bannerbanner
Застигнутые революцией. Живые голоса очевидцев
Застигнутые революцией. Живые голоса очевидцев

Полная версия

Застигнутые революцией. Живые голоса очевидцев

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

С самого начала у Фила Джордана было сильно развито чувство ответственности за «губернатора», поскольку, как правило, очень многие привыкли обращаться к Дэвиду Фрэнсису со времени исполнения им должности в штате Миссури. Фил Джордан выступал в качестве телохранителя посла всякий раз, когда Франциск отваживался появляться на улицах Петрограда, и они совместными усилиями пытались ужиться с различными аспектами жизни русских – в частности, с русской кухней. Как сообщал Фрэнсис своему сыну Перри, «мы с Филом все еще стараемся найти общий язык с русской поварихой; Фил с огромным трудом объясняет ей, как следует готовить по-американски, так как она не понимает ни слова по-английски, а он не говорит по-русски»{31}. Помощь им вскоре подоспела в виде одной из знакомых Дэвида Фрэнсиса по путешествию на пароходе в Россию: мадам Матильды де Крам, русской, вернувшейся в Петроград и жившей неподалеку. Она стала постоянным гостем в посольстве, вызвавшись научить Дэвида Фрэнсиса французскому, а Джордана – русскому. Дружеские отношения Дэвида Фрэнсиса с мадам де Крам, которые предполагали, в частности, сопровождение ее на бегах в выходной день посла, изрядно напугали сотрудников посольства и контрразведки союзников, которые числили ее немецкой шпионкой, имевшей цель соблазнить нового недалекого и доверчивого посла{32} [15].

Как бы то ни было, благодаря мадам де Крам смышленый Джордан вскоре уже был способен до такой степени объясняться на русском, что самостоятельно ходил по магазинам, утверждая: «Я хорошо справляюсь с этим, так как выучил язык». Вскоре он подобрал для посольства кухонные принадлежности и мебель, в том числе приличного размера столовой стол, за которым могли поместиться двадцать человек{33}. Освоившись, Дэвид Фрэнсис мог уже обходиться без русской поварихи, и Джордан готовил ему завтраки, пока они не наняли «негритянского повара, очень черного негра из Западной Индии, которого звали Грин». Когда тот появился, Джордан был сильно удивлен тем, насколько «мало в Петрограде негров» и насколько «они не похожи на наших негров»{34}. Дэвид Фрэнсис также отмечал в переписке со своей женой, что Фил, у которого была «относительно светлая кожа», настолько «светлая, чтобы сойти за белого», не выходил на улицу с поваром из Тринидада, потому что тот был «слишком черным»{35}. Джордан и Грин, похоже, проводили бо́льшую часть своего времени, «пускаясь во все тяжкие, чтобы добыть еду», и так или иначе чудом обеспечивали блюда для посольского стола, несмотря на крайнюю нехватку продуктов, для чего Джордану, с его примитивным русским, приходилось «бесстрашно шататься по улицам и торговаться на рынках, смешиваясь с разношерстной многоязычной толпой»{36} [16]. Дэвид Фрэнсис, очевидно, сильно скучал по своим типично американским предметам роскоши: он месяцами ждал окороков и бекона, которые заказывал из Нью-Йорка, а два ящика шотландского виски, отправленные морским путем из Лондона, прибыли лишь в октябре{37}.

Сообразительный Фил Джордан быстро стал «бесценным» в решении всех вопросов, касавшихся повседневной жизни посольства{38}. Как отметил в своем дневнике сотрудник посольства Фред Диринг, «в данном случае становилось понятно, что Фил что-то из себя представлял. Никто не мог быть столь ненавязчивым и одновременно столь полезным»{39}. Он, например, активно помогал Дэвиду Фрэнсису отмечать 4 июля День независимости, когда тот отважился устроить прием на сотню с лишним гостей. «Я заказал первоклассный оркестр с девятью музыкантами, – писал Фрэнсис своей жене Джейн, – а благодаря Филу у нас был вкусный пунш к чаю, который наливался из недавно приобретенного нами самовара. У нас были бутерброды с икрой, томатные сэндвичи и (как оказалось, неизвестное для русских) вкусное мороженое»{40}. Представители американской колонии в Петрограде горячо одобрили такое мероприятие и его кулинарные изыски, но для нового посла было важно стать известным среди русских снобов и в дипломатическом корпусе совсем другим образом.

Фрэнсис признался Джейн в июле: «У меня относительно мало русских знакомых в своей среде»{41}. Он избегал светских «чайных приемов» и коктейлей в британском посольстве и тусовок дипломатического корпуса, предпочитая хороший покер. Те, кем он пренебрегал, в свою очередь, пренебрежительно относились к его дипломатическим обедам. Сэр Джордж Бьюкенен, со всем снобизмом и расовой предубежденностью своего поколения и своего класса, страшился приглашений от Дэвида Фрэнсиса. Получив очередное из американского посольства, он сетовал: «Ох, мы будем вынуждены опять пробовать плохой ужин…приготовленный негром»{42}. И в большинстве таких случаев не было никакого оркестра, там был лишь преданный Фил, который, как мастер на все руки, заводил граммофон за сценой – в паузах между обслуживанием гостей{43}.

По правде говоря, ни Дэвид Фрэнсис, ни Бьюкенен не испытывали особенного удовольствия от общения с петроградским обществом. Что касается их выдающегося французского коллеги, Мориса Палеолога, слывшего самым изысканным светским львом в дипломатическом корпусе, то это именно он (как считается) «проводил лучшие вечеринки для самых умных и самых легкомысленных особ»{44}. Действительно, обходительный, полный свежих сплетен и всегда готовый ими поделиться, Морис Палеолог, казалось, больше времени просто вращался в обществе, чем занимался собственно дипломатической работой. Он регулярно ходил на балет и оперу, которые во время войны пользовались большой популярностью. Когда он не бывал там, он «постоянно отирался в великокняжеских гостиных, сплетничая с княгинями», либо ужинал вне дома с петроградским бомондом{45}.

На жизни представителей дипломатического корпуса, таких как Палеолог, а также на жизни других иностранцев война пока еще практически никак не отразилась. По-прежнему большим спросом в городе пользовались билеты на вечерние представления балета на сцене Мариинского театра. Все петроградское общество (как русские, так и иностранцы) ходило смотреть (и показать себя) на представления этого театра в среду вечером и в воскресенье днем, и все одевались по этому случаю соответствующим образом. Большинство билетов распродавалось заранее по закрытой подписке; те немногие, что были в открытой продаже, обходились в 100 рублей. В то время как одни стояли в очередях за едой, другие толпами выстраивались в очередь за билетами на балет. Посол Дэвид Фрэнсис оценил осенний сезон Мариинского театра как «лучший в мире». Вместе с большинством других дипломатов он, «как зачарованный», смотрел трехчасовой балет «Дон Кихот», где в главной роли выступала прима-балерина Тамара Карсавина{46}. В периоде своего расцвета были и два других крупных петроградских театра: Александринский (классический) театр и Михайловский, в котором представляла французская труппа и который тяготел к французской культуре; русская интеллигенция ходила сюда практиковать свой французский язык.

Петроград, при всех своих лишениях военного времени и растущей социальной напряженности, все еще обеспечивал «превосходный беспутный образ жизни» для закоренелых сибаритов, которые привыкли жить эмоциями и потакать своим слабостям{47}. Император Николай II в 1914 году ввел запрет на продажу водки, чтобы обуздать ставшее легендарным пьянство среди русского крестьянства, которое составляло основу призывной армии; но, имея достаточно денег, в отдельных номерах лучших ресторанов и гостиниц города всегда можно было достать изысканные вина, шампанское, виски и другие крепкие спиртные напитки{48} [17]. В прежние годы гостиницы “Hotel de France” и «Англетер» были весьма популярны среди представителей французской и английской диаспор, но во время войны самой известной стала гостиница «Астория». Она была построена в 1912 году на восточной стороне Исаакиевской площади на пересечении улиц Большой Морской и Вознесенской, чтобы обеспечить поток туристов, приезжавших в Санкт-Петербург в 1913 году на трехсотлетие дома Романовых. Названа «Асторией» гостиница была шведским архитектором, Фредриком Лидвалем, в честь известных нью-йоркских отельеров братьев Астор.

Гостиница пользовалась такой популярностью среди британских посетителей, что создала специальное бюро для изучения их потребностей, а предметами ее гордости являлись «гигантская карта Лондонского метрополитена и большая библиотека английских книг от Джефри Чосера до Дейвида Герберта Лоренса»{49}. В гостинице было «десять лифтов, электрическая система звонков для вызова слуг, городские телефонные линии, автоматизированная система уборки пылесосом, паровое центральное отопление, а также 350 номеров с пробковой звукоизоляцией». Кроме того, в «Астории» был громадный ресторан, способный обслужить до двухсот человек, зимний сад и банкетный зал, выполненный в стиле “Art Nouveau”{50}. Ее французский ресторан стал местом радушного приема измученных войной русских офицеров, возвращавшихся домой с фронта, атташе союзников, сотрудников различных посольств и эмигрантов (а также местом притяжения не бросавшихся в глаза проституток высокого класса). Хотя ее конкурент гостиница «Европейская», которая также предлагала посетителям сад на крыше и роскошный ресторан со стеклянным куполом, весьма нравилась Дэвиду Фрэнсису, большинство вновь прибывших в город иностранцев предпочитали направляться в «Асторию». Военные настолько зачастили в «Асторию», что к концу 1916 года гостиница утратила значительную часть своего довоенного очарования и директор ресторана итальянец Йосеф Векки с горечью констатировал, что она стала напоминать «своего рода шикарную казарму»{51}.

Йосеф Векки сожалел о том, что из-за острой нехватки продуктов он уже не мог устраивать такие грандиозные обеды, которые он закатывал всего год назад. К концу 1916 года поставки продовольствия в Петроград сократились примерно на треть от необходимого. Острая нехватка рабочих рук в сельском хозяйстве сказывалась на уровне сельскохозяйственного производства, поскольку многие крестьяне были призваны на военную службу; но зачастую недостаток продовольствия вызывался спекуляцией и перебоями в работе национальной железнодорожной системы. На складах и в центрах снабжения в южных районах, обеспечивавших страну продуктами питания, мука и другая продовольственная продукция портилась и пропадала из-за отсутствия подвижного состава, необходимого, чтобы доставить ее по железной дороге в голодавшие города на севере Российской империи. Иностранцы являлись свидетелями того, что в провинции еще было много продуктов, и находившиеся в трудном положении домохозяйки часто были вынуждены совершать сюда из города изнурительные поездки, закупая у местного крестьянства сливочное масло, яйца, мясо и рыбу. В Петрограде ходили слухи о том, что спекулянты уже сделали огромные запасы муки, мяса и сахара, чтобы спровоцировать дальнейший рост цен. Даже обеспеченные классы больше не могли позволить себе белого хлеба, но они, конечно же, все еще были в состоянии достать приличные продукты, если хотели организовать какой-либо прием.

Служащий Петроградского филиала Государственного муниципального банка Нью-Йорка Лейтон Роджерс с удивлением отметил, когда его этой зимой пригласили к одному из русских знакомых «на небольшой семейный ужин»: «Огромный стол в гостиной выглядел так, словно распахнулся продовольственный склад: там были маринованная рыба, сардины, анчоусы, мойва, сельдь, копченый угорь, копченый лосось, вазы с икрой, целые окорока, язык, колбасы, курица, паштет из фуа-гра, красный сыр, желтый сыр, белый сыр, голубой сыр, бесчисленные салаты, корзины сельдерея, соленые огурцы и оливки, соусы – розовый, желтый, цвета лаванды. Все это и многое другое было выложено в три больших ряда с каскадом фруктов в центре и рядами графинов с водкой и тминным ликером «Кюммель» по бокам»{52}.

Как оказалось, это вакхическое пиршество являлось только закуской, предшествовавшей полноценному обеду с лососем и жарким из оленины и фазанов, за которым следовали мороженое и новые фрукты и сыры, подававшиеся с винами (от бордосского до бургундского) и шампанским. В конце ужина в качестве особого подарка русский хозяин, принимавший Лейтона Роджерса, презентовал своим американским гостям «два пакета жевательной резинки «Бименс пепсин»{53}.

За дверями этого и других уютных частных особняков, как писал Негли Фарсон, который продолжал вести в клубах и ресторанах города жизнь завзятого сибарита, «Россия лежала, как поверженный Марс, умирая от голодной смерти»{54}. Но даже ему вскоре надоело проводить ночи напролет в загулах со своими приятелями-иностранцами и ближайшими друзьями, наслаждаясь шампанским и раками в компании проституток в отдельных кабинетах загородного ресторана «Вилла Родэ» рядом со Строгановским мостом, в котором любил бывать Григорий Распутин, скандальный духовный гуру и советчик царя и царицы. Все модные рестораны испытывали проблемы, в том числе ресторан «Контантс», любимое место нидерландского посла Виллема Аудендейка (впоследствии Уильяма Аудендайка), и ресторан «Кафе Донон», в котором любил бывать сотрудник американского посольства Батлер Дж. Райт. Прежняя активность в Новом Английском клубе также «сошла на нет»: как вспоминал Негли Фарсон, к концу 1916 года «его ужины с говяжьим стейком навсегда исчезли»{55}.

Большинство основных продуктов питания, таких как молоко и картофель, с начала войны выросло в цене в четыре раза; другие немаловажные продукты, такие как хлеб, сыр, сливочное масло, мясо и рыба, стали в пять раз дороже. Элла Вудхаус, дочь британского консула, вспоминала: «Нам приходилось держать прислугу, чья единственная работа заключалась в том, чтобы стоять в очередях за молоком, хлебом или за тем, что там еще должно было быть»{56}. С наступлением зимы очереди стали только длиннее и рассерженнее, в них «все чаще обсуждались недееспособность правительства и коррупция в верхах». Потери в результате неэффективного управления при организации поставок продовольствия и топлива (достать можно было только дерево, но не уголь) были громадны, коррупция среди российских чиновников была обычным делом. Петроград походил на город в осаде: о развлечениях все позабыли. «Атмосфера «Римских каникул» в гостинице «Астория» исчезла. На ее место пришло чувство страха»{57}. Совершая свои ежедневные прогулки по набережной, сэр Джордж Бьюкенен ужасался длинными очередями за продовольствием. «Когда придет суровая зима, эти очереди станут горючим материалом», – писал он в ноябре 1916 года. В американском посольстве у Фреда Диринга было такое же ощущение; он писал в своем дневнике: «В воздухе сгущается предчувствие катастрофы»{58}.

У промышленных магнатов – владельцев текстильных фабрик, медеплавильных заводов, военных предприятий – прибыль продолжала расти, в то время как у рабочих призрак голода становился все более зримым. «К этому времени в столице царила глубокая подавленность, – вспоминал Виллем Аудендейк. – Было ясно, что война легла на экономическую жизнь страны слишком тяжелым бременем… Извозчики практически исчезли, и на улицах грохотали переполненные трамваи». У грязных улиц был убогий вид, в магазинах купить было нечего. Русские, с которыми он разговаривал, возлагали всю вину за это на прогнившую бюрократическую систему: «Разговаривали в основном шепотом, как будто боялись быть услышанными, хотя рядом никого не было; высказывали убеждение в том, что так не должно было быть, что приближается буря, хотя, похоже, никто точно не знал, откуда она придет или к чему она может привести»{59}.

«Все, от великих князей до извозчиков, решительно выступали против режима», – отмечал Денис Гарстин из британского отдела по пропаганде в Петрограде{60}. Везде, и в роскошных особняках, и в дрожащих от холода очередях за хлебом, была, как правило, одна любимая тема для разговора: отношения императрицы с Григорием Распутиным. Несмотря на все возражения близких, Николай и Александра упорно не желали отдалять его от себя и совершали одну ошибку за другой, назначая все более реакционных министров. Учитывая тот факт, что Николай находился в Ставке, Александра оставалась одна, чужая для российского двора и большинства своих родственников, она все более полагалась на их «друга». В своей глухой изоляции она всерьез воспринимала лишь советы Распутина. Николая неоднократно предупреждали о росте угрозы для престола; его дядя, великий князь Николай Николаевич, просил его повлиять на жену, чтобы та прекратила наносить ущерб репутации монархии, вмешиваясь в дела правительства. «Вы стоите на пороге новых неприятностей», – предостерегал он. Сэр Джордж Бьюкенен был того же мнения: «Если император продолжит защищать своих нынешних реакционных советников, боюсь, революция будет неизбежна»{61}.

В этой атмосфере «напряженной неопределенности» все открыто говорили о том, что необходимо совершить дворцовый переворот, а императрицу, от греха подальше, запереть в женском монастыре{62}. Бесконечные инсинуации и сплетни о «темных силах», которые олицетворяла она с Распутиным, служили единственной темой для разговоров в элитных клубах, где «великие князья играли в «квинз»[18] и говорили о «спасении» России»{63}. Убийство Распутина казалось единственным решением всех проблем, той панацеей, которая позволила бы предотвратить кризис и спасти монархию от катастрофы.

В ночь с 16 на 17 декабря 1916 года Распутин исчез. В тот вечер французский посол Морис Палеолог наслаждался в Мариинском театре бенефисом Смирновой в «Спящей красавице». Он вспоминал, что ее «прыжки, пируэты и «арабески» не смогли превзойти по своей фантастичности те истории, что передавались из уст в уста» о заговорах с целью отстранения императрицы и ее «друга» от власти. «Посол, мы вернулись во времена Борджиа», – доверительно сообщил ему итальянский дипломат{64}. Когда через несколько дней тело Распутина выловили из реки, императрица Александра была сурова, отправив импульсивных молодых убийц Распутина – князя Феликса Юсупова – в свое имение, и великого князя Дмитрия Павловича – под домашний арест (в то время как русское общество праздновало их «героический» поступок).

К концу года на российскую столицу опустилась атмосфера обреченности. «Все осознавали приближение катастрофы, у всех это было на устах», – вспоминал Роберт Брюс Локхарт{65}. Чувство обреченности усугублялось затемнением улиц в ночное время «из-за опасений перед дирижаблями»; темнота нарушалась лишь прожекторами, которые рассекали небо в их поисках. Россия не могла более выдерживать напор германских войск на Восточном фронте. С 1914 года было мобилизовано четырнадцать миллионов человек, потери к этому времени составляли более семи миллионов убитыми, ранеными или захваченными в плен. Тем не менее массовый призыв в армию продолжался. Везде в столице (на Марсовом поле, на Дворцовой площади, на набережных Невы) можно было постоянно видеть бесконечные колонны шагавших солдат или полевой артиллерии. Обычные россияне взирали на это со все возраставшим безразличием; «их занимала суровая, все более озлоблявшая их проблема: как добыть еды»{66}.

Для Лейтона Роджерса погода в зимнем Петрограде была «настоящим всемирным шлаком»; прибыв в российскую столицу в октябре, он почти не видел солнца, а если оно и показывалось, то где-то к трем часам дня. «Такое впечатление, что мы находимся далеко на вершине мира, за завесой белых туманов, которые пожирают его великолепие»{67}. Когда наступил сезон снежных метелей и сильных холодов, все стали задаваться вопросом, как долго продлится нынешняя взрывоопасная ситуация, сколько еще осталось времени, до того как «очереди из дрожащих от холода женщин, с онемевшими от стужи ногами, сжимавших оцепеневшими пальцами шали на головах», выплеснут свой гнев и начнут громить продовольственные магазины{68}. Эти очереди были повсюду, куда ни посмотри: «в них переминались с ноги на ногу, пихались, толкали друг друга; нетерпеливо, дрожащими руками тянулись за миской супа, жалобно просили добавки, выпрашивали бутылку молока для умиравшего дома ребенка, рассказывали длинные, беспорядочные, жалостливые истории о нужде, страданиях, холоде»{69}.

Оставаясь глухим к жалобам на улицах, полусвет по мере приближения Рождества пустился во все тяжкие, словно из последних сил предаваясь удовольствиям в театрах, кабаре и ночных клубах города: «Через вращающиеся двери гостиницы «Астория» текла нескончаемая вереница женщин в мехах и драгоценностях и мужчин в сверкающих мундирах. По мостам взад-вперед разъезжали лимузины, «тройки» создавали мелодию улиц, состоявшую из звуков бубенцов и скрипа стальных полозьев по снегу… Как и раньше, улицы были запружены толпами народа и трамваями, рестораны процветали. И везде все беспрестанно говорили, как говорят только в России, на земле нескончаемых разговоров»{70}.

На другом берегу Невы убогие, казарменного типа блочные многоквартирные дома в промышленной зоне Выборгской стороны 17 октября стали свидетелями крупной забастовки 20 тысяч рабочих металлургических и военных заводов. Измученные войной, болезнями, антисанитарными условиями жизни, низким уровнем заработной платы и голодом, они более решительно, чем когда-либо ранее, требовали улучшить оплату своего труда и условия работы. «Любого необычного звука, даже неожиданного заводского гудка, было достаточно, чтобы вывести их на улицы. Напряжение становилось мучительным. Все, осознанно или же бессознательно, ждали, что что-то должно произойти». В рабочих кварталах революционные настроения распространялись, «как огонь по стерне», а революционные агитаторы еще больше раздували пламя недовольства{71}. После второй крупной забастовки, организованной 26 октября, были уволены тысячи рабочих. К 29 октября сорок восемь заводов прекратили работу, забастовку объявили 57 тысяч рабочих. Ожесточенные столкновения с полицией продолжались до тех пор, пока уволенные рабочие не были восстановлены на работе{72}.

Для многих в дипломатическом корпусе крах России казался неизбежным, и британским подданным уже было рекомендовано возвращаться на родину. Однако, хотя сэр Джордж Бьюкенен решительно предсказывал революцию, Дэвид Фрэнсис придерживался того мнения, что она не произойдет «до окончания войны», или же что, скорее всего, она случится «сразу же после окончания военных действий»{73}. Он и его сотрудники праздновали Рождество в американском стиле (согласно российскому календарю, это было 12 декабря): с «индейкой и рождественским пудингом»{74}. Сэр Джордж Бьюкенен тем временем предпочел заняться более серьезными делами. Решив предпринять еще одну, последнюю попытку предостеречь царя об опасности неизбежной революции, он отправился в Александровский дворец, находившийся в пятнадцати милях к югу от столицы в Царском Селе. «Если император примет меня сидя, – сказал он перед уходом Роберту Брюсу Локхарту, – то все будет хорошо»{75}. Когда Бьюкенен появился во дворце 30 декабря, царь принял его стоя. Тем не менее Бьюкенен сделал все от него зависящее, чтобы попытаться убедить его в серьезности ситуации в столице, и призвал его, пока еще не поздно, приложить максимум усилий для восстановления доверия к трону путем социальных и политических уступок. «От него зависело, обеспечит ли Россия себе победу и постоянный мир, либо она скатится к революции и катастрофе», – напишет сэр Джордж Бьюкенен позже. Однако Николай не внял его доводам и заявил, что его опасения преувеличены{76}. Полчаса спустя мрачный Бьюкенен ушел. Он высказал свое мнение и теперь мог «выбросить все это из головы»{77}. Но, как он и ожидал, он пытался давать свои советы тому, кто не желал ничего слышать. Николай не так давно еще больше настроил против себя общественное мнение, назначив министром внутренних дел Александра Протопопова, человека, отличавшегося крайне реакционными взглядами, стремившегося любой ценой сохранить самодержавие и известного дружескими отношениями с Распутиным – этот шаг побудил других министров в знак протеста коллективно уйти в отставку.

С учетом наступающего Нового, 1917 года Филу Джордану в посольстве США удалось каким-то образом добыть для праздника контрабандного российского шампанского. Закатали ковры и до самого утра устраивали танцы{78}. Французский посол Палеолог провожал старый год на вечеринке в доме князя Гавриила Константиновича, где все обсуждали различные заговоры против трона, и «все это в присутствии слуг и гулящих женщин, слышавших все эти разговоры, в присутствии певших цыган; стоял устойчивый аромат шампанского «Moët & Chandon брют империал», которое лилось для всей компании рекой»{79}.

В гостинице «Астория» оркестр за ужином играл «Долог путь до Типперери»[19], в это же время английская медсестра, став свидетелем страданий польских беженцев на пункте бесплатного питания британской колонии, раздумывала о том, как бы покинуть российскую столицу: «Мы в гостинице «Астория», и между нами и непогодой на улице – лишь хрупкое стекло; лишь хрупкое стекло – между нами и польскими крестьянами; лишь хрупкое стекло отделяет нас от бедности и держит нас в ужасной атмосфере этого места, с его порочными женщинами и его визгливым оркестром!»{80}

Если уж даже царская тайная полиция предсказывала «самые ужасные последствия голодного бунта», становилось ясно, что это хрупкое стекло будет неминуемо разбито вдребезги{81}.

На страницу:
3 из 5