bannerbanner
Отвернувшиеся девочки
Отвернувшиеся девочки

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Хэйли Чьюинс

Отвернувшиеся девочки

Посвящается всем девочкам, которые не боятся петь (или говорить), когда от них ждут, что они будут молчать.

Обитель

1 глава

Девятая Матерь говорит, что мерцальню наполняет музыкой и золотом стена. Но я-то знаю, что это делает кое-кто по ту сторону.

Знаю, что это мальчик.

Мальчик, которого при рождении завернули в нотные свитки вместо пелёнок. Мальчик с короной из колокольчиков на голове. Позади него море бушует хором брызг, поднимая каменную флейту к его губам. Вдыхающий в песни жизнь.

Девятая Матерь говорит, что я не отличу крылышко сверкача от падающего пёрышка, но одно я знаю наверняка: для музыки требуется горло. Лёгкие и влага, плоть и кровь.

«Молчи, Дельферния. Не надо».

Опускаюсь на корточки, прижимая ухо к влажному камню. Там ничего, кроме тишины, которую могут создавать лишь стены. Мёртвой тишины: таким представляется звук под землёй, а не снаружи. Даже море угомонилось, будто в ожидании чьей-то исповеди.

Знаю: не стена вплетает в воздух ноты, словно кричащая птица… Я знаю, знаю, знаю. Потому что, пробившись сквозь твёрдое молчание безжизненной стены, слышу шаги, хруст костяшек. Кто-то щёлкает языком и прочищает горло. Я знаю: он там… Знаю. Море с рёвом устремляется вперёд, и солёные брызги просачиваются в освещённые звёздами щели.

Вздрагиваю, отпрыгивая назад.

Всю жизнь мне твердят, что море окружает купол обители, совсем как ночь обволакивает луну.

И что оно проглатывает девочек вроде меня.

«Молчи».

Дверь в мерцальню открывается подобно кашлю, и те, другие, проходят внутрь. Босые ноги шаркают по мшистой земле. Они выстраиваются в очередь, а я петляю между ними мимо устремлённых прямо перед собой взглядов, чтобы занять место в конце, в самом последнем ряду.

Грохочущий лязг шагов Девятой Матери звенит под ногами. Другие склоняют головы. Проглатываю все свои секреты поглубже, но те всё равно бурлят в желудке, словно испортившаяся похлёбка. Подступают к горлу, чтобы вырваться наружу.

Вот она – закутанная в тусклые шелка, рукава расшиты перьями обителькрылов в дань уважения Первой Матери. Устраивает целое представление из молитвы, ударяет обломком умолкамня по стене, пока тот не издаёт звук «шшшшш» и не вспыхивает огнём.

Затем призывает музыку (исполняемую мальчиком, который там, снаружи, я это знаю) единственным холодно произнесённым словом:

– Вдохни.

За пределами обители звенят колокола Пагубагона.

И мальчик за стеной начинает играть.

Те другие поднимают головы. Затем Девятая Матерь произносит моё имя, и я понимаю: пора. Пора потерпеть неудачу в превращении музыки в золото.

Создание мерцания – так это называет Девятая Матерь, ведь таков её подковыристый язык: ей нравится выворачивать слова до тех пор, пока они окончательно не утратят первоначальный смысл.

Только подойдя так близко, что почти касаюсь стены губами, останавливаюсь. Девятая Матерь держит зеркало из полированного золота. В отражении появляется моё лицо: тёмные глаза, смуглая кожа. Волосы скручены в пучок на затылке, чёрные кудри противятся, не желая быть забранными. Воображаю, что синяк под глазом – всего-навсего тень, отбрасываемая обителькрылом; представляю, как она обвивает голову, словно тёмная диадема.

Бормочу молитву, которую мы произносим с тех пор, как научились говорить:

– Позволь забыть, что имею глаза. Позволь забыть, что я – это я.

– Продолжай, – говорит Девятая Матерь, опуская зеркало.

Я знаю, чего от меня ждут, не потому, что у меня это когда-нибудь получалось, а потому, что наблюдала за теми другими множество раз (за девочками из моего класса).

Возможно, дело в том, что у меня певчее горло – «Молчи, Дельферния, не вздумай рассказать», – или, возможно, в том, что я родилась неправильной, но у меня не получается создавать мерцание так, как это делают они.

Создавая мерцание, те другие стоят перед стеной с открытыми ладонями, музыка струится сквозь их кости. Ноты посверкивают на спинах отполированными до блеска нитями. Те другие оборачиваются посмотреть на струны из света, вытягивая музыку из воздуха, позволяя ей весомо опуститься в ладони. Валяют каждый кусочек, пока не превратят его в узловатый комок золота. После чего Девятая Матерь хлопает (скорее предостерегающе, нежели одобрительно), и мы читаем очередную молитву Первой Матери:

– Знать своё место – дар, спасибо, что ниспослала его нам.

Вот только сейчас никто не захлопает. Не мне. Ведь в моих руках всегда пусто. А пустые руки, как любит говорить Девятая Матерь, необходимо занимать.

Занимать ударами хлыста.

Занимать кровью.

Пустым рукам пустые животы – ещё одно изречение, которое она с удовольствием повторяет. И с ним не поспоришь. Ведь, не создавай мы золото, смотритель Пагубагона не сбрасывал бы морецветы и насаженных на крючки угрей в небодверь.

И тогда бы мы умерли с голода.

В обители не растёт ничего, кроме рыхломха и полумёртвых языкоплодовых деревьев, на которых не распустится и цветочка. Темнотой не насытишься, камень не прожуёшь. И обитель не покинешь, если только не родишься в подходящий год. Если только тебя не заберёт мальчик в короне из колокольчиков, чтобы ты набивала золотом его карманы.

Демонстрирую стене шрамы на ладонях.

Дело в том, что всякий раз я слишком внимательно вслушиваюсь в музыку, отчего не могу пропустить её сквозь себя. Когда я была размером с яйцо, то думала, что смогу стать как те другие, если буду стараться изо всех сил. Но хоть я и пыталась, из хребта у меня проклёвывались пальцы. Колени превращались в стиснутые кулаки, лодыжки скрючивались. Каждый сустав цеплялся за каждую ноту, выпускаемую каменной флейтой, хватался за каждый ясно резонирующий голос.

Вот мои кости хватаются за музыку. Та прилипает, сгущает костный мозг, словно рагу Девятой Матери. Жаль, стена не превратится в туман, чтобы я посмотрела сквозь и увидела его: увидела мальчика с каменной флейтой, поднесённой к губам, – я знаю: он там; знаю. Вот только не умею превращать камень в туман. Поэтому слушаю. Собираю музыку внутри себя. Запираю её, закрываюсь как старый комод с ящиками. Музыкант колеблется, не уверенный, стоит ли продолжать. Чувствует, что я не создаю мерцание. Что что-то не так. Что со мной что-то не так.

Мне хочется скривить рот в ухмылке, спросить Девятую Матерь: «Разве камень может сомневаться», – но не успеваю я этого сделать, как она достаёт из складок платья прутик и рассекает им тыльную сторону моей ладони. Вокруг суставов пальца вспухает красная полоска.

Музыка останавливается, и в животе, словно птица, складывающая крылья в гнезде, устраивается осознание. Мне никогда не увидеть неба во всей его полноте. Оно ни за что не пожелает, чтобы я перед ним предстала.

Девятая Матерь произносит:

– В шептальню – сейчас же.

И я знаю, что не услышу оставшиеся песни. Песни, которые те другие превращают в золото.

Песни, которым ни одной девочке в Пагубагоне никогда не позволялось вторить.

Дверь в мерцальню закрывается позади меня. В коридоре из чёрного камня не горит свет, но мне отлично известна дорога в шептальню.

Сдерживаю крохотный музыкальный отрывок, который услышала, в грудной клетке. Хочу сохранить его на потом – отложить до момента, когда окажусь в дупле. Ноги стучат по камню, но я стараюсь не отбивать никакого ритма.

Я могу запирать песни внутри себя как в хранилище, но это не значит, что они мне принадлежат.

Я отвернувшаяся, поэтому знаю: музыка принадлежит владеющим.

2 глава

Я не смотрю на дерево с дуплом по пути в шептальню. Чувствую сырость нерастущих веток, но не смотрю. Стоит глянуть на один листик, и я побегу к нему, заберусь внутрь. Наполню его пением.

Пение – то, чем я занимаюсь только после отбоя, когда могу побыть наедине с крыльями. Обителькрылами. Моими обителькрылами.

Тогда это безопасно. Девятая Матерь сопит во сне, щёки измяты заломами подушки, и тогда я знаю: она не проснётся. Каждую ночь она капает на язык дурно пахнущую микстуру, так что её не поднять ни ураганом, сотрясающим камни, ни даже девочкой, дующей на веки.

«Молчи».

Иду по Зубному Ряду – мощёной улочке, по одну сторону которой деревья, а по другую – наши комнаты. Прохожу мимо столовых, спален, помывочных. Мерцальня далеко позади. Не могу думать ни о еде, ни о сне. Даже о горячей ванне. Боль в ладони уже притупляется, а я сбилась со счёта, сколько раз меня хлестали, оставляя синяки, но думаю я о боли другого толка.

Ни один синяк не приносит такую.

Дверь в шептальню такая же тяжёлая, как та, что закрывает музыку внутри мерцальни. И воздух столь же холодный. Но, в то время как мерцальня сделана из камня и ещё раз из камня (темноты и ещё раз темноты), в шептальне есть лица. Они высечены в стенах войском безмолвия, фонари из умолкамня расположены так, чтобы освещать глаза.

Красиво, в самом деле красиво, и пугающе. Потому что эти лица – те, что украшают стены, – не просто какие-то лица. Это лица матерей.

И их глазам отлично известно, насколько скверной я была.

Первая Матерь там, на её раскрытой ладони сидит обителькрыл. Меня отправили сюда попросить прощения у неё. И у обителькрыла.

Не вижу ничего плохого в том, чтобы молиться птице. Я пою им каждую ночь, заключая все свои секреты в тембре голоса. Но даже Первая Матерь, которая мертва уже много лет, знает, что я скорее вручу ей своё правое ухо, нежели оду, добытую из недр моего сердца.

И всё же, когда вижу её позолоченный лоб, сгибаю шею и дотрагиваюсь пальцами до своих губ. Она была первой отвернувшейся в Пагубагоне. Лучшей. Тишайшей. Говорят, она не ступала, а плыла, безмолвные шаги – дань беззвучию, которое девочкам полагается соблюдать на нашей земле.

Походка Девятой Матери отнюдь не столь молчалива, но, спроси я её, она бы ответила, что законы существуют для меня, а не для матерей. Сказала бы, что она и есть закон, а я та, кто должна ему подчиняться.

И была бы права.

Опускаюсь на колени. Считаю свои вдохи.

– Я забыла, – шепчу я. – Забыла позволить музыке перелиться. Я…

Не могу этого произнести.

Всё, чего я хотела (всё, чего я когда-либо желала), – сохранить нечто прекрасное для себя. Несправедливо, что я вынуждена раскаиваться в подобном. Учитывая, что живу в обители, под умолкаменным куполом, ничего не пропускающим внутрь (абсолютно ничего), включая небо и море.

Высеченные глаза матерей разделывают меня, словно разрезанный надвое языкоплод. Вообще-то я должна проявить уважение, потупив взор, и всё же я смотрю. Смотрю в глаза Первой Матери.

Мне хочется доказать, что ей не причинить мне вреда. Что, пускай она была лучшей отвернувшейся в Пагубагоне, она в прошлом. В прошлом и мертва – как и семеро матерей после неё. А это значит, что я лучше её по крайней мере в одном: я жива.

Она глядит на меня с насмешливой улыбкой.

А затем я нарушаю ещё одно правило. Встаю и подхожу к портрету так близко, что могу его лизнуть.

Почти ожидаю, что потолок рухнет. Почти ожидаю, что Первая Матерь ударит меня, добавит к искусным синякам, оставленным Девятой Матерью, ещё. Но стены остаются неподвижны. Всё спокойно.

Обвожу пальцем контур крыла обителькрыла.

На уроках истории мы узнали, что Первая Матерь вырезала обителькрылов из пагубагонского умолкамня – осторожно, как следует обращаться со всем, что сделано из умолкамня, скульптурным ножом. Я знаю, что мои обителькрылы – те, которым я пою каждый вечер, – появляются на свет, вылупляясь из пёстрых яиц, но мне нравится думать, что эта легенда – правда. Нравится думать, что такой холодный камень, как этот, может превратиться в нечто летающее – нечто столь лоснящееся и горделивое, как птица с расправленными крыльями.

Торопливые шаги гулко стучат по брусчатке, всё громче и громче, и кончик моего пальца натыкается на заострённый клюв обителькрыла. Бегу обратно в центр комнаты. Снова опускаюсь на колени. Склоняю трещащую голову.

Дверь открывается.

Девятая Матерь прерывисто дышит, обходя меня по кругу.

– Знаешь, Дельферния, почему я никогда не смотрю тебе в глаза?

Не отрываю взгляда от земли.

– Нельзя смотреть на то, что невидимо, – говорю я. – Нельзя смотреть на то, что видеть не следует.

– Что скажешь про себя? – Она щёлкает прутиком себе по ладони.

Моя кожа – мешок, и я извиваюсь внутри его.

– Отвернувшиеся невидимы – они видят. Отвернувшиеся неслышны – они слушают.

– Хорошо, – говорит она. – Я было подумала, что ты позабыла всё, чему я тебя когда-либо учила. – Она протягивает белую, ровного цвета руку. Она была хорошей отвернувшейся. Она не сломлена в костях. Её не нужно одёргивать шёпотом, пощёчинами и покаянием.

Сжав её пальцы, поднимаюсь на ноги.

Она задевает меня своими шелками. Перья на её рукавах колышутся. Мне хочется сорвать их с неё. Она их не заслуживает. Она ненавидит обителькрылов. Ненавидит всё поющее.

– Я уже говорила тебе, Дельферния, – ты сама решила, кто ты, вместо того чтобы позволить мне наставить тебя. Поэтому у тебя не получается создавать мерцание. – Она отодвигается, одной рукой сжимая моё плечо. Рассеянный взгляд задерживается на мне на мгновение – всего на мгновение.

– Да, Девятая Матерь, – говорю я.

– Повтори, что ты должна всегда держать в голове?

Я выжидаю как можно дольше, прежде чем произнести эти слова. Потому что, хоть я и знаю, что они правдивы, тело не желает их произносить. Сводит челюсть.

– Девочек с певчими горлами поглощает море.

– Поглощает море, – повторяет Девятая Матерь.

– Поглощает море, – шепчу я.

Девятая Матерь всегда наказывала меня, но эта неделя была хуже всех прочих. Полагаю, дело в том, что приближается фестиваль колоколов и вскоре здесь будет смотритель, чтобы проверить нас. Проверить её. А я пятно, которое не вывести. Единственная отвернувшаяся в истории Пагубагона, не способная создавать золото из мелодий.

– Ты ведь знаешь: я желаю тебе только добра, – говорит она.

Киваю, хотя это не так, не так, не так. Нельзя желать кому-то добра и стремиться пустить ему кровь.

– Это правда, – говорит она. – Про девочек с певчими горлами. Море не раз потчевало ими. – Она указывает подбородком на дверь, и я направляюсь к ней.

Она шагает вплотную за мной. Затем наклоняется, чтобы прикоснуться губами к моему уху.

– Помни об этом и убережёшь лёгкие от вкуса соли.

3 глава

Уже за полночь, когда можно выпутаться из-под одеяла и раскинуть руки в пахнущей влагой темноте. Ноги босы. Сердце обнажено.

Такое ощущение, что, пока я на цыпочках пересекаю Зубной Ряд, меня преследует Девятая Матерь, хоть я и знаю, что она уютно устроилась под тяжёлым стёганым одеялом у себя в спальне. Слышу, как её шаги стучат по камню, хлыст выцарапывает по земле след. Оборачиваюсь, ссутулив плечи, но здесь никого. Разумеется, здесь никого.

Остаток пути пробегаю. Холод выкручивает мои кости в своих руках, но мысль о мягком рыхломхе, который почувствую под ногами, когда доберусь до деревьев, деревьев, деревьев, окупает боль с лихвой. И вот я скольжу по сырости, скрюченные призраки деревьев влекут меня к себе. Мне нравятся все деревья в обители, но это, с дуплом, моё любимое.

Обителькрылы вздыхают среди полумёртвой листвы, ожидая, когда я им спою.

Подцепляю свисающую полоску коры дуплистого дерева и кладу её на язык. Она на вкус как дождь, который льётся через небодверь раз в неделю, когда Девятая Матерь открывает её, чтобы получить для нас пищу от смотрителя и воду с облаков, когда обителькрылы заперты в золотых клетках, чтобы не улетели. Наверное, такое на вкус чувство, которое испытываешь, увидев разом целое небо. Наверное, таково на вкус иметь крылья.

Хватаюсь за одну из поникших веток и забираюсь в нутро дуплистого дерева, скользя вниз, вниз, вниз. Пальцы покалывает в костях, пока я устраиваюсь в благодатной темноте. В темноте меня не видно. В темноте я могу спеть. В темноте я настолько же обителькрыл, насколько девочка.

Закрываю глаза. И тогда всё, что занимает мой разум, – это шум моря, свист ветра сквозь дупло и шелест перьев обителькрылов. Мой голос сшивает их мелодии воедино.

Протягиваю музыку из-под ребра – музыку, припрятанную мной туда часами ранее, – в горло. Раскрываю рот.

Ночное логово наполняется моим голосом.

Морские волны всё бьются и бьются. Слышу, как обителькрылы постукивают клювами, шуршание перьев, чиркание когтей. Они покидают гнёзда и хлопают крыльями в ветвях вокруг меня, рассекая воздух.

Затем быстрое крыло касается моей побитой щеки. Открыв глаза, гляжу на ослепительную вспышку света, закручивающуюся спиралью у меня над головой. Щурюсь, привыкшая к густой темноте, и различаю обителькрыла, поднимающегося всё выше и вылетающего прочь из дупла. Мгновение думаю, что Девятая Матерь пришла сюда с фонарём из умолкамня, чтобы подпалить мою кожу.

Затем понимаю: я создала световые пряди. Как это делают те другие в мерцальне – но из собственного пения. Нити движутся медленно, словно льющийся сок, спутываясь и распутываясь, образуя петли и распускаясь. Тянусь рукой, касаюсь одной из них кончиком пальца, и прядь высвобождается из воздуха и опускается на мою ладонь, сворачиваясь калачиком, как спящий.

Это я её создала.

Протолкнула собственный голос сквозь костный мозг.

Должно быть, обителькрылы хотели, чтобы я узнала. Должно быть, они хотели, чтобы я открыла глаза. Увидела это.

Пальцы пульсируют булавочными уколами, а порез на тыльной стороне ладони чешется и щиплет, будто кожа говорит на своём собственном языке, но мне наконец удалось свалять световую прядь в золото. Во всяком случае, я так думаю – что это золото. Но когда я, сложив руки чашкой, накрываю его, как тёплое яйцо, в ладонях что-то бьётся, словно сердце.

Па-пум.

Наверное, сверкач щекочет кожу крылышками.

Это повторяется снова – в этот раз куплетом из трёх ударов.

Па-пум, па-пум, па-пум.

Никакой это не сверкач.

Раскрываю ладони, а там, вся сжавшись, сидит золотая птичка.

Она вспархивает с ладони и парит в воздушных потоках, словно создана, чтобы летать. Словно я создала её для полёта.

Ведь именно это я и сделала.

Вместо того чтобы создать неодушевлённый кусок золота – золота для дверной ручки, серёжки, ложки, – я напела птицу с бьющимся сердцем.

Я неспособна создавать мерцание, зато могу сотворить нечто живое. Теперь у меня над головой летает живое существо.

– Привет, пташка, – говорю я. – Откуда ты? – Выставляю палец, и птичка приземляется на него, наклоняет голову. – Не волнуйся, – шепчу я. – Я пригляжу за тобой.

Уже собираюсь снова сложить её в ладонях, когда она вылетает прямиком из дупла сквозь световые пряди, которые я ещё не сваляла.

– Стой! – кричу я, впиваясь ногтями в кору дерева внутри, чтобы приподняться и вылезти наружу.

Приземляюсь на мокрое, поскальзываюсь и падаю, порезанную руку зажимает между грудной клеткой и землёй. Боль хрустит под кожей, как ломающиеся ветки. Неуклюже поднимаюсь на ноги.

Золотая птица парит по наклонной вдоль внешней стены обители закручивающимися световыми прядями на каменном фоне.

– Не улетай, – окликаю её я. – Не…

Когда я догоняю птицу, её крылья трепещутся о стену, словно она хочет выбраться отсюда. Протягиваю руку, но она уносится прочь, будто следуя за звуком или запахом. На мгновение я его слышу. Каменная флейта. Хотя ничто из того, что я проходила на уроках истории, не объясняет, зачем владеющему быть здесь так поздно ночью.

Прижимаюсь щекой к стене и жду. И жду. И жду. Жду, когда звук вернётся. Забываю о птице, порхающей у меня над головой. Забываю и о синяках – обо всех синяках, которые у меня когда-либо были.

Когда властелин вновь начинает играть, мелодии собираются на кончике моего языка. Я не в силах их удержать – они скатываются, нота за нотой, и я пою. В этот раз не закрываю глаза, жду, когда световые нити пройдут прямиком сквозь меня. В считаные мгновения они размякают у меня на спине, развеваются вокруг, словно юбка. Беру одну из них в руки и принимаюсь валять. И вот опять: па-пум, па-пум. Ещё одна птица проскальзывает сквозь пальцы. Мои кости словно светятся изнутри.

Валяю свет в ладонях прядь за прядью. Мой голос воспламеняет ночь, крылья всё новых и новых золотых птиц трепещут, оживая, и вскоре касаются костяшек моих пальцев, ресниц, мочек ушей, стряхивая лунный свет с тонких перьев. Вскоре они меня окружают.

А затем разлетаются кто куда и собираются вновь, улетая от меня облаком приглушённого щебета. Они протискиваются в щель во внешней стене обители.

– Но как? – выдыхаю я.

Неуверенно направляюсь в их сторону, тянусь за ними, тянусь за птицами, которых оживила пением, но последняя из них ускользает прежде, чем успеваю до неё добраться.

Обителькрылы, кружащие в ветвях над моей головой, вздрагивают, словно спят на лету. Взъерошивают перья и щёлкают клювами, крича на небо, по которому им никогда не пронестись.

Прижимаюсь глазом к щели, моргая. Золотые крылья парят над морем. Улетают от меня.

А затем каменная флейта замолкает.

И я слышу, как кто-то сглатывает. Внезапно мне кажется, что я смотрю в зеркало, а не сквозь стену, не на море и не на крылья птиц, которых создала и потеряла.

Ведь по ту сторону стены – глаз, впалый на фоне смуглой кожи. Широко раскрытый и смотрящий на мир так, словно ему больно его видеть, больно видеть что-либо. Тёмный как сама темнота.

Похож на мой, но может принадлежать лишь каменному флейтисту. Глаз мальчика, игравшего музыку по ту сторону стены, море плещется у него за спиной, как я всегда себе представляла. Владеющий.

Мой глаз остаётся открытым, застыв у щели, в то время как глаз мальчика моргает. Па-пум. В этот раз стучит моё собственное сердце. Па-пум, па-пум, па-пум.

И этот стук возвращает меня обратно в мир, который я знаю.

Отталкиваюсь от стены.

Поворачиваюсь и бегу, топча землю и рыхломох, ныряя под низко нависающие ветви. Только вновь оказавшись на Зубном Ряду, останавливаюсь. Дыхание наматывается внутри меня, как нитка на катушку.

Язык во рту словно кусок прогорклой рыбы.

Снова бегу, назад в спальню. Съёживаюсь под чистым до солёного скрипа одеялом, убаюкивая все свои больные места – распухшую щёку, пылающее сердце, – и только когда чернозём и частицы рыхломха высыхают на пальцах ног, дрёма овладевает мной, волоча меня через сны про отрезанные пальцы, стены с глазами и печальных нелетающих птиц.

4 глава

Обычно мне не нравятся уроки истории, но сегодняшний всё равно что с крыльями. Ведь сегодня мы узнаем о Поющей Морю – в качестве предостережения, и только.

Девятая Матерь уже кое-что рассказывала мне про Поющую Морю: гибель дерева с дуплом – всецело её вина. Это она учинила в обители пожар, когда ей было столько, сколько сейчас мне. (Что довольно легко устроить в месте, сделанном из умолкамня, который вспыхивает пламенем, стоит по нему ударить под определённым углом.)

Девятой Матери хочется, чтобы я ненавидела Поющую Морю, её пение и то, как она отправилась за него в волны. Девятая Матерь вырастила её и говорит, что та всегда была бедовой, бедовой, бедовой. Но мне Поющая Морю никак не видится смутьянкой. Её огонь высвободил мне местечко для пения.

И, сказать по правде, я грежу о пожарах.

О том, как обитель сгорает дотла.

«Молчи».

«Молчи».

«Молчи».

Взгляд Девятой Матери будто ссадина.

– Я видела её насквозь, – говорит она.

Имеет в виду, что подсчитывала промахи Поющей Морю столь же дотошно, как мои. Это одна из причин, почему Поющая Морю мне близка, пускай она в прошлом и мертва, как Первая Матерь. Должно быть, ей было знакомо чувство, с которым носишь слова Девятой Матери всё время, словно мокрое платье, прилипающее к телу.

Девятая Матерь разрешает нам постоять на Зубном Ряду вразброс, велит поглядеть наверх. Мы всегда смотрели на Поющую Морю – с колыбели видели её там, вырезанную в высоком гладком куполе обители с небодверью над сердцем. Волны разбиваются о неё. Море надето на неё словно платье. Золотые штрихи подёргивают щёки и лоб. Дневной свет, прорезываясь сквозь крошечные отверстия в камне, посверкивает вокруг её головы, так что её венчает само солнце. Во снах она напевает мне колыбельные, уткнувшись в мои невредимые щёки. «Не молчи, – говорит она. – Пой».

Но Девятая Матерь вырезала её там собственноручно, чтобы напомнить нам: девочек с певчими горлами поглощает море.

Неважно. У моего сердца своё прочтение.

Качаю головой, силясь прогнать из головы мысли – мысли о пении в дупле, о тех искорках-птичках, скользящих по волнам лунного света. Мысли о глазе, который увидела по ту сторону стены, и о мальчике, которому он принадлежал, – о владеющем, который меня увидел. Владеющем, который меня услышал.

На страницу:
1 из 3