bannerbanner
Милосердие
Милосердие

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Захар Буров

Милосердие

«…где-то перегружено, где-то недотянуто. Резать надо, кромсать без жалости.» После этого сообщения от своего любимого бета-ридера – я не поменял не единой строчки.

Пролог

Сладкая пыльца запаха ладана. Воск, плавящийся на золотых канделябрах. Притихшие дыхания в прохладной полутьме нефа. Горло сжато воротником робы, бархат давит на горло. Мои пальцы, влажные от нервного пота, сжимают папку с нотами. «Hallelujah». Старая, потрепанная, в пятнах от кофе. Старик Элмер всегда ставил на нее свой стакан, несмотря на все окрики пастора. «Музыка должна дышать жизнью, а не храниться в стерильном боксе».


Жизнь. Вот она.


Первая нота. Глубокий вдох. Дирижер, миссис Хиггинс, ее взмах рукой – не просто жест, это высекание искры из воздуха. И мы запели. Небо распахнулось. Своды церкви дрогнули от мощи нашего голоса. Я чувствовала, как вибрация идет от пяток к макушке, сливаясь в один прекрасный, очищающий гром.


А потом этот гром сменился другим.


Не таким чистым.


Резкий, сухой, как лопнувшая струна гитары, но громче. Набат. Или хлопок дверью.


(Марта)

Я думала, лопнула одна из этих дурацких лампочек, которые пастор купил по скидке. Господи, даже на освещении приходиться экономить. Я повернула голову на звук, все еще пропевая «for the Lord God omnipotent reigneth», и увидела, как с Элмера слетает его парик. Слетает странно, не так, как обычно, когда он его поправлял. Он полетел в сторону, эти его жалкие библейские кудри развеялись на ветру, которого в церкви не было. И под париком оказалась не лысина, а что-то красное, мокрое, с белыми осколками. И его больше не было. Он просто перестал быть. Перестал петь. И его нота оборвалась.


(Томми)

Тишина после первого хлопка была оглушительнее любого звука. На секунду. Ровно на ту секунду, за которую мозг отказывается верить. Это фейерверк? Шутка? Часть какого-то нового, современного представления? А потом второй хлопок. И третий. Уже не хлопок. Уже не лопнувшая лампочка. Уже выстрел. Определенно, окончательно, железно. Выстрел.


Запах. Сначала не крови. Сначала запах пороха. Едкий, кислотный, перебивающий ладан. Запах серы из преисподней, принесенный вентиляцией прямо в лицо.


(Филлип)

Он шел по центральному проходу. Неторопливо. Как жених к алтарю. Длинное, поношенное пальто. Лица не разглядеть, только силуэт на фоне витражей. Он не кричал, не произносил речей. Он просто шел и стрелял. Методично. Как косильщик сорняков. Раз-два. Раз-два. Пауза. Перезарядка. Звук отскакивающего пустого магазина, звяканье о каменный пол. Новый магазин. Щелчок. Продолжение.


Мир сузился до этого ритма. Выстрел. Крик. Падение. Больше не пели. Кричали. Но крики тоже были частью этого нового, ужасного хора. Сопрано агонии, бас паники, дискант разрываемой плоти.


Я упал на колени. Моя роба стала мокрой и теплой. Не от моего пота. От того, во что я встал. От Элмера. Я смотрел на его парик, лежащий в луже. Локоны впитывали красноту. Я подумал: «Миссис Хиггинс убьет его за испорченный парик». И это была самая идиотская мысль в моей жизни. Последняя.


(Миссис Хиггинс)

Мои дети. Мой хор. Они падали. Роберта, с которой мы вместе ходили на репетиции двадцать лет. Томми, наш новый тенор, такой робкий. Они падали, и их голоса обрывались на полуслове, на полувздохе. Я не могла остановиться. Моя рука все еще дирижировала. Она сама. Вверх-вниз. Это был адский оркестр. Я дирижировала симфонией своего уничтожения. И я ждала своей очереди на фермате. Ждала, когда солист обратит на меня внимание.


Он подошел. Не спеша. Дым стелился вокруг него, как нимб. Я опустила руки. Посмотрела ему в лицо. Но я не увидела лица. Только тень. Только пустоту. И я почему-то прошептала: «Прости нас». Не знаю, за что.


Выстрел был ответом.


(Эйми)

Удар в грудь. Не боль. Сначала не боль. Удар, как от мяча на физкультуре, только внутри. Горячий. Очень горячий. И невыносимое давление. Я отлетела назад, в хруст падающих стульев, в чье-то уже холодное тело. Звук ушел. Свет поплыл. Он стал зернистым, как старое кино.


Я лежала и смотрела вверх, на распятие над алтарем. Лицо Христа было обращено к небу в вечной скорби. А рядом с ним, в моем сужающемся поле зрения, двигались его ноги. Убийцы.

Он прошел мимо. Не добивая. Просто шел дальше, к выходу. И я увидела их.

Его стопы.

В стоптанных сандалиях, перехваченных ремешками из грубой кожи. Они были в пыли. В пыли этого старого пола. И в брызгах крови, которая медленно впитывалась в пористую кожу и сухую древесину. Пятки шершавые, потрескавшиеся. Человек, который много ходил. Очень много.


Он остановился. Прямо рядом со мной. Я замерла, не дыша, притворившись мертвой. Я чувствовала тепло исходившее от него.


Он наклонился. Не ко мне. Поднял что-то с пола. Это была наша партитура. «Hallelujah». Он перелистнул страницу, запачканную красным, будто изучая. Потом бросил ее обратно. Она шлепнулась в лужу.


И тогда тьма, которая уже клубилась по краям зрения, нахлынула окончательно. Последним моим ощущением был не звук выстрела и не боль.


А запах. Кровь и неподвластная времени пыль дорог, прошедшая тысячелетия.

Глава 1: Белый шум

Сначала не было ничего. Ни мысли, ни ощущения. Ни страха, ни памяти. Просто… белизна. Не цвет, а его отсутствие. Безвесное, беззвучное парение в ватном коконе небытия.


Потом пришел звук.


Низкий, ровный, навязчивый гул. Не то чтобы он «был», он скорее «заполнял» собой все. Фоновая частота мироздания, сбитая с настроя. Это был белый шум. Шум пустоты.


Он стал первым якорем. За него зацепилось первое смутное чувство: «Я слышу. Значит, я есть».


За звуком пришел запах. Резкий, химический, чужеродный. Антисептик. Хлорка. Что-то сладковатое, лекарственное, приторное. Запах, который не скрывает болезнь, а лишь маскирует ее, как дешевый освежитель воздуха маскирует запах разложения.


«Я чувствую запах. Значит, у меня есть нос.»


Попытка пошевелить носом обернулась вспышкой. Не боли. Еще нет. Просто вспышкой осознания собственного тела. Огромной, тяжелой, неподъемной гири, прикованной к койке. Вес. Давление. Простыня, грубая на ощупь. Что-то вплетенное в кожу на руке, холодная струйка, вползающая в вену.


«У меня есть тело. Оно здесь.»


Тогда она попробовала открыть глаза.


Веки были свинцовыми, слипшимися. Мир возник не плавно, а обрывками, как плохая телепередача сквозь помехи.


Яркий белый свет сверху. Размытый потолок с потрескавшейся плиткой. Тень, мелькнувшая за матовым стеклом. Зеленые и синие огоньки где-то сбоку, мерцающие ритмично, в такт этому назойливому гулу.


Она медленно, с титаническим усилием, отвела голову вбок.


Провода. Трубки. Прозрачный мешок с жидкостью, висящий на стальном крюке. Ее рука, бледная, с фиолетовыми пятнами синяков под кожей, прошитая иглами и закрепленная лейкопластырем.


И боль.


Она пришла не сразу, а накатила второй, страшной волной осознания. Тупая, разрывающая боль в груди. Глубокий, ноющий шрам, в котором пульсировал каждый удар сердца. Огненная полоса под ребрами, опоясывающая все тело. Боль была настолько всепоглощающей, что на секунду она снова провалилась в белую пустоту, ища в ней спасения.


Но нет. Теперь боль была ее постоянной спутницей. Она дышала ей.


Губы потрескались. Язык прилип к небу, шершавый и огромный. Она попыталась сглотнуть, и это вызвало новый спазм в горле – сухом, как пемза.


– Вода… – это не был голос. Это был скрип ржавых петель, шелест высохших листьев.


Тень за стеклом пошевелилась. Дверь открылась беззвучно, и в палату вошел человек в белом халате. Не врач. Медбрат. Молодой, с усталым лицом и слишком живыми глазами, которые видели здесь слишком многое.


– О, приветствую в мире живых, – сказал он. Голос у него был глуховатый, будто он говорил сквозь воду. Он подошел к койке, его пальцы, холодные в хирургических перчатках, прикоснулись к ее запястью, нащупывая пульс. – Не пытайся говорить. Ты сейчас как выжатый лимон. Дай железам поработать.


Он взял со столика пластиковую кружку с трубочкой, поднес к ее губам.


– Маленькими глотками. Только смачивай. Иначе все вернется обратно.


Прохладная вода стала лучшим ощущением в ее жизни. Она была вкусом, жизнью, спасением. Она хотела выпить все, заглотить кружку целиком, но он убрал ее после трех крошечных глотков.


– Хватит. Потом. – Он улыбнулся, и в его улыбке не было радости. Только профессиональная привычка. – Тебе невероятно повезло, девочка. Ты наша маленькая звездочка.


Она снова попыталась говорить, и на этот раз звук был чуть громче, хриплым шепотом:


– Где… я?


– Городская больница Святого Рафаэля, – ответил медбрат, проверяя капельницу. – Ты в хороших руках. Лучших в штате. Хирург, который тебя собирал, просто волшебник. Ренчич, слышала о таком? Золотые руки. Прямо как твой…


Он запнулся, поймал себя на слове, и его лицо на мгновение стало напряженным.


– Что… случилось? – выдохнула она.


В его глазах мелькнуло что-то тяжелое. Он отвернулся, делая вид, что поправляет простыню.


– Отдыхай. Не надо сейчас. Доктор Ренчич зайдет к тебе позже, все объяснит. Спи.


Он не хотел говорить. Он боялся. Этот большой, усталый мужчина боялся ее вопроса.


Он вышел, оставив ее наедине с белым шумом, болью и нарастающим ужасом. В памяти ничего не было. Только белизна. Только гул. И смутное, обрывчатое чувство потери, такое огромное, что его даже нельзя было осмыслить. Как будто кто-то вырезал из нее огромный кусок плоти и души, а на его место залил жидкий азот.


Она снова провалилась в сон. Но теперь это не была пустота. Теперь это были тени.


Вспышка. Золото канделябра. Открытый рот миссис Хиггинс. Не для пения. Для крика. Беззвучного.


Вспышка. Падающий парик Элмера. Локоны впитывают что-то темное.

Вспышка. Запах. Не хлорки. Пороха. Ладана. Пота.

Вспышка. Удар в грудь. Толчок. Падение.


Она дернулась на койке, и боль пронзила ее, как раскаленный нож. Она застонала.


Дверь снова открылась. Теперь двое. Медбрат и женщина в белом халате – врач. У нее было умное, жесткое лицо с усталыми глазами, в которых жила вся скорбь мира. Доктор Ренчич.


– Эйми, – сказала она. Ее голос был низким, спокойным, не терпящим возражений. – Ты меня слышишь?


Эйми кивнула, скривившись от боли.


– Хорошо. Я – доктор Ренчич. Я руковожу твоим лечением. Ты была ранена. Очень серьезно. Мы прооперировали тебя. Сделали все возможное и невозможное. Тебе предстоит долгое восстановление, но ты будешь жива. Понимаешь? Ты выжила.


– Ранена… – повторила Эйми, цепляясь за это слово, как за спасательный круг. – Как? Почему?


Взгляд доктора стал еще тяжелее. Она обменялась быстрым взглядом с медбратом.


– Ты не помнишь?


В памяти снова вспышка. Стопы. Пыльные сандалии в луже. Кровь на ремешках.


Она затрясла головой, и это было ошибкой. Комната поплыла.


– Это… к лучшему, – тихо сказала доктор. – Пока. Твое тело и психика защищают тебя. Эйми… – она сделала паузу, подбирая слова. – Произошло нападение. В церкви. Во время службы.


Церковь. Слово отозвалось глухим ударом где-то в глубине сознания. Золото. Пение. «Hallelujah».


– Были жертвы, – продолжила доктор, и ее голос стал совсем деревянным, отрепетированным. – Много жертв. Ты… ты единственная, кого нам удалось спасти. Единственная, кто выжил.


Единственная выжившая.


Слова повисли в воздухе, тяжелые, как свинец. Они не несли облегчения. Они несли невыносимую тяжесть.


Единственная.


Значит, все остальные… Элмер с его париком… миссис Хиггинс с ее дирижированием… Роберта… Томми… Все. Все голоса умолкли. Навсегда.


И ее голос должен был умолкнуть. Но нет. Он остался. Один. Солист в хоре мертвецов.


– Чудо, – прошептала она сама себе, но слово звучало как проклятие.


– Да, – холодно согласилась доктор Ренчич. – Медицинское чудо. Пуля прошла в сантиметре от аорты. Повредила ребра, легкое, но не задела главного. Тебя спасла… случайность. Или…


Она не договорила. Или что? Божья воля? Тогда почему его воли не хватило на всех остальных?


– Полиция будет ждать, когда ты окрепнешь, – сказала доктор, уже отходя от койки. – Им нужно поговорить с тобой. Но не сейчас. Сейчас твоя задача – отдыхать. Позови, если будет очень больно. Мы добавим анальгетика.


Она вышла. Медбрат на секунду задержался.


– Правда, тебе чертовски повезло, – тихо сказал он, и в его голосе на этот раз прорвалась неподдельная, почти суеверная жалость.


Эйми снова осталась одна. Белый шум снова заполнил уши. Но теперь он был другим. Теперь он был звуком одиночества. Звуком пустого зала, где должен звучать хор, но звучит только один, слабый, надтреснутый голос.


Она медленно подняла свою свободную руку – ту, что не была опутана проводами. Бледная, исхудавшая, чужая. Она посмотрела на нее, потом медленно, преодолевая слабость и боль, прижала ладонь к своему рту.


И запела. Беззвучно. Только губами, только воздухом, выходящим из поврежденного легкого.


Hallelujah…


Но это не была хвала. Это был стон. Вопрос, обращенный в белый шум, в белый потолок, в никуда.


Зачем? Почему я?


И белый шум не отвечал. Он просто гудел.

Глава 2: Призрачный хор

Боль стала ее новым ритмом. Дыхание подстраивалось под него: вдох – тупая тяжесть, выдох – острый, режущий шов. Морфий приходил волнами, не отменяя боль, а делая ее далекой, чужой, как плохая радиопередача из соседней комнаты. И в этом наркотическом тумане уцелевшее сознание Эйми начало проращивать сорняки воспоминаний.


Они накатывали не хронологически, а как обрывки прокрученной кинопленки, спаленной в огне. Каждый приступ боли, каждый щелчок монитора, каждый шаг за дверью становился спусковым крючком.


Она не спала. Она существовала в липком полусне, где стены палаты растворялись, превращаясь в своды церкви, а мерцание аппаратуры становилось отблеском витражей.


1. Элмер.


Вспышка.


Она стояла в подсобке за алтарем. Пахло воском и пылью. Старик Элмер, их контрабасист, снимал свой драгоценный, нелепый парик с залихватскими кудрями и с отвращением швырял его на полку.


– Чертова штуковина, голова потеет, как у поросенка, – проворчал он, вытирая платком лоснящийся череп. На затылке у него была родинка, удивительно похожая на штат Техас.


– Почему бы не играть без него? – спросила Эйми. – Ты же и так лысый.


Элмер фыркнул, доставая из-под стола потертый серебряный фляжку.

– Правила, детка. Образ. Мы же лицедеи перед Господом, не забывай. Все для шоу. – Он глотнул, крякнул от удовольствия и протянул фляжку ей. – Для связок. Согревает.


Она покачала головой. Он пожал плечами, сделал еще один глоток.


– Они хотят, чтобы мы были идеальными. Чистыми. Как открытки. А знаешь, что играет на самом чистом, самом идеальном инструменте? – Он указал фляжкой на свой контрабас, стоявший в углу. – Грязь. Пыль. Пот пальцев. Жир от жареной курицы, съеденной на обед. Жизнь, черт возьми! А они хотят стерильности. – Он спрятал фляжку. – Я вчера пять баксов из кружки для пожертвований взял. На бутылку. Думаешь, Господу важнее эти пять баксов или то, что старый Элмер не сдохнет этой ночью от горячки? Он же все видит. Пусть выбирает.


Призрак.


Элмер сидел на стуле у ее койки, его парик съехал набок, а из дыры в виске сочилась темная, густая жидкость, капая на идеально чистый больничный пол. Пятно расползалось, как Техас на карте.


– Видишь? – сказал он, и его голос звучал как скрип струны. – Я был прав. Мне эти пять баксов и правда пригодились бы. Купил бы дешевое вино. Напился бы в стельку. Уснул бы в аллее. И меня бы не было там. В церкви. Это он, понимаешь? Он наказал меня за воровство. Забрал свои пять баксов с процентами. Справедливо. По-божески.


– Это несправедливо, – прошептала Эйми, не понимая, говорит ли она вслух или это мысль.


– Справедливо! – гаркнул призрак, и из дыры в голове брызнула струйка. – Ты думаешь, он стрелял за то, что мы грешили? Дурочка. Он стрелял за то, что мы делали это так… мелко. Так скучно! Воровать у церкви! Пить дешевый виски! Изменять жене с замужней женщиной! Боже, какая банальность! Он пришел стерилизовать нас, детка. Как тараканов. Мы были недостойны своих грехов.


Он рассмеялся, и смех его был похож на звук лопающейся струны. Потом он растаял, оставив после себя лишь запах дешевого алкоголя и медной монеты.


2. Роберта.


Вспышка.


Роберта, их первое сопрано, с лицом греческой богини и голосом ангела, щелкала кассовым аппаратом в церковной лавке. Была глубокая ночь, репетиция закончилась давно, но Эйми забыла ноты.


– Роберта? Что ты делаешь?


Женщина вздрогнула, чуть не уронив пачку купюр.

– А, Эйми… Проверяю выручку. Завтра с утра бухгалтер придет. – Но ее пальцы дрожали. Она быстро сунула несколько двадцаток в конверт, а конверт – в сумку. – Ты чего тут шляешься?


– Ноты забыла. – Эйми смотрела на нее. Роберта краснела. – Опять Лео заставляет платить за его провалы?


Лео. Ее муж. Неудавшийся музыкант, вечно сидевший на ее шее.


– У него прослушивание, – быстро сказала Роберта, захлопывая кассу. – Нужно заплатить за студию, за продюсера… Церковь не обеднеет. Господь простит. Он же знает, что я делаю это для семьи. Для любви.


Она сказала это с таким надменным величием, будто не воровала, а совершала духовный подвиг.


Призрак.


Роберта парила у потолка, ее белое робе было залито алым. Она пела. Высокую, чистую, пронзительную ноту. От нее звенела стеклянная посуда на тумбочке.


– Он понял, – пропела она, останавливаясь. Ее голос звенел, как хрусталь. – Он понял, что моя любовь была самой чистой вещью во всем этом лицемерном здании. Я грабила храм ради любви! Разве это не прекрасно? Это же сюжет для оперы! Он забрал меня к себе, чтобы я пела в его небесном хоре. Мое соло теперь будет длиться вечность.


– Он убил тебя, – хрипло сказала Эйми.


– Очистил! – поправил ее призрак. – От грязи этого мира. От необходимости воровать. От Лео. – Она улыбнулась блаженной улыбкой. – Я благодарна ему. Он освободил меня.


Ее образ задрожал и рассыпался, как разбитое стекло, оставив в воздухе лишь высокий, затухающий звук.


3. Томми.


Вспышка.


Молодой Томми, их новый тенор, застенчивый и прыщавый, с восторгом смотрел на миссис Хиггинс.

– Она гений, – говорил он Эйми на паузе, жадно глотая воздух. – Абсолютный музыкальный гений. Я бы слушал ее часами.


Позже Эйми увидела их в машине миссис Хиггинс. Талантливый дирижер и мать троих детей страстно целовала застенчивого тенора, запустив руку ему в волосы.


На следующей репетиции Томми рассказывал, как его девушка из колледжа не понимает его творческих порывов.


Призрак.


Томми стоял на коленях у ее койки, вся его грудь была изрешечена. Он рыдал, и слезы смешивались с кровью на его юношеском лице.


– Она сказала, что любит меня! – всхлипывал он. – Она сказала, что ее муж никогда ее не понимал! Я не виноват! Это была любовь! Разве Бог не есть любовь?


Он выглядел таким потерянным, таким по-мальчишески глупым.


– Может быть… может быть, он наказал меня за ложь Джесси? – прошептал он. – Но я не хотел ее ранить! Я просто… я просто хотел быть любимым. Хоть кем-то.


Он потянулся к ней окровавленной рукой.


– Эйми, правда? Это за грех? Или… или он просто не терпит конкурентов? Может быть, он ревновал? Ревновал ко мне миссис Хиггинс? Или меня – к ней?


Его призрак был самым жалким. Он не искал оправданий, как Элмер, и не придумывал красивую ложь, как Роберта. Он просто плакал и спрашивал. Пока не растворился в луче утреннего солнца, пробившегося через жалюзи.


Эйми лежала, вцепившись пальцами в простыню. Боль отступала перед другим чувством – всепоглощающим, кислотным стыдом. Стыдом за них. За их мелкие, жалкие, человеческие секреты. За эту фальшь, которую они все носили в себе, как Элмер свой парик.


Они не были святыми. Они были сборищем неудачников, грешников и обманщиков, притворявшихся перед Богом и друг другом. И кто-то пришел и устроил им самую страшную проверку на прочность.


И они ее не прошли.


Она снова погрузилась в кошмар. На этот раз к ней пришла миссис Хиггинс. Ее призрак не говорил. Он только дирижировал. Руки взмывали вверх, и из ран на ее груди хлестала кровь, ударяясь о стены с звуком литавр. Она дирижировала своим собственным расстрелом. И на ее лице застыла маска не ужаса, а профессионального одобрения.


«Темп. Динамика. Fortissimo!»


Эйми проснулась с криком, который застрял в ее пересохшем горле.


Утро. Реальность. Больничная палата. Никаких призраков. Только запах смерти, который, как ей теперь казалось, навсегда впитался в ее кожу.


И тихий, навязчивый вопрос, крутившийся в голове, как заевшая пластинка: если он убивал за грехи, то за какой такой мелкий, жалкий грех выжила она?

Глава 3: Визитеры


Боль отступила на второй план, превратившись в привычный, назойливый гул, фон для нового вида страдания. Одиночество кончилось. Его сменило чувство, что ты – экспонат. Главный аттракцион в бродячем цирке под названием «Чудо-Выжившая».


Первыми пришли копы.


Их было двое. Один – крупный, с лицом вареного окорока и глазами, которые видели слишком многое, чтобы еще чему-то удивляться. Детектив Горовиц. Второй – молодой, щеголеватый, с идеально подстриженными усиками и взглядом, который сканировал все вокруг, оценивая и классифицируя. Офицер Мэлоун.


Они впустили в палату запах кофе, дешевого одеколона и улицы – чужой, далекой теперь жизни.


– Мисс Эйми, – начал Горовиц, усаживаясь на стул, который заскрипел под его тяжестью. Его голос был низким, хриплым, как асфальт после дождя. – Рады видеть вас в сознании. Как самочувствие?


Она не ответила. Просто смотрела на него.


– Ладно, глупый вопрос, – он отмахнулся, будто прогнал муху. – Мы не будем вас утомлять. Несколько формальностей. Вы готовы ответить на пару вопросов?


Мэлоун уже достал блокнот. Элегантное перо «Montblanc». Абсурдный контраст с окружающим ужасом.


– Вы можете описать нападавшего? – спросил Горовиц. Его тон был профессионально-нейтральным, но в нем читалась усталая уверенность, что ничего нового он не услышит.


В памяти всплыли стопы. Пыльные сандалии. Ремешки из грубой кожи.


– Сандалии, – прошептала она.


Оба детектива замерли.


– Сандалии? – переспросил Мэлоун, подняв бровь. Его перо зависло над бумагой.


– Он был… в сандалиях. Стоптанных.


Горовиц тяжело вздохнул, переглянулся с напарником.

– Мисс Эйми, вы уверены? Возможно, это… послекровопотерянная галлюцинация. Шок. Часто бывает, что мозг дорисовывает детали…


– Я видела их, – она сжала простыню. – Я лежала на полу. Он прошел рядом. Я видела его стопы.


– Лицо? Рост? Телосложение? Одежда? – засыпал вопросами Мэлоун, его перо запрыгало по странице.


– Пальто. Длинное. Темное. Лица… не видела. Только тень.


– Он что-то говорил? Кричал? – вставил Горовиц.


– Нет. Он… он был молчалив. Очень спокоен. Как будто… копал грядки.

Офицеры снова переглянулись. Взгляд Горовица стал тяжелее.

– Мисс Эйми, мы понимаем, что вы пережили. Но нам нужны факты. Не впечатления. Возможно, вам стоит еще отдохнуть…


Они не верили ей. Ее ключевая деталь, единственное, что вынесла из ада ее память, была для них абсурдом. Неуместной деталью в их аккуратном протоколе.


– Вы единственный свидетель, – сказал Мэлоун, и в его голосе прозвучало не сочувствие, а досада. – Все, кто был там, кроме вас, мертвы. Нам не с чем сравнить ваши показания.


«Мерзавцы», – подумала она. Но не сказала ничего. Они были частью машины, которая должна была поймать монстра, но их шестеренки не могли зацепиться за сандалии.


– Ладно, – Горовиц поднялся, его кости хрустнули. – Отдохните. Мы вернемся позже. Если вспомните что-то еще… что-то конкретное… позвоните.

На страницу:
1 из 2