
Полная версия
Протоколы внутреннего насекомого

Ганс Гrawl
Протоколы внутреннего насекомого
Бог – это архивный червь, объевшийся желтой пылью.
А ангелы – это тараканы, что ползают по потолку твоей конторы.
Ты чешешь спину, надеясь на спасение,
а вычесываешь лишь осколки собственного панциря.
И понимаешь: рождение – это опечатка в ведомости,
а смерть – штамп, который ставят кривыми руками.
Протоколы внутреннего насекомого
Часть I: Зуд
Глава 1. Утро с осадком
Александр проснулся от звука капли. Она падала с потолка прямо на его кухонный стол, оставляя мутные разводы на газете трёхдневной давности. Газета пахла пивом – хотя, возможно, это пах он сам.
Голова гудела, как перегретый трансформатор. Рот был сухим и горьким, будто там всю ночь кто-то курил дешёвые сигареты и пил уксус. Александр приподнялся, сел на край дивана и, зажмурившись, дотронулся до спины. Под лопаткой что-то шевельнулось. Лёгкое, гадкое движение, похожее на то, как в пепельнице ворочается дохлая муха, если её толкнуть спичкой.
Он выругался и схватил бутылку с тёплым остатком пива. Сделал глоток. Не помогло. Зуд не ушёл, наоборот – проявился отчётливей, словно хотел сказать: «Привет, я здесь».
Александр оделся кое-как, натянул мятую рубашку и пошёл на работу. В подъезде воняло кошачьей мочой и сыростью, а лампочка мигала, как нервный глаз. Он шёл, стараясь не чесать спину – это выглядело бы слишком подозрительно, даже для такого дома, где все соседи давно подозревали друг друга во всём, начиная от кражи ведра и заканчивая колдовством.
Контора встретила его тем же кислым запахом бумаги и плесени. На стене висели портреты чиновников – одинаковые лица с одинаковыми глазами, как будто их нарисовал один и тот же скучающий художник.
Начальник появился из своего кабинета так тихо, будто выкатился из воздуха. Лица у него не было – вернее, оно было, но такое пустое и безликое, что взгляд цеплялся только за костюм. Костюм сидел идеально, словно он существовал отдельно от человека.
– Александр, – сказал он ровным голосом, похожим на шелест пластиковых папок. – Пересчитайте архивные справки за тысяча девятьсот семьдесят третий год.
И исчез.
Александр открыл пыльные ящики, где лежали десятки папок с мёртвыми бумагами, и ощутил снова то мерзкое движение под кожей. Оно не дало ему наклониться – словно внутри кто-то разворачивался, устраивался поудобнее.
Он подумал: если это глисты – это полбеды. Глисты хотя бы не знают, как звать начальника по имени.
Александр смотрел на серые стопки бумаг и чувствовал, что каждая страница – это чей-то прожитый впустую день. Чужие подписи, чужие печати, чужие даты. Всё мёртвое. И зачем пересчитывать мёртвое? Чтобы ещё раз убедиться, что оно действительно мёртвое?
Работа была для него как хмель, только наоборот. Питьё заглушало реальность, а работа её раздувала до размеров бетонной стены. Не пройти, не перелезть. Лишь врезаться лбом, снова и снова, пока не забудешь, зачем вообще двигался.
Он взял одну из папок, раскрыл её. Бумага пожелтела, буквы словно устали держаться на поверхности и медленно стекали вниз, как капли старого клея.
Александр поймал себя на мысли: а ведь, возможно, бумага живёт дольше человека. И если так, то выходит, что и его собственная жизнь уже приговорена – к забвению, к растворению, к той же жёлтой пыли.
Шевеление под кожей стало настойчивым, словно оно отозвалось на эти мысли. Как будто там, внутри, кто-то тоже не хотел работать. Кто-то протестовал, бился, требовал свободы. И этот кто-то имел куда больше права на протест, чем он сам.
Александр закрыл папку и уставился в серое окно. За окном была улица, где всё казалось одинаковым – машины, лица, даже лужи. Он поймал себя на том, что мечтает просто лечь на асфальт и смотреть, как небо становится грязнее, а прохожие обтекают его, как воду камень. Это казалось честнее любой работы.
– Работать, – прошептал он сам себе и усмехнулся. – Работать, чтобы не думать, не чувствовать, не шевелиться внутри. Работать, чтобы остаться бумагой.
И снова ощутил зуд – не в спине, а уже в голове, где поселилась мысль: может быть, он и сам всего лишь папка, записка в архиве, которую кто-то перебирает чужими руками.
Он снова потянулся к папке, но в этот раз не открыл её. Просто смотрел на корешок, как будто тот собирался что-то сказать. И папка сказала. Голос был сухой, бумажный, как шуршание страниц в библиотеке, где давно не было читателей.
– Мы здесь дольше, чем ты, – произнесла она. – И останемся дольше.
Александр нервно усмехнулся, откинулся на стуле. Может, это алкоголь ещё не вышел. Может, это сон. Но папка продолжала:
– Ты думаешь, твои дни важны? Нет. Твои дни – это строки в чьём-то отчёте. Мы – твои хозяева. Мы растём, множимся, пылим. Мы бессмертны.
Он почувствовал, как зуд под лопаткой усилился, и понял: голос звучал не только из папки, но и изнутри него. Как будто это не просто зуд, а сам архив поселился в его теле. Папки, справки, печати – всё шевелилось под кожей, искало выход.
– Замолчи, – прошептал он и прижал руку к спине. – Я не папка. Я живой.
– Ошибаешься, – отозвался голос. – Ты – бумага с мокрым пятном.
Александр резко встал, оттолкнул стул так, что тот упал. Несколько коллег обернулись, но никто ничего не сказал: для них он всегда был странным. Он посмотрел на их лица – серые, без выражений, и подумал, что они тоже папки. Ожившие документы, пришедшие сюда, чтобы пересчитывать самих себя.
Он взял первую попавшуюся справку и заговорил с ней шёпотом:
– Ты кто?
Бумага молчала. Только зуд внутри отвечал ему, теперь уже сладостным покалыванием, будто что-то там радовалось: «Да, да, говори с нами. Теперь ты наш.»
Глава 2. Клиника № 74
Шевеление не проходило. Оно поселилось под кожей, как непрошеный гость, который не платит за комнату, но требует еды, внимания, и, черт возьми, иногда даже разговора. Александр проснулся на следующий день с тем же ощущением – лёгким, но настойчивым покалыванием под лопаткой, будто там, внутри, кто-то маленьким, острым ногтем царапал по стенке его существования. Не боль, нет. Боль была бы честной, прямолинейной, как удар в челюсть от случайного пьяницы в подворотне. Это было хуже: зуд, который напоминал о себе в моменты тишины, когда мозг пытался притвориться, что всё в порядке. А ничего не было в порядке. Никогда.
Он лежал на диване, уставившись в потолок, где вчерашняя капля оставила ещё один мутный след. Вчерашний день в конторе слился в памяти с этим зудом – архивные папки, шепчущие о бессмертии бумаг, о том, как люди растворяются в пыли, а документы остаются, множатся, как раковые клетки в теле общества. “Ты – бумага с мокрым пятном,” – эхом отозвалось в голове. Александр зарычал, сел, потянулся за бутылкой. Остаток пива был тёплым, как моча, но он сделал глоток. Зуд ответил лёгким толчком, словно насмехаясь: “Пей, пей, это не поможет. Я здесь навсегда.”
Философия всегда настигала его в такие моменты – не та, из книг, которые он никогда не читал, а та, что рождается из похмелья и пустоты. Что такое человек, если не сосуд для чужих шевелений? Мы думаем, что контролируем свою кожу, свои кости, но внутри всегда что-то копошится – мысли, воспоминания, или вот это, неизвестное, что решило поселиться без приглашения. Может, это и есть жизнь: вечный зуд, который не даёт забыть о собственной бренности. Александр подумал о начальнике, о его пустом лице, о коллегах, серых, как стены конторы. Они все зудели внутри себя, но притворялись, что нет. Работали, чтобы заглушить. Пили, чтобы забыть. А он? Он был честнее – или глупее.
Решение пойти в поликлинику пришло внезапно, как рвота после третьей бутылки. “Надо разобраться,” – подумал он, хотя знал, что разбираться в таких вещах – значит копать яму глубже. Но шевеление усилилось, словно почувствовав его колебания, и Александр встал, надел ту же мятую рубашку, пропахшую вчерашним потом и сигаретами. Улица встретила его серостью – лужи, как зеркала разбитых надежд, отражали небо, тяжёлое, как крышка гроба. Он шёл, стараясь не чесать спину, но пальцы сами тянулись, нервно скребли через ткань. Прохожие обтекали его, как вода камень, не замечая. “Они тоже зудят внутри,” – подумал он. “Вся эта толпа – один большой организм, полный паразитов.”
Клиника № 74 возвышалась на углу, как заброшенный памятник советской бюрократии: серое здание с облупившейся краской, где окна смотрели на мир пустыми глазами. Дверь скрипнула, выпуская запах – смесь хлорки, старых газет и человеческого отчаяния. Александр шагнул внутрь и сразу понял: это не место исцеления, это лабиринт, где люди теряются, чтобы никогда не найтись. Коридоры тянулись в бесконечность, разветвляясь, как корни в гнилой земле. Таблички на стенах – “Кабинет 12А”, “Регистратура”, “Не входить” – вели в тупики, где кончались обшарпанными дверями без номеров. Он блуждал, нервно оглядываясь, чувствуя, как зуд под кожей синхронизируется с этим хаосом. “Это не поликлиника,” – мелькнуло в голове, – “это метафора. Жизнь – лабиринт без выхода, где каждый поворот обещает помощь, но даёт только стену.”
В регистратуре сидела женщина с лицом, вырезанным из старой газеты: бесцветные глаза, губы, сжатые в линию, как подпись под приговором. Она не посмотрела на него, просто сунула талон – номер 47. “Ждите,” – буркнула она голосом, похожим на шуршание бумаг. Александр сел в коридоре на скамейку, где уже томились другие: старуха с кашлем, как треск старого радио; мужчина с забинтованной рукой, уставившийся в пол, словно там была вся его жизнь. Время тянулось, как резина, нервно подёргиваясь. Зуд усилился, и Александр подумал: а что, если это не болезнь? Что, если это пробуждение? Внутреннее насекомое, которое все носят в себе, но игнорируют. Философы говорили о душе, о разуме, но никто не упоминал о зуде – о том, что внутри нас живёт нечто чужое, требующее признания. “Мы все насекомые в человеческой шкуре,” – подумал он, – “копошимся в муравейнике общества, жрём, спим, размножаемся, но никогда не спрашиваем: зачем?”
Наконец, его номер высветился на табло – мигающем, как нервный тик. Кабинет врача был маленьким, душным, с запахом формалина, который въедался в поры, и равнодушия, которое висело в воздухе, как дым от дешёвой сигареты. Врач – мужчина средних лет, с лицом, лишённым всякого выражения, – сидел за столом, заваленным бумагами. Его глаза были пустыми, как окна в заброшенном доме. “Раздевайтесь,” – сказал он тоном, который не допускал возражений, но и не обещал ничего. Александр стянул рубашку, чувствуя себя обнажённым не только телом, но и душой. Зуд отозвался, словно радуясь вниманию.
Врач щупал спину холодными пальцами, как мясник ощупывает тушу. “Что-то шевелится,” – пробормотал Александр, нервно сглатывая. “Под кожей. Как живое.” Врач хмыкнул, не отрываясь от осмотра. “Дерматит,” – наконец изрёк он. “Лёгкая форма. На почве стресса.” Слова повисли в воздухе, абсурдные, как приговор за преступление, которого не совершал. Стресс? Конечно, стресс. Жизнь – это стресс, спрессованный в форму человеческого тела. Но зуд был реальнее стресса, он был протестом против этой формы. “А шевеление?” – настаивал Александр. Врач пожал плечами: “Воображение. Бывает. Мазь пропишу.” Он нацарапал что-то на бумажке – рецепт, где буквы корчились, как черви на крючке, нечитаемые, бессмысленные. “Два раза в день. И поменьше пейте.”
Александр вышел из кабинета, сжимая рецепт в кулаке. Коридоры снова закружили его, но теперь они казались ещё более враждебными – как будто здание знало о его поражении и насмехалось. Философия нахлынула волной: медицина – это ещё одна бюрократия, где тело превращают в документ, а душу – в диагноз. “Дерматит на почве стресса” – это не ответ, это уклонение. Мы все больны стрессом существования, но никто не лечит корень – эту пустоту внутри, где шевелится неизвестное. Александр остановился у окна, глядя на улицу, где люди спешили, не зная, что их собственные тела – тюрьмы для внутренних насекомых.
На улице он разжал кулак – рецепт смялся, буквы слились в бессмысленную мазню. “К черту,” – прошептал он и швырнул бумажку в лужу, где она утонула, как его надежды. Зуд под лопаткой отозвался лёгким толчком, почти одобрительным. Вместо аптеки он зашёл в ближайший магазин – бутылка дешёвой водки, холодная, как равнодушие врача, ждала его на полке. Он купил её, сделал глоток прямо на улице, чувствуя, как жидкий огонь растекается по венам, заглушая зуд – ненадолго, но достаточно, чтобы подумать: “Может, это и есть лекарство? Не мазь, а забвение. Пить, чтобы не чувствовать, как внутри тебя что-то рождается – или умирает.”
Он шёл домой, нервно оглядываясь, как будто ждал, что клиника последует за ним. Но она осталась позади, как и весь этот абсурдный день. Зуд не ушёл, но теперь он казался частью него – напоминанием о том, что жизнь – это не путь, а лабиринт, где каждый диагноз – тупик, а каждая бутылка – временный выход. Философия закончилась на дне глотка: “Мы все зудим, все шевелимся, но никто не знает, зачем. И, возможно, в этом вся суть.”
Глава 3. Бумажная спираль
Александр спускался в подвал конторы, как в могилу, которую для него вырыли заранее, но забыли сказать, когда засыпать. Лестница скрипела, как кости старика, а воздух был густым от пыли и запаха сырости, будто само здание гнило изнутри. Ему поручили новую задачу – найти “Дело о пропавшем без вести комаре”. Название звучало как насмешка, как будто кто-то наверху, в кабинете с идеальным костюмом и пустыми глазами, решил поиздеваться. “Комар, – подумал Александр, – пропал без вести. А я? Я тоже пропал, только никто не пишет об этом дел.” Зуд под лопаткой отозвался, словно соглашаясь, и он нервно потёр спину, чувствуя, как что-то там шевельнулось – не просто кожа, а сама его суть, протестующая против этой жизни, против этого подвала, против этого абсурда.
Подвал был лабиринтом стеллажей, набитых папками, которые, казалось, дышали. Жёлтые, потрепанные, с чернильными пятнами, они стояли ровными рядами, как надгробия на кладбище забытых жизней. Свет единственной лампочки мигал, как пульс умирающего, и в этом тусклом мерцании Александр чувствовал себя не человеком, а тенью, скользящей между полками. Он открыл первую папку – “Дело № 473/К, 1968 год”. Чьи-то имена, даты, подписи. Чья-то жизнь, сжатая в несколько строк, пожелтевшая, как зубы курильщика. Он захлопнул её, и пыль взлетела, оседая на его пальцах, как пепел надежд. Зуд под кожей усилился, синхронизируясь со скрипом стеллажей, будто подвал и его тело стали одним организмом, где папки – это органы, а он – лишь паразит, копошащийся внутри.
“Дело о пропавшем без вести комаре”. Он повторял название про себя, и оно звучало всё абсурднее, как строчка из пьесы, которую никто не захотел ставить. Может, комар – это он сам? Пропавший без вести в лабиринте своей жизни, жужжащий в пустоте, пока кто-то не прихлопнет его газетой или не заархивирует в папку. Философия снова накрыла его, как похмельная тошнота. Жизнь – это архив, где каждый человек – документ, который никто не читает. Мы рождаемся, чтобы быть подписанными, проштампованными, уложенными на полку. А потом – пыль. И всё-таки комар. Почему комар? Может, он тоже зудел под чьей-то кожей, пока не исчез? Александр усмехнулся, и смех его был сухим, как шорох бумаг.
Он начал пить прямо в подвале. Фляга, спрятанная в ящике стола наверху, теперь перекочевала в карман пальто. Дешёвая водка, купленная после визита в клинику, обжигала горло, но не заглушала зуд. Напротив, она делала его отчётливее, как будто алкоголь разбудил то, что шевелилось под кожей, дало ему голос. “Ты – бумага,” – шептало оно, и Александр, сделав очередной глоток, отвечал: “Нет, я живой. Я ещё живой.” Но подвал смеялся над ним – скрипом стеллажей, шелестом страниц, которые, казалось, шептались друг с другом, обсуждая его ничтожность.
Он копался в папках часами, дни сливались в одну бесконечную спираль из пыли и чернил. “Дело о комаре” не находилось. Может, его и не существовало. Может, это была шутка, тест, чтобы проверить, сколько ещё он выдержит, прежде чем сойдёт с ума. Или уже сошёл? Он смотрел на свои руки, покрытые серой пылью, и думал: а что, если он сам – часть этого архива? Не человек, а документ, который кто-то забыл подписать, отправить, уничтожить. Зуд под лопаткой стал ритмичным, как метроном, отмеряющий его существование. Он чувствовал, как что-то там, внутри, растёт, множится, как эти папки, как этот подвал, как весь этот проклятый мир.
Однажды, в очередной день, когда лампочка мигала особенно нервно, он открыл папку, на которой было написано только “К”. Внутри – пустота. Ни одной записи, ни одной буквы. Просто жёлтые листы, пахнущие плесенью. Александр уставился на них, и ему показалось, что они смотрят в ответ. “Ты – это мы,” – сказали они без слов. “Ты – пустота, которую кто-то забыл заполнить.” Он захлопнул папку, но голос остался – теперь он звучал не только из бумаг, но и из его спины, из того, что шевелилось там, под кожей. Зуд стал почти сладостным, как будто он был не болезнью, а признанием: да, ты наш, ты один из нас. Он сделал глоток из фляги, и водка пролилась на подбородок, на рубашку, на папку. Пятно расплылось, как чья-то подпись, и Александр подумал: вот оно, моё дело. Дело о пропавшем без вести человеке, который пьёт, чтобы не слышать, как мир шуршит вокруг него, как насекомое под кожей. Он засмеялся – громко, хрипло, и звук отразился от стен подвала, как эхо в пустом соборе. Папки молчали, но он знал: они слушают. Они всегда слушают.
Философия накрыла его с головой, как волна грязной воды. Если жизнь – это архив, то что такое смерть? Может, это просто момент, когда тебя наконец-то подпишут, поставят печать и уберут на полку? Или, хуже, когда тебя порвут и выбросят в мусор, потому что ты не понадобился? Александр смотрел на стеллажи и видел в них не папки, а людей – миллионы людей, чьи жизни были сжаты до нескольких строк, чьи мечты, страхи, зуды под кожей стали лишь пылью. Он хотел закричать, но вместо этого сделал ещё глоток. Зуд ответил, и на этот раз он был почти нежным, как прикосновение любовницы, которой никогда не существовало.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.