
Полная версия

Стас Самойлов
Страхмарики #4
Каждый клоун носит на лице улыбку, котоую он украл у кого-то.
Представление начинается!
Арлекин
Космы грязного дыма и пыли висели под куполом цирка, пропуская сквозь себя лучи слепых, тупых прожекторов. Они не освещали – они вырывали из кромешной тьмы клочья реальности, и главным из этих клочьев был он. Арлекин. Застывшая в центре вселенской черноты марионетка с лицом, располосованным сажей и суриком.
Его мир сузился до липкого круга света. За его границей плескалось море тьмы, густое, дышащее, и в этой тьме шевелились слитные тени. Они ждали. Ждали хлеба и зрелищ. Ждали его унижения.
Шутовской колпак, потертый, въевшийся в кожу потом и greasepaint, съехал набок, обнажив спутанные, сальные волосы. Они липли к вискам, и каждая капля пота, скатывающаяся по виску, была похожа на слезу. Но он не плакал. Он улыбался. Его нарисованный, неестественно алый рот был растянут в оскале, в гримасе, пародирующей веселье. А глаза… Боже, глаза. Под грубым, потрескавшимся слоем белил и кармина они были пусты. Два озера мертвой, стоячей воды, в которых утонуло все, что когда-то было душой.
– Смеяться будете! – выдохнул он, и его голос, обычно звенящий и пронзительный, сорвался в хриплый, старческий шепот, полный ржавых гвоздей и битого стекла.
В ответ – гробовая тишина. Давящая, физически осязаемая субстанция, в которой барабанная перепонка ловила лишь мерное жужжание мухи о раскаленную лампу и тяжелое, похмельное дыхание толпы. Потом – сдавленный, сиплый смешок. Еще один. И вот уже весь зал, этот единый, многоголовый зверь, заходился в кашлеобразном, утробном хохоте. Они не смеялись над шутками. Шуток не было. Они смеялись над ним. Над его немотой. Над его беспомощностью. Над тем, как жалко и нелепо он замер в центре своей личной Голгофы.
Пустая бутылка из-под дешевого пива, шлепнулась в опилки рядом с его стоптанным, засаленным ботинком, обдав нос запахом блевоты и перегара. Потом другая. Она угодила ему в плечо, тупым, коротким ударом, и он почувствовал, как по телу пробежала знакомая, почти сладостная волна боли. Кто-то швырнул горсть липкого, несъеденного попкорна. Желтые, маслянистые зерна, как личинки, застряли в складках его пестрого, выцветшего от пота и грязи костюма.
– Они не понимают, – прошептал Голос. Он был всегда. Он жил в самой сердцевине черепа, теплый, маслянистый, ласковый. – Они – черви. Слепые, глупые личинки, слишком примитивные, чтобы оценить твое искусство. Твое величие. Ты – Бог этого манежа. Ты – паук в центре паутины. Они должны рыдать от восторга. Они должны благоговеть. Они должны умирать к твоим ногам от одного твоего взгляда. А если нет…
Арлекин дернул головой, будто отмахиваясь от назойливой осы. Но Голос не умолкал. Он лился, как мед, заполняя все внутреннее пространство, вытесняя последние жалкие обрывки его собственного «я».
– А если нет… то они должны умереть. Просто и понятно. Это тоже искусство. Высшее искусство. Превратить хаос в тишину. Смех – в предсмертный хрип.
Его пальцы, длинные, костлявые, сходились на трости. Всего секунду назад он весело, по-дурацки подбрасывал ее в воздух, и бубенчики на ее набалдашнике звенели, как колокольчики ада. Дерево под пальцами было гладким, отполированным до зеркального блеска тысячами прикосновений, тысячами представлений. Оно было холодным и невероятно, уютно тяжелым. Настоящим.
– Эй, клоун, ты вообще шутить умеешь? Или только рожи корчить? – проорал кто-то с галерки, и его пьяный, сиплый крик был похож на лай больной собаки.
Арлекин медленно, с скрипом позвонков, повернул голову в сторону голоса. Его гримаса исказилась, макияж поплыл от пота, обнажая мертвенную, серую кожу под ней. Краска смешалась с влагой на лице, стекая багровыми и черными слезами.
– Покажи им. Покажи им настоящее шоу. То, ради которого они пришли. Они жаждут крови. Они жаждут ужаса. Они сами не знают, чего хотят. Дай им это. Сделай из них искусство.
Он шагнул вперед. Опилки похрустывали под подошвой. Шаг был тихим, но в его голове он прозвучал громом разрывающейся плоти.
Цирк "Фантазия". Жалкая, облезлая караванная шлюха, прибитая ветром к этому богом забытому городишку. Выцветшие афиши, пропитанные запахом нищеты и отчаяния. Запах жареной сахарной ваты, сладкий и тошнотворный, смешивался с едким, терпким духом конского навоза и человеческого пота. Но для этих убогих, для этих пустых скорлупок – и это было событие. Они приползли сюда, как тараканы на свет, жаждая халявного зрелища.
Его ждали больше всех. Шептались. Говорили, он не просто клоун. Говорили, он видит насквозь. Говорили, что после его выступлений люди уходили с холодком в груди, с содранной до мяса душой, с чувством, что за яростным калейдоскопом красок скрывалось нечто древнее, бесчеловечное, голодное.
И сегодня оно проголодалось.
Первая бутылка, та самая, что шлепнулась у его ног, отскочила и угодила ему в плечо. Тупо, безбожно. Арлекин даже не пошатнулся. Он просто перестал улыбаться. Его лицо стало чистым, пустым холстом. Он опустил трость, медленно, ритуально, как жрец, готовящий жертвенный нож. Бубенчики звякнули в последний раз и замерли.
– Эй, да он совсем обалдел! – захохотал толстый, краснорожий мужчина в первом ряду. Его живот трясся от смеха, а маленькие, свиные глазки блестели от садистского восторга. Крошки попкорна застревали в складках его жирного подбородка.
Арлекин взглянул на него. Взглянул своими мертвыми озерцами.
– Он первый. Сделай его шедевром.
Трость взвыла в спертом воздухе. Не свистнула – именно взвыла, описав короткую, смертоносную дугу. Удар пришелся в висок со звуком, который невозможно было спутать ни с чем: глухой, влажный щелчок, хруст ломающейся скорлупы, приглушенный плотной плотью.
И потом – кровь.
Ее было так много. Невероятно много. Она хлынула не струей, а фонтаном, горячим, алым, живым geyserом, брызнув на ослепительно белый воротник его костюма, на его лицо, на опилки, превращая их в липкую, багровую кашу. Запах ударил в ноздри – медный, сладковатый, дикий. Запах настоящего. Запах истины.
Толстый мужчина рухнул, как мешок с костями, даже не успев издать звука. Его голова откинулась под неестественным, невозможным углом, словно у тряпичной куклы, у которой оборвали все ниточки. Одна свиная глазка смотрела в потолок, в темноту, уже ничего не видя.
На секунду воцарилась тишина. Абсолютная, совершенная. Та, которую он так жаждал. Тишина потрясения, до краев наполненная пониманием того, что карлик-занавес между шоу и реальностью порван навсегда.
Потом первый крик. Нечеловеческий, животный, рвущий глотку и барабанные перепонки.
И ад сорвался с цепи.
Люди, обезумевшие от ужаса, бросились к выходам, давя, круша, раздирая друг друга. Дрессированный зверь в клетке за спиной Арлекина забился в истерике, ломая прутья. Где-то упала женщина, и по ее живому телу затоптались каблуками. Детский плач резал воздух, его тут же глушили взрослые вопли. Мир сузился до инстинкта – бежать, выжить, вырваться из этого шатра, который превратился в желудок гигантского хищника.
А Арлекин стоял в эпицентре этого ада. Непоколебимый столп в центре смерча. С тростью в руке, с которой медленно, густо стекала алая краска настоящего. Он смотрел, как они бегут. Как мечутся. Как его искусство, наконец, находит самый искренний, самый пронзительный отклик.
Вот так лучше, – прошептал Голос, и в его тоне была ласка любовника. Вот теперь они поняли. Теперь они оценили. Смотри, как они танцуют. Смотри, как они поют от ужаса. Это твой шедевр.
Он медленно, с наслаждением, вытер рукавом теплую, липкую кровь с лица, оставляя на белизне багровые размазанные полосы, новый, улучшенный грим. Потом глубоко, театрально поклонился пустеющему залу, этому морю опрокинутых стульев и потерянных вещей.
– Спасибо за внимание, дамы и господа! – его голос снова звенел, чистый, как колокольчик, звенящий над полем боя. – До новых встреч!
Где-то за кулисами, далеко-далеко, как на другом конце галактики, завыла сирена. Тупой, механический, запоздалый крик мира правил и законов.
Но представление уже закончилось. Занавес упал. И аплодисменты были оглушительными.
Шёпот за раскраской
Он пришёл в город вместе с поздней осенней слякотью, когда серое небо налипало на лица прохожих мокрым пеплом, а ветер выл в телевизионных антеннах старого района, словно предвещая беду. Никто не видел, откуда он взялся. Просто однажды утром на пустыре, заросшем репейником и ржавыми остовами машин, вырос шатёр. Яркий, пёстрый, кричащий неестественной краской, он был похож на ядовитый гриб, проросший на кладбище.
Афиши, расклеенные по всему городу, были просты до безобразия:
«ВЕЛИКИЙ ЗЕВС! КЛОУН НА ВСЕ ВРЕМЕНА! ТОЛЬКО ОДНА НЕДЕЛЯ!».
На рисунке клоун улыбался широко, до самых ушей, а его глаза, огромные и синие, словно стеклянные пуговицы, смотрели прямо в душу. Смотрели так, что по коже бежали мурашки.
Маленький Лева упросил отца сходить на представление в субботу. Отец, уставший после смены на заводе, хмурился, глядя на афишу.
–Что-то он страшный, твой клоун, – пробурчал он.
–Пап, это же просто грим! – умолял Лева. – Все клоуны такие!
В субботу зал шатра был набит битком. Пахло влажной пылью, сахарной ватой и каким-то странным, сладковатым лекарственным ароматом. Горели тусклые лампы, отбрасывая на полотняные стены гигантские, корчащиеся тени. Играла жутковатая, дребезжащая карусельная музыка, то затихая, то взрываясь фальшивыми фанфарами.
И вот погас свет. Воцарилась тревожная тишина, нарушаемая лишь поскрипыванием сидений. Из-за кулис появился ОН.
Великий Зевс был худым и невероятно высоким. Его костюм, кричаще-зелёный с оранжевыми помпонами, болтался на нём, как на вешалке. Лицо было залито густым белым гримом, сквозь который проступали синие прожилки. А рот – алый, жирный, растянутый в неестественной, застывшей улыбке – казался кровавой раной. Но хуже всего были глаза. Они не выражали ровным счётом ничего. Ни веселья, ни радости, ни даже цинизма. Они были просто пустыми дырами, в которые страшно было смотреть.
Представление было странным. Зевс не жонглировал, не показывал фокусы и не издавал смешных звуков. Он просто двигался по арене неестественно плавно, почти не сгибая коленей, его длинные руки с бледными пальцами взмывали в воздух, словно щупальца.
Он молчал.
Абсолютно.
Изредка его губы шевелились, но вместо звуков из-за них вырывался лишь клубящийся на холодном воздухе пар.
Он подходил очень близко к зрителям, склоняясь над ними, и его неподвижная улыбающаяся маска нависала, как луна над полем боя. Дети не смеялись. Они затихали, вжимались в кресла, некоторые начинали тихо хныкать.
Лева сидел, вцепившись в отцовскую руку. Ему казалось, что стеклянные глаза клоуна всё время смотрят именно на него.
И тут Зевс сделал нечто совсем уж пугающее. Он достал из кармана маленький, потрёпанный блокнот и цветной карандаш. Не сводя с Левы пустого взгляда, он начал что-то быстро рисовать. Зал замер. Слышалось лишь шуршание грифеля по бумаге. Закончив, клоун надорвал листок, плавно подошёл к ряду и протянул рисунок Леве.
На бумаге был изображён сам Лева. Удивительно точно, до последней веснушки. Но на рисунке мальчик сидел не в зрительном зале, а в своей собственной комнате. И стоял у его кровати. Высокая, худая фигура в костюме клоуна с той самой мёртвой улыбкой на лице.
Лева с криком отшвырнул рисунок. Представление в тот вечер закончилось раньше времени.
Ночью мальчику снились кошмары. Ему снилось, что он лежит в кровати и не может пошевелиться, а в углу комнаты, из тени, медленно проявляется высокая фигура. Белое лицо, красная улыбка. И шёпот. Тихий, сиплый, словно скрип несмазанных петель.
– Я нарисовал тебя… теперь ты мой…
Лева проснулся в холодном поту. В комнате было тихо. Лунный свет падал на пол. И там, в луже лунного света, лежал смятый листок из блокнота. Тот самый рисунок.
С того дня кошмар стал реальностью. Лева видел его везде. Высокую, худую фигуру с неподвижной улыбкой. Он стоял в сумерках за окном школьного автобуса, его лицо мелькало в толпе на улице, он безмолвно наблюдал с крыши соседнего дома. Он никогда не приближался. Он просто смотрел. И каждый раз после этой встречи Лева находил новый рисунок. В своём портфеле, под подушкой, в кармане куртки. На них он был изображён в разных местах: в школьном классе, в ванной, на детской площадке. И на каждом рисунке где-то на заднем плане, в тени, прятался он. Великий Зевс.
Шёпот в голове становился всё навязчивее, превращаясь в постоянный фон жизни.
– Ты часть моего цирка теперь… часть представления… грим смоется, а что под ним?..
Родители не верили Лёве, списывая всё на стресс и богатое воображение. Мальчик таял на глазах, бледнел, вздрагивал от любого звука. Он перестал выходить на улицу.
Однажды ночью шёпот стал оглушительным. Он звучал не в голове, а прямо в комнате, исходя из каждого угла.
– Пришло время финального акта. Пора смыть грим.
Лева зажмурился, натянув одеяло на голову. Он лежал так, затаившись, боясь пошевелиться, слушая бешеный стук собственного сердца. И вдруг почувствовал запах. Тот самый сладковато-лекарственный запах из шапито.
Он медленно, с трудом оторвал край одеяла и посмотрел в щель.
В комнате стоял он. Высокий, упираясь макушкой в потолок, застывший и безмолвный. В лунном свете его грим светился мертвенным сиянием. В одной руке он держал свой потрёпанный блокнот, в другой – не карандаш, а длинный, заострённый макетный нож, лезвие которого холодно поблёскивало.
Клоун плавно, без единого звука, сделал шаг к кровати. Его пустые глаза были прикованы к Лёве. Он поднял блокнот и показал на новый рисунок. На нём была изображена кровать. И мальчик на ней. И фигура, склонившаяся над ним с ножом.
– Всякая краска рано или поздно стирается… – просипел шёпот уже прямо над ухом.
Лева закричал. Но крик его был поглощен всепоглощающей тьмой, наступившей внезапно, будто кто-то выключил свет в самой душе.
Наутро родители нашли комнату пустой. Кровать была пуста, только смятые простыни хранили следы ужасной борьбы. На полу лежал один-единственный предмет. Листок из блокнота.
На рисунке была изображена арена шапито. Пустые сиденья. И в центре – маленькая фигурка в костюме клоуна, с только что нанесённым, кривым гримом и полными ужаса глазами. А за его спиной, положив ему на плечи длинные белые руки, стоял улыбающийся Великий Зевс.
Шатёр на пустыре исчез так же внезапно, как и появился. Городок вздохнул с облегчением, стараясь поскорее забыть о странном цирке и пропавшем мальчике.
Но иногда, в самые тихие и безлунные ночи, если прислушаться к шуму ветра, можно услышать далёкий, едва уловимый звук. Похоже на тихий, надрывный плач. Или на сдавленный, безумный смех. Или на сиплый шёпот, доносящийся из-под земли, из-за толстого слоя грима, которым теперь покрыто чьё-то лицо навеки.
– Весь мир – цирк… а ты – всего лишь новый клоун…
Слёзы клоуна
Они нашли его в старом сундуке на чердаке заброшенного цирка «Весельчак». Цирк умер медленно и мучительно: сначала ушли зрители, потом животные, последними – артисты. Осталось лишь призрачное здание, пахнущее тленом, пылью и призраками былого смеха. Команда сталкеров, охотников за атмосферой заброшек, проникла внутрь сквозь прогнившую стену задника манежа.
Именно Маша, с её одержимостью винтажными вещами, обнаружила сундук, заваленный старыми костюмами. На самом дне, завёрнутый в просмолённый брезент, лежал он. Кукла-клоун. Почти в рост человека.
Он был невероятно детализированным, пугающе реалистичным. Его лицо из тончайшего фарфора было покрыто потрескавшейся белой краской, с двумя алыми яблоками на щеках и широкой, неестественно радостной улыбкой, выписанной кроваво-красной глазурью. На голове – растрёпанный рыжий парик из какой-то жёсткой проволоки, похожей на медную стружку. Одет он был в потрёпанный, но once яркий бархатный костюм в заплатах и помпонах. И в его стеклянных глазах, невероятно старых и глубоких, плавала такая бездонная тоска, что смотреть на них было физически невыносимо.
– Жуть какая, – пробормотал один из сталкеров, – брось это, Маш.
–Он великолепен, – прошептала она в ответ, заворожённо глядя на стеклянный взгляд. – Он словно живой.
Она не послушалась их. Она забрала клоуна себе, в свою однокомнатную квартиру на окраине города. Смахнула с него вековую пыль, усадила в кресло в углу гостиной, прямо напротив дивана. Друзья крутили у виска, называли её странной. Но Маша была очарована. Она проводила вечера, глядя на него, и ей казалось, что в тишине комнаты она слышит едва уловимое позвякивание бубенцов на его дурацком колпаке.
Первая странность случилась через три дня. Проснувшись утром, Маша увидела на фарфоровой щеке клоуна влажный блеск. Словно он плакал во сне. Она стёрла влагу пальцем – жидкость была густой, маслянистой и имела слабый, едва уловимый запах миндаля. «Конденсат», – решила она, хотя окна были закрыты.
На следующее утро слёз было больше. Они стекали из уголков стеклянных глаз двумя ровными струйками, оставляя на белой краске тёмные, солёные на вид дорожки. Воздух в комнате стал тяжёлым, насыщенным этим сладковато-горьким миндальным ароматом. Маше стало не по себе. Она накрыла клоуна старой простынёй.
Но ночью ей приснился сон. Она стояла на арене того самого цирка «Весельчак». Полная тишина, пыль висела в воздухе столбами. И в центре манежа, под одиноким лучом прожектора, сидел он. Его спина судорожно вздрагивала от беззвучных рыданий. Он обернулся. Его лицо было искажено вселенской скорбью, грим расплылся от слёз, обнажая не гладкий фарфор, а что-то живое, стонущее. Он протянул к ней руки, и из его открытого рта вырвался не звук, а волна того самого удушливого миндального ужаса.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.