалось теперь мелким и несущественным. Я открыл дверь, которую никто не открывал больше двадцати лет. И за этой дверью я нашел не нарушение порядка. Я нашел бездну. И теперь я стоял на ее краю, и она молча смотрела на меня сотней пар глаз с выцветших фотографий. И я понимал, что просто уйти и забыть уже не получится. Потому что она заметила меня.

Шепот за стеной


Ночной воздух был густым и тяжелым, как мокрое сукно. Он оседал в легких, принося с собой запах прелой листвы, угольного дыма и холодной соли Балтики. Я стоял под жиденьким козырьком подъезда, вглядываясь в размытые дождем огни фонарей. Вода стекала по желобу с монотонным, похожим на бормотание звуком, и каждая капля, разбиваясь об асфальт, словно отсчитывала секунды новой, непонятной реальности, в которую я только что шагнул. Квартира номер сорок семь. Галерея мертвецов.


Папироса в пальцах размокла, превратившись в жалкий комок табака и бумаги. Я бросил ее в лужу. Она зашипела и погасла. В голове стоял гул, не внешний, а внутренний, будто там, за черепной коробкой, медленно проворачивалась огромная, ржавая шестерня. Рутинная жалоба на шум. Я повторял эти слова, как заклинание, пытаясь вернуть мир в его привычные, понятные границы. Но они больше не работали. Границы были стерты. В казенном мире протоколов и рапортов появилось нечто иррациональное, нечто, для чего не было предусмотрено ни формы, ни статьи.


Кто-то вешал фотографии. В пустой, выморочной квартире, официально не существующей с сорок пятого года, кто-то методично создавал свой собственный, тихий пантеон. Новые гвозди. Свежая штукатурная крошка. Значит, это происходило недавно. Происходило сейчас. Старушка Пээбо слышала шаги и скрежет. Она не выдумала. Только это был не скрежет передвигаемой мебели. Это был звук вбиваемого в стену гвоздя. Звук, которым к стене приколачивали еще одно лицо, еще одну застывшую историю.


Я побрел в сторону отделения. Казенные ботинки издавали хлюпающий звук, и с каждым шагом холодная вода, просочившаяся внутрь, неприятно сжимала пальцы. Город смотрел на меня десятками темных, слепых окон. В некоторых горел желтый, уютный свет. Там люди пили чай, читали газеты, слушали радио. Жили обычной, понятной жизнью, в которой не было стен, увешанных портретами неизвестных мертвецов. Я им завидовал. Два часа назад я был одним из них. Теперь между мной и ими пролегла невидимая трещина.


В дежурке пахло мокрыми шинелями и дешевым табаком. Сержант Клюев, краснолицый мужчина с обвисшими усами, лениво листал подшивку «Советского спорта». Он поднял на меня осоловелые глаза.

– Что, Павлович, опять семейный скандал у Алликвере? Или спекулянты с финскими колготками?

– Потише сегодня, – ответил я, снимая мокрую фуражку и стряхивая с нее воду.

– Товарищ капитан у себя?

Клюев кивнул в сторону массивной двери, обитой коричневым дерматином.

– У себя. Только не в духе. Из управления звонили, опять за раскрываемость спрашивали. Будто мы ее из воздуха должны делать.


Кабинет капитана Зайцева был прокурен до состояния коптильни. Дым висел слоями, пробиваемый косым лучом света от настольной лампы. Сам Зайцев, грузный, обрюзгший человек с лицом, которое, казалось, навсегда застыло в выражении вселенской усталости, сидел за своим столом, заваленным папками. Перед ним стоял стакан с чаем такого темного цвета, что он казался черным. От стакана исходил слабый, но отчетливый запах коньяка.


– Садись, Решетников, – прохрипел он, не поднимая головы. – Что у тебя? Только коротко. У меня голова трещит, как старый лед на реке.

Я сел на стул напротив, чувствуя, как мокрая шинель холодит спину.

– По жалобе гражданки Пээбо. Нигулисте, двенадцать. На шум из сорок седьмой квартиры.

Зайцев отхлебнул из стакана и поморщился.

– Опять эта старуха? Артем, я же тебе говорил, отправь ее к врачу. У нее в голове шум, а не в квартире. Я домоуправа спрашивал. Пустая там квартира. С войны. Нет там никого.

– Я был там, товарищ капитан.

Это заставило его поднять на меня взгляд. Его глаза, маленькие, заплывшие, смотрели внимательно и трезво, несмотря на коньячный дух.

– В каком смысле «был»? Дверь вскрыл? На каком основании?

– Она была не заперта. Приоткрыта. Я вошел. Проверил.

– И что ты там проверил? Паутину по углам? Крысиный помет?

Я сделал паузу, подбирая слова. Как облечь увиденное в форму рапорта? «Обнаружена галерея фотографий неизвестных лиц»? Звучало дико.

– Квартира пустая. Мебели нет. Но на стене в большой комнате… фотографии. Много. Десятки. Портреты.

Зайцев молчал. Он медленно поставил стакан на стол. Пальцы у него были короткие, толстые, с въевшейся желтизной от папирос. Он побарабанил ими по столешнице.

– Фотографии? Какие еще фотографии? Родственников?

– Не думаю. Снято профессионально. Как на документы, но… по-другому. Разные люди, разный возраст. Висят ровными рядами. И гвозди… некоторые совсем новые.

Капитан снова взял стакан, но пить не стал. Просто держал его в руке, согревая ладонью. В кабинете стало очень тихо. Было слышно только, как за окном шумит дождь и как тикают большие настенные часы над дверью.

– Так, Решетников, – сказал он наконец, очень тихо и раздельно. – Давай так. Ты этого не видел. Понял? Ты пришел, подергал дверь. Заперто. Ты опросил соседей. Никто ничего не слышал. Старуха выжила из ума. Ты составишь рапорт, что жалоба не подтвердилась. И закроешь этот вопрос. Навсегда.

– Но, товарищ капитан, там кто-то бывает. Это нарушение паспортного режима как минимум. Неучтенная жилая площадь используется неизвестными лицами в неизвестных целях…

– Прекрати, – оборвал он меня, и в его голосе прорезался металл. – Ты не в школе милиции, чтобы мне тут уставы цитировать. Ты слышал, что я сказал? Ты ничего не видел. Это не твое дело. Это вообще ничье дело. Есть вещи, которые лучше не трогать. Они лежат себе тихо, и пусть лежат. Начнешь ворошить, и такой смрад пойдет, что задохнешься. И ты, и я, и все, кто рядом окажется.

Он смотрел мне прямо в глаза. И в его взгляде я увидел не просто усталость или раздражение. Я увидел там что-то другое. Глубоко спрятанный, застарелый страх. Зайцев знал или догадывался о чем-то. И это что-то пугало его до седины в волосах.

– Но гражданка Пээбо… Она снова будет жаловаться.

– Поговори с ней. Убеди. Припугни, если надо. Скажи, что за ложные вызовы положен штраф. Она пенсионерка, поймет. Все, Решетников. Иди. И рапорт мне на стол. Правильный рапорт.

Я встал. Чувствовал себя так, будто меня окунули в ледяную воду. Приказ был ясен. Забудь. Вычеркни. Сделай вид, что ничего не было. Это был самый простой, самый безопасный путь. Путь, который сохранит мне работу, сон и, возможно, что-то поважнее. Но перед глазами снова встали лица со стены. Девушка с тяжелой косой. Мужчина в пенсне. Женщина с плотно сжатыми губами. Они молча смотрели на меня. И я понял, что не смогу. Не смогу составить «правильный» рапорт. Не смогу сделать вид, что их нет. Они уже стали частью моей реальности.

– Я вас понял, товарищ капитан, – сказал я ровным голосом.

Он кивнул, снова уставившись в свои бумаги. Он не поверил мне. И я знал это. И он знал, что я знаю. Наш разговор не закончился. Он просто взял паузу.


Я вышел из отделения обратно под дождь. Теперь он казался не просто унылым, а враждебным. Город будто пытался смыть меня со своих улиц, загнать обратно в ту дыру, из которой я вылез. Приказ Зайцева не успокоил, а только усилил тревогу. Если уж старый, циничный капитан, прошедший войну и послевоенную чистку в органах, боится этого дела, значит, оно действительно опасно. Значит, я наткнулся не просто на тайну, а на действующий механизм, и его шестерни все еще вращаются.

На страницу:
1 из 3