
Полная версия
Аллегро. Загадка пропавшей партитуры
Мой друг Кристель подмигнул мне и объявил, что, конечно же, мадам в очередной раз продемонстрировала свою мудрость и что он не осмелился предложить свое гостеприимство, опасаясь вызвать еще большее сопротивление. Это в высшей степени превосходное решение – к завтрашнему утру метель наверняка закончится, лед на улицах растает, и он лично привезет меня к моим любящим и заботливым родителям, так чтобы юный Моцарт смог пойти на мессу: он, как глубоко верующий католик, прекрасно понимает эту потребность.
И тут к уговорам присоединилась моя сестра («Папа, ну, пожалуйста, не подрезай нашему Вольфгангу крылья!»), и я добавил собственные мольбы, и этого оказалось достаточно – вместе с позолоченной табакеркой – чтобы загнать Леопольда Моцарта в угол.
Ближе к вечеру он препоручил меня ласковым заботам капельмейстера Баха, неустанно напоминая, чтобы ко мне не подпускали грабителей, мошенников и ложных друзей, кровопийц и ничтожных фатов (сердце у паренька слишком мягкое и доброе), так что, пожалуйста, дорогой сэр, не спускайте с него глаз.
Каким образом великолепный Иоганн Кристиан Бах мог не спускать с меня глаз? Немыслимо, даже будь у него тысяча глаз, как у Аргуса. У него были дела, имелись собственные покровители, почитатели и ученики, которых надо было ублажать и завлекать: стоило ему завершить последние такты менуэта своего нового творения, как его поглотила стая… или рой?.. поздравителей, многие из которых спрашивали, где можно купить копии и оттиски только что услышанного произведения, а также последних шести сонат для скрипки и клавикорда… но не слишком сложных для пальцев, просили они, чтобы их чистосердечные дочери не расстраивались, играя эти вещи дома.
Я не завидовал его популярности.
Он заслуживал ее – и заслуживал гораздо большего.
Одних только его подмигиваний, адресованных мне, уже было достаточно, чтобы сделать его достойнейшим из живущих на этой земле людей. Заговорщические подмигивания начались еще утром и продолжились во время нашей поездки в карете в конце дня – всю дорогу до Карлайл-хауса посреди мягкого снегопада – а в ходе неспешного вечернего собрания они превратились в музыкальные подмигивания, столь тонкие, что даже самые чуткие знатоки и завсегдатаи не смогли бы их уловить, в том числе и его собрат и единомышленник Абель, чья сюита для виолончели открывала концерт.
Маэстро Бах превратил свою часть представления в диалог между нами – почти в знак преклонения. После того, как слушатели жадно поглотили мою симфонию в ми-бемоль мажоре, он представил свое собственное сочинение в той же тональности, словно мы были сообщниками, а не мастером и протеже, а ларгетто и менуэт стали напоминанием о том, что не всегда стоит заканчивать произведение на престо. А потом, в завершение вечера, его концертная симфония в до мажоре, вывернувшая порядок тех частей, которыми я только что завораживал публику… мой ментор наверняка специально начал с «Анданте», а потом перешел к собственному веселому «Аллегро», тактично говоря мне: «Ты на верном пути, мальчик, но тебе еще многому надо научиться, парень, слушай и следуй за мной к славе – славе и туго набитому кошелю».
Как тщательно он подготовил для меня хитроумные подсказки: куда мне направляться дальше, как духовым следует переплетаться со струнными, а потом отдаляться от них, а потом снова соединяться, подталкивая меня к тому, чтобы я не позволял себя сдерживать. О, я был готов учиться и подражать, но этого было… недостаточно, недостаточно. Я едва позволил мысли сформироваться: чего-то – возможно ли такое? – не хватало в этом ночном подношении маэстро. Я пока не знал, чего именно, и не посмел бы сказать ему, даже если бы смог оформить эту мысль. Что-то было устранено из его приятной гармонии… нет, не устранено: чтобы устранить эмоцию, ее сначала надо выразить. Лондонский Бах и сам не знал об отсутствии некой глубины и никогда этого не узнает. Если в его творчестве и присутствовала бесконечная печаль, то она порождалась тем, что он подозревал о присутствии чего-то на вершине горы, чего ему не достичь и не испытать во всем великолепии, а вот я смог достичь, смог ощутить эту бесконечность, эту печаль, эту славу в вышних. О, я проник в нее в моем «Анданте», гораздо менее сложном и вычурном, чем его собственное, но перекликающимся с тем неуловимым раем, к которому мы оба стремились.
Его произведение было легким, утешающим, оно было жизнерадостным, оно было приятным – но, возможно, чересчур. Чересчур веселым. Утешение было выдано до того, как горю отвели его место и время: утешение уже присутствовало, было гарантировано и предписано, когда опус только начинался, и было без труда обретено, не потерявшись, в конце. Оно не изменилось на всем протяжении произведения. И что еще тревожнее: оно не изменило меня.
Это была всего лишь интуиция ребенка. Спустя тринадцать лет, когда нам с ним довелось снова встретиться в Париже в более призрачных обстоятельствах, когда я уже увидел – увы! – то, что я всегда жаждал и в то же время боялся увидеть, когда я наблюдал, минута за минутой, умирание человека, такого дорогого, такого близкого, когда мы с Лондонским Бахом снова встретились, я уже знал, чего именно не хватает его музыке и чего моя музыка уже начала достигать. Однако я не стал ему об этом говорить и в Париже, но не потому, что не мог это облечь в слова, а именно потому, что мог – и потому, что мне достаточно было предоставить слово моему искусству: моя музыка покажет пропасть между поверхностью и глубинами, между поверхностью и темным сияющим воздухом, перемешивающим звезды.
В поверхностях нет ничего дурного: я сам скользил по ним часто и не без удовольствия, но я не желал на них оставаться, вот только внушать это маэстро Баху не было нужды. Я любил этого человека, а он всегда был ко мне снисходителен. Он был первым прославленным композитором, который меня признал, – тем, чье мнение я искренне ценил. Не какого-то там герцога, терзающего виолу да гамба неловкими пальцами и неопытным разумом, требующего развлечений. Не какого-то там принца, который платил флоринами за танцы, которые были славными пустячками, но забывались, как только их протопали каблуки и прогнали в забвение лебединые взмахи рук. Не какого-то архиепископа, который восхвалял мою музыку ради престижа своего двора.
Иоганн Кристиан Бах – человек, который понимал, понимал по-настоящему и мог научить меня тому, чего я сам не замечал, и к тому же заставить меня понять все то, чему он никогда не смог бы меня научить – и чему я, увы, никогда не смог бы научить его, не смог бы научить никого, если только… если только не появился бы кто-то, подобный мне… кто, возможно, будет ждать меня в Вене по возвращении из Лейпцига, надеясь, что я возьму его себе под крыло, такой же юный, каким я был тогда, надеющийся, что буду великодушен с ним так, как Кристель был со мной в Лондоне, как всегда был мой папа. Распознаю ли я этого нового гения, если наши пути пересекутся? Родился ли он уже? Родится ли когда-нибудь? А что Иоганн Себастьян думал о своем собственном сыне? Понимал ли он, что ни этот Кристель, ни кто-то другой из его пареньков никогда не достигнут высот и глубин его собственного творчества? Понимал ли это относительно меня мой собственный отец уже тогда, в 1765 году? Было ли это ему важно? Было ли важно мне? Только в отношении того, чтобы – как я часто молился – мой милый отдалившийся от меня папа не осознал собственных недостатков до самой своей смерти, чтобы умирал спокойным.
Но ничего из этого – практически ничего – не было у меня в мыслях в тот день. Только то, что Иоганн Кристиан был достоин того, чтобы быть в центре внимания толпы, так же как я сам заслужил краткое одиночество, оставшись в углу, наслаждаясь первым в жизни вечером без чьего-то надзора.
Именно тогда ко мне подошел тот худой незнакомец, тогда он заговорил со мной о секретах и спасении и… наконец, именно тогда я попался: когда дважды ответил «да» на его просьбу, не задумавшись о том, на что соглашается девятилетний мальчик, – только тогда Джек Тейлор, эсквайр, лекарь, глазной хирург из Хаттон-гарден, представился, еще раз поклонившись, еще сильнее согнув спину.
На что я ответил, назвав свое имя.
– Джек Тейлор, – упрямо повторил он, – сын шевалье Тейлора и богобоязненной Энн Кинг.
Я кивнул.
– А я сын Леопольда Моцарта и Анны Марии Пертль, которые, как вы явно заметили, сегодня здесь не присутствуют. Иначе, не сомневаюсь, вы не стали бы меня подстерегать. Мой отец не одобрил бы.
– Я слышал о вашем отце, юный господин, как вы, конечно же, слышали о моем.
Я пробормотал извинения. Я понятия не имел, кто такой этот шевалье, и не понимал, почему это имеет какое-то значение для нашего разговора. Мы что, весь вечер будем болтать про нашу генеалогию?
– Шевалье Тейлор, – повторил он с нажимом. – Окулист нашего доброго короля Георга, оказывавший помощь королям Польши, Дании, Швеции и монаршему младенцу-герцогу Пармскому, курфюрстам Священной империи, принцам Саксен-Готы, Мекленбурга, Брауншвейга и даже вашего Зальцбурга, известный во всех монарших дворах, королевствах, государствах и хоть сколько-то значимых городах всей Европы без исключения.
Он повторял этот перечень много раз, еще ребенком, а потом – юношей и взрослым, и сейчас проделал это снова не для того, чтобы впечатлить меня своим происхождением, но по иной причине, пока не раскрытой. Парнишка рядом с ним повторял этот список молча, про себя, с поджатыми губами и трепещущим языком, а когда его отец замолчал, добавил по-английски, что я понял только потому, что Джек Тейлор, эсквайр, перевел мне тихо, на ухо:
– Шевалье Тейлор. Автор сорока пяти трудов на различных языках, ставших результатом тридцати лет величайшей практики лечения больных глаз, превосходящий всех ныне живущих.
И Джек Тейлор, вернувшись к своему корявому немецкому, уже громче:
– Шевалье владеет многими языками, словно родными: итальянским, шведским, русским и, естественно, французским. А его немецкий лучше моего.
Тут мальчишка рядом с Джеком Тейлором пробормотал еще что-то, где единственными словами, которые мне удалось разобрать, были «книги» и «три».
Я не стал дожидаться перевода.
Если я не прерву этот дуэт отца и сына, мы никогда не доберемся до момента, когда мне сообщат о секрете, который я должен хранить ото всех, кроме Лондонского Баха, или о миссии, которую надо будет выполнить. Я увидел шанс перевести разговор на самого мистера Тейлора, а не на его родителя, и вежливо пошел вперед:
– Вы замечательно владеете немецким, особенно для англичанина, мистер Тейлор. Как давно вы учите мой язык?
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.







