Посол III класса. Хроники «времен Очаковских и покоренья Крыма»
Посол III класса. Хроники «времен Очаковских и покоренья Крыма»

Полная версия

Посол III класса. Хроники «времен Очаковских и покоренья Крыма»

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

– Вид гяурской одежды оскорбляет взор повелителя правоверных, – любезно пояснял при этом чауш-паша.

На самом деле длинные рукава были мерой предосторожности, нелишней в османской столице, где в результате бунтов янычар не раз свергались султаны с трона. Они были введены после того, как серб Милош Кобилич ударом кинжала убил султана Мурада. С тех пор в продолжение всей аудиенции два янычара держались по бокам посла, не давая ему шага ступить по своей воле.

Большинство дипломатов, знакомых с особенностями принятого на Востоке протокола, с честью проходили ожидавшие их в султанском дворце испытания. Случались, однако, и исключения, когда гонор посла не уступал турецкому высокомерию. Ферриоль д'Аржантель, посол короля-Солнце, Людовика XIV, отправляясь 5 января 1700 г. на аудиенцию к султану, имел неосторожность без должного уважения отнестись к встретившему его чауш-паше. Затаив обиду, гофмейстер, как показалось послу, в неподобающих выражениях потребовал, чтобы при входе во дворец Ферриоль снял свою длинную, великолепной работы шпагу. Ферриоль отказался это сделать. Тогда по знаку чауш-паши дворцовая стража попыталась силой обезоружить посла. Ферриоль отбивался ногами, положив левую руку на эфес шпаги, а в правой крепко зажав свои верительные грамоты, подписанные Людовиком XIV. Однако силы были неравными. Кольцо янычар смыкалось вокруг француза, когда он громко спросил главного драгомана Порты, не находится ли Турция в состоянии войны с Францией. Понимая, что дело зашло слишком далеко, чауш-паша счел за лучшее вернуть послу шпагу, но к султану его так и не допустили.

Уходя из сераля, Ферриоль снял подаренный султаном кафтан и приказал сделать то же самое своей свите. Чтобы не дать возможности обвинить себя в пренебрежении к дарам султана, французы складывали кафтаны правильными рядами. Трудные обстоятельства, в которых находилась в то время Османская империя, заставили султана Мустафу I I оставить это дело без последствий. Однако за десять лет, которые Ферриоль провел в Константинополе, он ни разу не был принят султаном.

Впрочем, случай с Ферриолем был редким исключением. Не желавших подчиняться принятому у них церемониалу послов турки не жаловали. Зная об этом, послы особо не ерепенились: и поклоны били, и по полу на животе ползали, и пятились на выходе из аудиенц-каморы. Зато потом уж, стряхнув пыль с панталон, брали свое. Договоры о капитуляциях с Францией, Англией, Голландией опутывали османов по рукам и ногам.

Алексей Михайлович за долгие годы жизни в Константинополе бывал на аудиенциях у трех султанов – Мехмеда I, Османа III и нынешнего – Мустафы III. А уж скольких великих визирей и реисэфенди повидал – и не упомнишь. Во дворец каждый раз шел как на сражение. Но достоинство представителя России нес высоко.

Впрочем, и турки относились к русским по-особому. Повелось это еще с конца XV в., когда Иван III, отправляя послом в Константинополь стольника Михаила Андреевича Плещеева, строго-настрого наказал ему, «пришедши, поклон править стоя, а на колени не садиться». Плещеев линию проводил твердо. Подарки, присланные к нему от великого визиря, отправил назад, на обед к главе османского правительства не поехал, сказав: «Мне с пашами речи нет, я пашино платье не надеваю и денег их не хочу – мне с султаном говорить». Конечно, подобный тон вызвал неудовольствие султана Баязида II. После аудиенции султан без лишнего шума «отпустил» Плещеева, но прецедент был создан. Русские послы заручились правом не становиться в серале на колени, не целовать пола и «говорить речи» самому султану, а не великому визирю или другим сановникам.

Однако османы брали реванш в мелочах. В «светлице отдохновения» Обрескова томили каждый раз не менее часа: то чауш-паша задержится на молитве в мечети, то у великого визиря оказывались неотложные дела.

На этот раз против обыкновения ждать пришлось недолго. Не прошло и четверти часа, как на пороге появился чауш-паша, и Обресков во главе свиты русских дипломатов торжественно проследовал в большой зал Дивана. Он был полон народу. Министры Великолепной Порты соперничали друг с другом богатством шуб и причудливостью тюрбанов. Великий визирь сидел в углу на низкой софе. Разноцветные витражи верхнего яруса окон да персидский ковер за спиной у Хамза-паши были единственными украшениями зала собраний османского правительства.

Приблизившись, Обресков сделал простой русский поклон (в отличие от принятого в Европе тройного венецианского поклона на Руси кланялись один раз) и опустился на приготовленный для него табурет. Свитские встали за спиной посла. Как всегда в минуты трудные и ответственные, Алексей Михайлович почувствовал, что приходит спокойствие, рожденное пониманием важности предстоящих событий. Перекрывая голосом шевеление, покашливание, шарканье ног многолюдного собрания, он принялся зачитывать по-итальянски поздравительную речь. Драгоман Порты Караджа толмачил. После каждой фразы он заученно кланялся, оглаживая рукой седую бороду.


Константинополь. Вход в Диван


Обресков не успел дочитать и первой страницы, как великий визирь резко вскинул руку и в мгновенно наступившей звенящей тишине произнес что-то по-турецки. Ноздри его тонкого носа трепетали, горящий взгляд был устремлен на русского дипломата.

Обресков в недоумении обернулся в сторону драгомана.

– Довольно, достаточно мы слышали от тебя лживых речей! – зачастил с переводом Караджа. Между тем Хамза-паша прерывающимся голосом продолжал:

– Предатель, клятвопреступник! Как не стыдно тебе перед Богом и людьми за зверства, которые чинят твои соотечественники? На Днестре потоплены барки, принадлежащие подданным Порты. Балта и Дубоссары разграблены, и в них множество турок побито, а киевский губернатор, вместо того чтобы дать хану законное удовлетворение, гордо отвечал, что все сделано гайдамаками, тогда как нам доподлинно известно, что Балту и Дубоссары разграбили русские подданные. Вот письменное обязательство, что все войска из Польши будут выведены, которое ты дал реис-эфенди еще год назад. А они и теперь там! Ты говорил, что войска в Польше не более семи тысяч и без артиллерии, а мы знаем, что его там тридцать тысяч и с пушками…

Дальнейшее Алексей Михайлович слушал уже вполуха. Пытаясь стряхнуть с себя цепенящее безразличие, он отвечал что-то, отказывался принять унизительный для России ультиматум, предъявленный великим визирем, но в голове пульсировала одна и та же навязчивая фраза из полученного накануне рескрипта Коллегии иностранных дел: «В польских делах ни слава, ни достоинство Ее Императорского Величества не могут сносить ни малейшей уступки».

Когда Хамза-паша наконец произнес слово «война», Алексей Михайлович тяжело поднялся с табурета и, глядя в глаза великому визирю, отчеканил:

– Россия не желает войны, но она всеми силами ответит на войну, которая была только что ей объявлена.

Лоб Караджи покрылся капельками пота, голос задрожал, Пиний, внимательно следивший за переводом, шепнул:

– Врет, подлец!

Алексей Михайлович и сам понял, что грек сплоховал. Гневно взглянув на Караджу, он повторил:

– Россия не желает войны, но она всеми силами ответит на войну, которая была только что ей объявлена.

Пиний, запинаясь, как неверное эхо, забормотал по-турецки. Трижды Алексей Михайлович повторял свой ответ, пытаясь добиться от драгомана Порты точного перевода, но все было напрасно. Караджа от страха потерял голову.

– Россия неизменна в своей дружбе, но если от нее хотят войны, она будет действовать по-другому, – твердил он по-турецки. Бросив в лицо растерявшемуся греку: «Traduttore tradittore»[4], Обресков резко повернулся и вышел из зала.

Из Мусафир-одаси его уже не выпустили. Чауш-паша объявил, что судьбу русских дипломатов будет решать султан. Больше для порядка Обресков поинтересовался, каковы были пункты ультиматума.

– Пункт единственный: под гарантии со стороны четырех союзных держав – Дании, Пруссии, Англии и Швеции – Россия должна взять на себя обязательства никогда больше не вмешиваться в выборы польского короля, а также в религиозную борьбу в Польше.

– Это не в моей власти, – спокойно отвечал Обресков. Караджа еще говорил что-то, тыкал Пинию в лицо листок с ультиматумом, но в голосе его слышалась безнадежность.

Наконец он ушел. Потянулись долгие часы ожидания. Алексей Михайлович сидел, выпрямив спину и положив руки на колени. Взглянув на него со стороны, решительно нельзя было сказать, что он только что пережил самый трудный эпизод в своей дипломатической карьере.

* * *

Однако что же на самом деле произошло в Балте и Дубоссарах? О каких потопленных барках, убитых турках говорил Хамза-паша? Почему великий визирь назвал русского посланника «клятвопреступником»?


Оставим ненадолго нашего героя в «светлице отдохновения» – ему есть о чем поразмыслить – и попробуем разобраться в сложном сцеплении причин и обстоятельств, вызвавших войну между Россией и Турцией.

История поучительная, да и к нашему рассказу отношение имеет самое непосредственное. Началось все, как водится, с пустяка, мелочи, просто с банального анекдота. Весной 1768 г. пан Любомирский, подстольник Литовский, проиграл за ломберным столом свои огромные имения заезжим варшавским шулерам. Это незначительное, в сущности, происшествие и повлекло за собой цепь событий, имевших последствия непредсказуемые.

Любомирский стал жертвой интриги, которую искусно направляла его жена вместе со своим любовником Сосновским, писарем литовским. В подробности ее мы входить не будем. Существенно лишь то, что, когда жена Любомирского совсем было собралась прибрать эти имения к рукам, выяснилось, что они уже не принадлежали ее мужу. Над всей недвижимой собственностью Любомирского давно уже была установлена опека, а опекуны отказались допускать в имения новых владельцев.

Обязанность бороться с опекунами приняли на себя два шляхтича, некто Бобровский и Волынецкий.

В Польше было неспокойно. Речь Посполитая доживала свои последние годы в смуте и междоусобице. В январе сейм в Варшаве под давлением России и Пруссии решил наконец-то так называемый диссидентский вопрос – уравнял в правах некатолические меньшинства (православных и протестантов) с католиками. Католики увидели в этом потрясение государственных устоев и схватились за оружие.

В маленьком подольском городке Бар пан Красинский, брат епископа Каменецкого, и известный адвокат Иосиф Пулавский образовали очередную конфедерацию. На белом знамени конфедератов были начертаны распятие и образ Святой Девы. Под ними девиз: «Aut vincere aut mori pro religione et libertate»[5].

В Константинополь и Париж поскакали посланцы конфедератов с просьбой о помощи.

Французские философы находили странным стремление новоявленных крестоносцев искать защиты католической веры в мусульманской Турции. Однако в Версале посмотрели на дело с другой стороны.

Неисповедима логика истории. По странной прихоти смешивает она порой в один клубок великое и мелкое, трагическое и смешное. Спор за ключи от храма Гроба Господня – и трагедия Крымской войны. Выстрелы Гаврилы Принципа – и мировая война, перемоловшая в своих жерновах миллионы человеческих жизней. Так или почти так все обстояло и на этот раз.

Бобровский и Волынецкий были жалкими авантюристами. Разжившись бланками с официальной печатью пана Пулавского, маршала Барской конфедерации, они явились под стены Смилы, хорошо укрепленного замка Любомирского, с тысячей вооруженных казаков, обманутых их фальшивыми полномочиями. Разыгралась одна из многих трагедий многострадальной Польши. Казаки шли на штурм, прячась за спины жен и детей солдат крепостного гарнизона. Солдаты, верные присяге, плакали, но стрелять не прекращали. Поле перед замком покрылось трупами женщин и детей. Казаки, ужаснувшись страшного греха, покинули Бобровского и Волынецкого и перешли под Переяславлем на левый берег Днепра, на русскую сторону.

Однако всем уйти не удалось. Часть казаков попала в руки конфедератов, которые немедленно стали вершить суд. Случилось так, что среди посаженных на кол оказался и родственник переяславского архиерея. Тот, решив отомстить, задумал поднять бывших в то время на богомолье запорожцев против поляков. Архиерей показал атаману запорожцев подделанный им указ императрицы Екатерины Алексеевны проучить ляхов за то, что они устроили Барскую конфедерацию против православной веры. Фальшивка была сработана на совесть. Титул выведен на пергаменте золотыми буквами, а подпись и печать – как настоящие. Запорожцы перешли на правый берег Днепра и лавиной двинулись на Подолию, сметая все на своем пути. К ним присоединились уманьские гайдамаки во главе с сотником Гонтой.

Но недолго пришлось гайдамакам гулять по Польше.

Отряд русских войск под командованием генерала Кречетникова, гонявший по Подолии конфедератов, схватил Железняка и Гонту. Железняка, как российского подданного, отправили в Сибирь, а Гонту отдали полякам, которые и казнили его лютой смертью.

Гайдамацкий мятеж был подавлен, но искры от него полетели далеко. Один из отрядов Железняка и Гонты под начальством сотника Шилы направился к Балте, пограничному польскому селу, которое отделяла от татарского местечка Галты река Кодым. Гайдамакам было чем поживиться. Балта славилась своими ярмарками, на которые для закупки лошадей приезжали ремонтеры из Пруссии и Саксонии. Четыре дня жестоко грабили и беспробудно пили. Турки опомнились и, перейдя на польскую сторону, сожгли предместье Балты. Гайдамаки протрезвели, и началась канитель. То гайдамаки переправлялись через Кодым на татарскую сторону и жгли Галту, то турки с татарами разоряли и грабили жилища поляков, русских и сербов, живших в Балте. Под горячую руку сожгли и Дубоссары, городок, находившийся неподалеку от Балты. На шум явились конфедераты, принявшие «ревизовать схизматиков», иными словами, казнить украинцев и казаков.

В результате печального балтского происшествия меньше всего пострадали турки. Однако Порта пришла в сильнейшее волнение. 4 июля Обресков доносил в Петербург, что к русским границам придвинут 20-тысячный турецкий корпус.

Такой поворот событий казался странным. В Петербурге недоумевали. Однако вскоре многое прояснилось. Капитану Бастевику, служившему для секретных посылок в канцелярии киевского генерал-губернатора Воейкова, удалось перехватить депеши барона де Тотта, французского резидента в ставке крымского хана, дюку Шуазелю, руководителю французской внешней политики. Из донесения Тотта явствовало, что подкупленный им балтский паша Якуб намеренно преувеличил масштабы инцидентов в Балте и Дубоссарах, желая спровоцировать Порту вступиться за своего обиженного вассала – крымского хана.

Первоприсутствующий в Коллегии иностранных дел граф Никита Иванович Панин вздохнул облегченно. Интрига Версаля была столь явной, что он распорядился немедленно отправить копии депеш Тотта Обрескову. Никита Иванович был уверен, что посланник сумеет распорядиться доказательствами антирусских происков Шуазеля. Однако, пока возились с расшифровкой, доставляли депеши в Константинополь, время шло. Документы попали в руки Обрескова лишь 20 сентября, за пять дней до столь неудачно окончившейся аудиенции у Хамза-паши.

– Если бы сия бумага, – говорил он возбужденно Левашову, – была у меня хоть на неделю раньше, я бы выкурил этого презренного Тотта из Бахчисарая.

* * *

Итак, казалось бы, все ясно. Война была спровоцирована Версалем, давно мечтавшим стравить Османскую империю с Россией.

Однако не будем торопиться.

Задолго до того как в дипломатических салонах Вены и Парижа сделалось модным говорить о «больном человеке Европы», русские дипломаты доносили из Константинополя о том, что Османская империя переживает не лучшие дни.

Внешне все обстояло вроде благополучно. Империя простирала свою власть на огромные пространства от Кавказа до Магриба и от знойных пустынь Аравии до Балкан. Ее еще озаряли отблески былой славы султанов-завоевателей Мехмеда II, Сулеймана Великолепного, Селима I, прозванного Грозным. Дружбы владык мусульманского мира еще искали державы великие.

Однако болезнь уже начала свою разрушительную работу. После поражения под стенами Вены в 1683 г. османы, некогда наводившие ужас на христианский мир, обнаружили, что они далеко отстали от Европы. Не умея и не желая приспособить к требованиям времени ни свое архаическое государство, ни некогда совершенную, но безнадежно устаревшую военную машину, они лишились возможности продолжать территориальную экспансию, бывшую источником могущества и смыслом существования империи.

Мустафа I II, взошедший на престол османских султанов в 1757 г., остался в истории Турции как правитель властный и честолюбивый. Он стремился править сам. Нередко султан инкогнито отправлялся в Высокую Порту, где проводил долгие часы в беседах с великим визирем и реис-эфенди. Однако ничто уже не могло сделать насквозь коррумпированную бюрократическую машину империи более поворотливой. Чиновники Порты и все эти фантастические фигуры сераля – главный астролог, хранитель парадной шубы, страж султанского соловья – давно уже были не частями единого целого. Даже такие традиционные центры влияния в серале, как некогда могущественный кизляр-ага, действовавший через любимых жен султана, или мать султана – валиде-султан, уже мало что значили в обстановке нарастающей анархии.

Политика Османской империи определялась неумолимой логикой всеобщего разложения.

Мустафа I II не мог не понимать, что происходит вокруг. Но как влить свежую кровь в жилы дряхлеющей империи, как заставить успокоиться этих бунтующих черногорцев, грузин, а также народы Египта, Аравии, Кипра?

Другого способа, кроме победоносной войны, он не знал.

Удобным объектом для нападения представлялась ему Россия, всего несколько лет назад вынесшая на своих плечах основную тяжесть Семилетней войны.

Еще в 1757 г., вступая на трон османских султанов, Мустафа III опоясался мечом Айюба, оруженосца пророка, хранящимся в одной из мечетей Константинополя как величайшая святыня мусульман, и провозгласил себя гази – завоевателем.

Однако решиться на войну было непросто. Далеко не все в османской иерархии разделяли честолюбивые планы султана. Одним из немногих турецких сановников, не терявших способность трезво смотреть на вещи, был великий визирь Мохсен-заде.

«За войну стоят султан и константинопольская чернь, против – Порта и муфтий Дурри-заде, без фетвы которого по исламским законам султан не может начать войну», – доносил Обресков в Петербург.

В ответ летело указание всемерно стараться о сохранении мира.

И Обресков старался.

По долгому опыту общения с турками ему было известно, что многие османские сановники были податливы на внушения. Собственных послов за пределами Османской империи они не держали и поэтому сведения о явных и тайных интригах европейской политики вынуждены были черпать из бесед с аккредитованными в Константинополе послами. Опытный дипломат мог из турок веревки вить. А опыта и сноровки Обрескову было не занимать.

Если бы не мастерство Алексея Михайловича в «политических софизмах», война могла начаться уже летом 1764 г., когда усилиями России и Пруссии на польский престол был возведен Станислав Понятовский.

Обстановка тогда складывалась тревожная.

Зная, что Турция давно засматривалась на польскую Подолию, французский посол в Константинополе Верженн, достойный соперник Обрескова, впоследствии министр Людовика XVI, разыграл «польскую карту» с блеском. С помощью австрийского интернунция Пенклера и польского посла Станкевича он распустил слухи, что Екатерина II собирается выйти замуж за Понятовского, своего старого фаворита, и таким образом соединить два государства – к очевидной опасности для Османской империи.

Подливал масла в огонь и крымский хан, доносивший, что в Хотин явился разбитый русскими войсками польский князь Радзивилл и, горько сетуя на Россию, отдался под покровительство Порты.

Султан пришел в ярость и велел великому визирю послать Обрескову записку, составленную «в терминах грубейших и неучтивейших». Алексей Михайлович, зная по опыту, что в Турции надо иметь, как он выражался, «волчий рот и лисий хвост», дал почувствовать великому визирю, что подобные выражения непристойны в отношениях между государствами, и напомнил, что последняя война между Россией и Турцией также произошла вследствие разных известий, которым турки слишком легко поверили, а между тем она стоила каждой из воевавших сторон более ста тысяч погибших.

Великий визирь (редкий случай в турецкой истории!) счел за лучшее принести извинения за «невольную резкость» выражений и просил Обрескова не сообщать о них в Петербург.

Екатерине понравилась оборотистость Обрескова. На его депеше об этой истории она собственноручно начертала: «Быть по сему; а ревность, искусство и усердие Обрескова нахвалить не можно; да благослови Господь Бог и впредь дела наши тако».

Однако при всем искусстве Обрескова военного конфликта избежать уже было нельзя, лишь оттянуть. Особенно взволновалась Порта после того, как Россия, стремясь обеспечить православному населению входивших в состав Польши западно-украинских и белорусских земель равные права с католиками, увеличила численность своих войск в Польше. 3 декабря 1767 г. Обресков имел тайную конверсацию с реис-эфенди Османом, которая продолжалась четыре часа. Разговор принял столь острый характер, что, опасаясь немедленного разрыва отношений, Алексей Михайлович вынужден был дать письменное обязательство, что русские войска будут выведены из Польши в феврале следующего года.

Обресков прекрасно понимал, какую ответственность он на себя берет. Зная, как в Петербурге смотрят на польские дела, другой на его месте вел бы себя осторожнее и поостерегся бы давать обещания, не снесясь предварительно с Петербургом. Однако заминка с ответом неизмеримо увеличила бы риск немедленного объявления войны. Курьер до Петербурга добирался не менее четырех недель, значит, ответа на запрос следовало ждать не раньше чем через два месяца. Турки же получали известия из Польши через пять-шесть дней, а обращаться всякий раз за советом в столицу значило, по мнению Обрескова, заведомо погубить дело. Если интересы России требовали от него, русского посланника, идти на риск – он шел на него.

В Петербурге Обрескова не поняли. Екатерина, еще недавно хвалившая посла, нахмурилась. Посол в Польше Николай Васильевич Репнин, сторонник решительных действий, писал Панину: «Меня менее удивила неумеренность Порты в ее требованиях, чем робкая уступчивость г. Обрескова, который еще этим и доволен, будто успехом».

Однако дело было сделано и следовало подумать, как быть дальше. «Надобно, – писал Панин, – для развязания так дурно затянутого узла сделать, по крайней мере, наружные доказательства к исполнению обещанного, ибо, помазав турецкое министерство по губам, можем выиграть время, которое всего на свете лучший поправитель… Не время еще доходить нам с Портою до разрыва».

На том и порешили, благо дела в Польше пошли на лад. После того как в январе сейм принял наконец решение об уравнении в правах католиков с православными, русские войска потянулись к своим границам. Однако в конце февраля явилась на свет Барская конфедерация, и в Польше вновь поднялись смута и рознь, снова шайки конфедератов поскакали по городам и селам, грабя друга и недруга, поляка и украинца, разоряя монастыри и хутора.

Русские войска повернули назад. Между конфедератами отличался ротмистр Хлебовский, вешавший на придорожном дереве первого встречного, не разбираясь, кто он – католик, православный или иудей. Русским не нужно было проводников. Они настигали конфедератов по трупам их жертв.

С этого момента события стали развиваться стремительно и неудержимо. Развязка близилась, и инциденты в Балте и Дубоссарах лишь ускорили ее наступление.

16 июля Обресков был вызван к Мохсен-заде, который напомнил об обещании, данном им полгода назад, и в категорическом тоне потребовал вывода русских войск из Подолии. Не успел Алексей Михайлович доложить об этом в Петербург, как разнеслись вести о том, что Мохсен-заде смещен и отправлен в далекую Кандию (остров Крит), определенную ему местом ссылки.

Султанскую печать – символ власти главы османского правительства – принял анатолийский бейлербей Хамза-паша, человек решительный и жестокий. В конце августа он прибыл в Константинополь и немедленно принялся смещать всех, кого Обресков считал людьми «благонамеренными и миролюбивыми».

«Через это, – сетовал Обресков в письмах к Панину, – я лучших своих друзей лишусь».

Панин сочувствовал – и только. В польских делах «ни слава, ни достоинство Ее Императорского Величества не могут сносить ни малейшей уступки», – предупреждал он Обрескова.

Правда, для возвращения дел «в обыкновенную и натуральную стезю» Алексею Михайловичу было ассигновано 70 тысяч рублей. Но как ими распорядиться? И великий визирь, и реис-эфенди – люди новые, подходы к ним еще не найдены.

На страницу:
3 из 4