
Полная версия
Деревья стонут в бурю
Поглядывая то в одну, то в другую сторону, она прониклась ощущениям, что все здесь – ее собственное, даже пучки высокой травы, колыхавшейся перед забором. Она была и собственницей и собственностью.
Ну, вот наконец-то она у себя дома, где ей не нужно разгадывать загадки. В кухне капало из крана, ветки скреблись по крыше, звуки входили в тишину так правомерно, что у нее стало совсем легко на душе. Даже еще до того, как она пошла туда, к колодцу, где Федор, нажимая на педаль, крутил точильный круг, который он еще в самом начале привез из Алатыря, выменяв на что-то, теперь она уж и не помнила на что.
– Ну вот, – сказала она, приблизившись к точильному кругу, к запаху мокрого камня, – я вернулась. Пекло там, ужас какое!
Но он не поднял глаз и ничего не ответил, да она и не ждала от него ответа.
Он прижимал сверкающее лезвие топора к шероховатой поверхности камня, а камень пел и плескался в подставленном снизу корытце с бурой водой.
– А дети еще спят? – спросила она.
– Да. Я заглядывал к ним, спят они спокойно, – ответил он.
– Уф, – выдохнула она, сев на край колодца и всей своей кожей, впитывая прохладу.
Она смотрела на светлое лезвие, которое руки мужа с силой прижимали к точильному камню.
Он кончил свое дело, попробовал лезвие большим пальцем и, наконец, взглянул на жену. Он вглядывался в нее сквозь свежий полумрак под деревом у колодца и задумчиво покусывал губы. За кругом прохладной тени от дерева было расчищенное им поле, белесо-серое, выжженное летним зноем, и стоял дом, который он сам построил, потом достроил и улучшил, и который, наконец, не без достоинства утвердился среди полей даже чуть вызывающе, глядел из-за лоз хмеля и каскада белых роз. Будто лучи, исходившие от него, Федора Иванова, простирались во все стороны под жарким небом его владенья, и он радовался им.
И радовался сильной шее своей жены.
Словно бы прочной постройкой на крепком фундаменте стала теперь жизнь Ивановых. И плоть их тоже стала крепкой, несмотря на то, что сам Федор Иванов немножко усох. Когда он нагнулся за тяпкой, которую собирался точить, сзади на шее у него обозначились глубокие морщины, что от всяких неожиданностей и от необходимости к ним применяться глаза его запали; но он устоял против стольких невзгод, неужели же, не устоит и впредь?
Что будет, то и будет, как будто говорило его тело, согнувшееся над точильным кругом, нога нажимала на педаль, и металл въедался в камень, а камень в металл, совершая свою работу под резкое бульканье вод. Все хорошо, пока спорится дело. Точильный камень подпрыгивал, его придерживала проволока. Силой своих рук Федор Иванов правил металл. И должно быть, вот так же можно исправить, привести в порядок почти все на свете.
– Пойдем к детям, выпьем чайку, – сказала она.
– Да, да, – ответил он. – А там и время доить.
Она поднялась.
Когда Насьтук накормила девочку, а мальчуган уже выспался и, потягиваясь на кровати, стирал кулачками сон с припухших век, послышался скрип колес, – кто-то приехал, и спустя минуту выяснилось, что эта Дарья Кириллова.
– Ах, я вижу, вы заняты потомством,– жеманно проговорила соседка и даже голову отвернула, адресуясь на восток, когда надо бы на север.
– Я с ними с утра до вечера занята, а как же иначе?– сказала Настя, успевшая застегнуть кофту.
– Да, как же иначе, – подхватила ее приятельница. – Уж когда приходится кого-то растить, ни минутки свободной не бывает, это уж точно, по себе знаю, хоть у меня только поросята и телята.
Насьтук ввела приятельницу в комнату; они давно не виделись, а почему – неизвестно.
– Знаете, все время то одно, то другое,– торопилась объяснить Дарья, чувствуя себя виноватой. – Во-первых, мой опять запил, А тут дом развалился, последние месяцы мы его чинили да кое-что пристраивали, ну и обои клеили в большой комнате. Красиво до чего, прямо для медового месяца, а не для моего пьянчуги несчастного. Вот увидите. И на обоях розы. Потом, мне выдрали зубы. Тут появился один ветеринар заезжий, так я воспользовалась случаем мои пеньки повырвать. Все до одного,– закончила Дарья. – Так это, значит, маленький мальчик. Вырос-то как, весь на отца похож. А эта – малютка?
Дарья, видевшая мальчика, когда он только-только обсох, склонна была обойти молчанием девочку, которую, так сказать, упустила никому не известной причине, впрочем, возможно, что из-за зубов.
– Она худее, чем мальчик, – сказала Дарья. – Хотя, наверно, девочки должны быть худее.
– Она у нас молодцом,– сказала мать, вглядываясь в личико ребенка.
– Только не сказать, чтобы очень румяная. Но это, должно быть, от жары. Вот придет осень, и мы все станем румяные.
Насте начало тяготить присутствие приятельницы, которая у нее на глазах превращала ее дитя в какого-то заморыша.
– Не хотите ли кусочек пирога к чаю, Дарья? – все же вежливо спросила она. – Он немножко черствый, но вы так неожиданно приехали. Столько времени прошло. Вы меня врасплох застали.
– Я тоже хочу пирожка, – крикнул розовощекий мальчуган
– Ты получишь кусочек, – пообещала Дарья. – И поцелуй от твоей тетки.
Но он поспешно набил рот пирогом, который эта тетя, чего доброго, могла заменить поцелуями, и воззрился на нее.
И ей стало как-то неловко и даже тоскливо.
– Мальчики,– сказала она, – терпеть не могут целоваться. То есть до поры до времени. А потом – только подавай. Умора, ей богу.
Целый сноп свадебных роз свисал над оконной рамой, – на них она поглядела, когда мальчик отвел глаза. Розы были крупные, словно сделанные из бумаги, похожие на свадебный убор деревенских невест.
– Девочки, – сказала она, – вот они до этого охочи, сколько бы ни ерепенились и коготки не выпускали.
А мальчик жевал пирог и все смотрел на нее. Пока у женщины толстушки не создалось ощущение ничтожности своего тела.
– Если уж решил смотреть до скончания века, – наконец сказала она,– то хоть скажи, что ты видишь, сынок?
– А куда ты зубы девала? – спросил мальчик, и на лице у него было одно только любопытство да крошки от пирога.
– В жестянку спрятала, а то куда же, – ответила она и вздохнула. – На память. Когда-нибудь нанижу их на серебреную проволочку и буду для парада надевать вместо бус на лучшее мое платье.
Мальчик зарылся лицом в юбку матери, – он не знал, шутят над ним или нет.
– Ну, беги, – сказала мать, – поиграй во что-нибудь. Нечего тебе здесь околачиваться. На воле лучше.
Он пошел, но неохотно, и глаза его были задумчивы от мельком приоткрытого ему краешка жизни.
А Насьтук уже настроилась на то, чтобы посидеть с гостьей, осушить чайник до дна, до последних капель задушевности. Соседка заставляла ее быть то довольной, то встревоженной, подозрительной, прощающей. Но в то же время старалась, чтобы она была невежественной, целомудренной, лицемерной, смешливой, скучающей, замирающей от любопытства, ревнивой, даже жесткой. Однако все эти состояния были воплощением ее настоящей сути. Ее любовь к той жизни, которой жили они обе на этой изъезженной дороге среди косматых деревьев. Сидели за столом две женщины, и от разговоров или от чая у каждой на носу выступил пот из тех пор, что раскрываются первыми, когда сброшены все личины. Так, разумеется, и должно быть с течением времени. Либо вы навсегда порываете с теми, кто был свидетелем вашей юности, либо должны признать, что откровенность и даже некоторая постыдность тогдашних поступков вызывают сладкую грусть.
– Ну а когда будете крестить девочку? – спросила Дарья.
– Собираемся в ближайшее воскресенье, если не помешает дождь,– ответила Настя.
– Тц-тц, – вздохнула Дарья, задумчиво прищелкнув языком о десны, когда обо всем уже было переговорено.– Вот уж не ждала я, Настенька, что, в конце концов, вы народите детей.
– Так было задумано, – пробормотала Насьтук. Она не нашлась, что ответить и потому произнесла эти слова как бы свысока. Это могло показаться обидным, и, видимо, так и было воспринято.
– Уж не знаю, кто там это задумал, только было, зачем так долго собираться? А потом нате вам – двое. Ну, желаю счастья, и спаси бог ваших деток.
Высказав прощальные пожелания, она шумно встала, и крошки посыпались с ее кофты на пол.
И если Настя Иванова осталась сидеть, как сидела, то это потому, что розовый куст укоренился и стал непроницаемо густым. Крупные молочного цвета розы кивали в окно. Она тоже, как этот старый куст роз, крепко укоренилась в прошлом. В этом было ее спасение от всяких слов, и она сидела и дремала, но не могла вышагнуть из своей судьбы, даже если приятельница и ждала этого. Она выросла из прошлого и расцвела молочной белизной, и ее крохотная девочка тоже дождется своих роз. А розы кивали и всколыхнули в ней вязь воспоминаний, они вились сквозь ту лунную ночь, в которой полунаяву, полу во сне присутствовали розы.
– Ничего не скажешь – вам повезло,– говорила ее приятельница. – Только я бы все же побеспокоилась о девочке, будь она моя, хоть она и вовсе не моя.
– Девочка здоровенькая. Я же вам говорю,– сказала Настя, срываясь со стула,– совсем здоровенькая.
– Так-то оно так, – произнесла Дарья,– только бледненькая она.
– Да вы что в этом понимаете, Даша? – воскликнула Настя.
В горле у нее перекатывались клубки.
– Я, конечно, ничего не понимаю, но тем, кто не понимает, иной раз виднее, чем другим.
– Уж вы умеете утешить, – сказала Настя.
– А я ничего такого не сказала.
– Ну да, как же.
– И мальчик у вас просто картинка, вылитый отец. Но мальчики, они самостоятельные. Только что за радость рожать мальчиков. Они от вас нос воротят. А потом уходят и бросают вас.
Тут Насьтук скривила губы. У нее полон дом детей, которых родила она, а эта растолстевшая ее подруга, – она же пустоцвет, куда уж учить-то. Хотя было время, когда Настя ее любила.
– Мальчики, – вещала Дарья, пытаясь открыть калитку,– мальчики становятся мужчинами, а мужчины только тем и хороши, что без них не обойдешься.
И она толкнула тугую калитку.
– Как-нибудь на днях я к вам приеду, – сказала Настя, которая теперь могла позволить себе быть доброй, – несмотря на то, что вы тут наговорили.
– Приезжайте, дорогая, – ответила Дарья, – и мы с вами всласть поболтаем.
… Другие не находили никаких изъянов в здоровье ивановских детей, а если и находили, то у них хватало такта не высказывать свое мнение. Мать растила своих детей поначалу с робостью, потом, накопив опыт, с твердостью в свою непогрешимость. Довольно скоро никто уже не мог подсказать ей такое, чего бы она ни знала. Она, можно сказать, стала оракулом, в приливе вдохновения дававшим советы. Женщины моложе ее, принимали их с благодарностью, а те, что постарше – с вялой кисло-сладкой улыбкой
Но теперь Насьтук, которая стала матерью семейства, уже ничто не смущало.
Если второго ребенка Ивановых окрестили не сразу, то лишь потому, что у девочки впервые месяцы ее жизни действительно были признаки болезненности, сколько бы ни отрицала это ее мать. Но потом родители попривыкли к своим страхам и, договорившись со священником, воскресным днем, повезли бледненькую малышку в невзрачную коричневую церковь в крытой двуколке, купленной отцом у вдовы пекаря в Батыреве. Все семейство, наряженное в лучшую свою одежду, слишком темную для жаркого дня, заполнило собою еще вполне приличную двуколку.
Федор щурил глаза от солнца и знал, что владеет лошадью и двуколкой и даже сидящими рядом женщиной и двумя детьми. Он самодовольно улыбался и управлял лошадью, время от времени поглядывая на свое семейство.
– Вот и церковь, – сказал он.
На крыше мирно ворковали голуби, как бы подчеркивая благостность предстоящего события, и на душе у матери стало радостно и вместе с тем грустно. На нее всегда так действовали церкви.
А потом приготовила улыбки для священника, у которого в предвкушении священных слов то сходились, то расходились морщинки на лице, и для крестных матери и отца, которые держались вместе, гадая, что от них потребуется и сейчас и впоследствии.
В церкви пахло, как в заколоченном деревянном ящике, и пованивало птичьим пометом из-за жаркой погоды во дворе. Но удивительно бесхитростны были слова, что падали меж подушечек для коленопреклонения и светились в рубиновых и аметистовых лучах из двух-трех тускло горевших витражей, в свое время подаренных богатыми прихожанами, и с грубой прямотой рассказывали истории, которые по замыслу им надлежало рассказать.
Под одним таким витражом стояла кучка людей, собравшаяся на крестины. Девочку предстояла наречь Тамарой, это имя мать прочла в юности в газете – так звали наследницу то ли какого-то скотовода, то ли царицы. Отец поначалу колебался, но, в конце концов, покорился молчанию жены. Вообще-то он не придавал большого значения именам. Так маленькая девочка стала Тамарой. Мать произносила это имя про себя, перекатывала во рту, точно атласную карамельку, с той разницей, что в имени было что-то куда более сладостное, изысканное, недостижимое, в то же время строгое.
Когда священник произнес имя Тамары Ивановой, прозвучавшее у него как бульканье холодной воды, мальчуган, ее братишка, заулыбался, ибо, наконец, уловил нечто понятное в неразберихе слов. Имя уже теряло свою таинственность, а со временем станет коротким и обычным, и его легко будет вырезать на древесной коре или еще где-то.
Малышка, разумеется, орала, а мать в колючей шерстяной шали была горда и взволнована.
Отец, Федор Иванов, старался вызвать в себе чувство собственности, испытанное им на пути в церковь, но сейчас, когда к дочке вроде как припечатали его фамилию, он стал терять уверенность.
Мальчуган, который с тех пор, как окончилась служба, бегал взад и вперед по проходу между скамьями и под разговоры взрослых влезал на подушечки и делал вид, что читает молитвенники, держа их вверх ногами, вдруг заревел.
– Что с тобой, Иван? – спросила мать, протягивая к нему руку.
Но мальчик не унимался
Вскоре все потянулись из церкви, кроме старого священника, который стоял на ступеньках, улыбаясь не столько удалявшимся прихожанам, сколько приближавшемуся одиночеству. Все, кто уходил вдаль желтого солнечного света, даже супружеская пара, вдруг почувствовали себя одинокими.
На пути домой, да и после, важнее всего были дети. Их детство, как обычно, было длительным. Эта длительность порой накладывала свой отпечаток и на родителей, когда они, бывало, тащились вверх по раскаленным холмам или долгими вечерами сидели, прислушиваясь к сонному дыханию детей в соседней комнате. То были, в общем, годы покоя, несмотря на явные признаки роста. О будущем говорилось не с убежденностью, а как бы по привычке.
– Мне бы хотелось, чтобы Иван был знаменитым врачом, либо еще кем. В темном костюме – мечтательно говорила мать.
– А что будет коровами – спросил отец.
– Коров продадим – сказал мальчуган, который теперь часто прислушивался к разговорам старших. – Оно так пахнет, это противное молоко, ну его. Я хочу стать богатым, и чтобы у меня были лошади, и всякие вещи, и желтые сапоги.
Он пустился бежать по двору, чтобы положить конец родительским размышлениям, хотя и не очень верил, что это поможет. Его окружал солнечный свет, теплые и твердые очертания камней и зыбкие, пушистые рыжие куры в пыли. Он жил тем, что он видел и что делал. Он вынул из кармана рогатку, которую ему смастерил один мальчик постарше, и уже посматривал, в какую бы курицу пульнуть, но услышал голос отца: – Иван, еще раз увижу с рогаткой возле кур – выдеру!
Тогда он начал царапать дерево, выцарапывая на коре свое имя, чтобы хоть с помощью рук и хоть чему-то навязать свою волю. Он уже был сильным. Сильнее сестренки, которую любил изводить. А ей, капризной красавице, сила внушала только отвращение.
– Убирайся и оставь меня в покое, – так научился говорить ее круглый ротик. – Все мальчишки шкодники.
Она любила играть в аккуратненькие игры с куклой и носовыми платками вместо простынь.
– Ты не тереби сестренку, – говорила мать.
– Почему?
Он этого не мог понять. Сам он носился в одиночестве по лесу как угорелый, далеко зашвыривал камешки, выслеживал зверьков, чаще помогал отцу по хозяйству, ему легко удавалось срастись с домашним укладом. Он мог быстро приспособиться.
Иногда он стукал сестренку в отместку за все то, чего не понимал. Маленькая козлица отпущения поднимала рев.
– Я маме скажу! – орала она.
Но иногда, особенно по вечерам, когда сходила усталость и, смягчался дневной свет, они жались друг к другу или к матери – комочки нежности и любви – и рассказывали всякие истории, порожденные их воображением, пока не одолевала дремота. Близость детей вытесняла все остальное.
… Прошло еще много дней и ночей. Подрастали дети. Наконец-то Федор осуществил свою мечту – стояла кузня на берегу реки Була. Он часто рассказывал сыну, да и соседям, когда те приходили в кузню: кто подковать лошаденку, кто подремонтировать повозку, а кто и просто поговорить о жизни, а иные просто посмотреть, как Федор легко справляется железом, о былых годах своей молодости.
– Когда мы приехали сюда, здесь были только лес и кустарники, – говорил он. – А сейчас сами видите, как разрослась наша деревня.
Иван не отходил от отца, и по мере того, как Федор рассказывал, росло восхищение сына. Иван не сводил с отца глаз, старался все время быть рядом. И все ждал той минуты, когда отец скажет односельчанам:
– А это мой сын Иван!
Наступал вечер, пора было закрыть кузню и идти домой, помочь управиться Насьтук с хозяйством.
Дома за ужином Федор сообщил жене:
– С завтрашнего дня начну расширять дальнюю пашню, ты уж собери мне с собой питания на неделю.
Мать посмотрела на отца, вздохнула, но ничего не ответила.
Ночью Иван услышал, как мать говорила отцу:
– Только начали спокойно жить, хоть вечерами удается видеть тебя дома, а ты опять затеваешь новую работу.
– Разве это работа, Насьтук, когда человек уже всего достиг? Пока силы еще есть, я хочу снова строить, создавать новое, чтобы земли было больше. Больше земли, а значит, и перспектив больше. Увидишь, как все пойдет хорошо!
– Ты себя не жалеешь, Федя. Никогда не отдыхаешь, ты и во сне только о земле и о скотине говоришь.
– Отдых мой, Настя, в работе. Ломать, строить, сажать, выращивать! Вот я еще хочу знойку построить в лесу, уже и место присмотрел, не далеко от дороги, что в Алатырь ехать. Для кузни угля надо будет много, да и в цене нынче уголь, хочу в Юхму, на ярмарку съездить.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
… Прошли годы. Дети выросли. Состарился Федор, погрузнела годами и Насьтук. Не стало у Насти былой красоты. Волосы стали белыми, похожими на белоснежную розу. Женили Ивана. Сноха была работящая, проворная, с многодетной семьи. Со свекровью ладили. Анна, так звали жену Ивана, родила трех сыновей – погодков. Михаил был старшим, Николай, который был окрещен в честь отца Анны, а младший – Федька.
Будучи на ярмарке в Юхме, на обратном пути Федор с Иваном заночевали в Батыреве у Королевых, где жила в детстве Насьтук.
Семья жила бедненько, детей было шестеро – четыре девчонок и двое мальчиков. Но в доме было чисто убрано, каждая вещь находилась на своем месте. Анна, старшая дочь была очень приветливая, разговорчивая и чем-то была похожа на Настю.
Федор с Николаем, с отцом Анны, почти всю ночь провели в разговорах о жизни, в женской половине избы что-то шушукались, что-то передвигали, временами Анна выглядывала и, по необходимости подавала угощения гостям. В такие моменты Иван глаз не сводил с Анны.
По приезду домой, через неделю, Федор с Настей, обговорив обо всем между собой, решили женить Ивана. Заслали сватов и на Ильин день сыграли свадьбу.
Через год родился Мишка, затем Николай, потом Федька. С малолетства Федька тянулся больше к дедушке, да и дедушка души в нем не чаял.
Отошла от домашних дел Насьтук, больше возилась с внучатами. Мишка рос мальчиком грубоватым, но очень любил лошадей.
Тамара вышла замуж за адвоката Алексея Мясникова, родители которого жили в селе Арапусь, куда он приезжал повидаться с родителями. Уехали они в город Симбирск, куда Алексей был направлен по окончании учебы. Молодой адвокат был старше Тамары на два года. Белокурая красавица Тамара была очень рада отъезду. Алексей обещал заняться ею, в плане учебы, чему молодая жена была очень рада. Федор выделил Тамаре достаточную сумму денег для покупки дома в Симбирске молодым. Да и сваты немного помогли.
Управляться с хозяйством стало тяжело, оставили двух коров, остальных резали на мясо и возили в Алатырь на продажу. Федор всегда брал с собой Федьку, который управлял повозкой, а на обратном пути привозили обновки для семьи.
Теперь Федор с внуком возились в кузне с утра до поздней ночи, Федька был смышленым парнем.
* * *
Нынче лето было жаркое. Знойный ветер иссушил все, что мог. Появилось множество насекомых, на высохших листьях проступили все прожилки. В эти дни, когда Иван приводил в порядок сараи, Анна лечила заболевшую телочку, которая наступила на доску с гвоздем и проткнула переднюю ногу, а Федор с Федькой мастерили что-то из проволоки в кузне, Настя глядела поверх их голов, предчувствие подсказывала, что вот-вот что-то случится. И, в конце концов, дождалась. Вот так же, с неясной тревогой глядя вдаль, она увидела первый дым в той стороне, в Чемени, где когда-то случилось наводнение.
– Ну вот, теперь там пожар, – проговорила она, не зная, надо ли пугаться или нет.
Дым поднимался в небо, сначала небольшой, как молодой побег, потом разрастался все больше и больше.
Насьтук поковыляла сказать об этом мужу.
– Да, – ответил тот, – это самый настоящий пожар.
С клещами в руках он поднял глаза от проволоки, которую завязывал узлом. Он-то раньше нее заметил, но не хотел говорить. Он надеялся, что одним дымом дело и кончится.
А вокруг люди уже только и говорили что о пожаре, женщины оповещали всех и каждого, но тугодумы – мужчины были не слишком склонны верить фактам. Некоторые ругались в ответ, и один даже стукнул жену ведром так, что она упала, обливаясь кровью.
И все же после первых минут нерешительности и желания отмахнуться от пожара мужчины стали собираться кучами. Потом отыскали топоры, лопаты, наполнили лагуны водой и просили им собрать еды на то время, что они будут в отлучке. И, наконец, кто верхом, кто в повозках, отправились в сторону в Чемени, где полыхал пожар.
А пожар к тому времени разбушевался. Над лесом яростно клубился дым, и в клубах мелькали какие-то темные неясные очертания, нечто материальное насильно превращалось в пространство. Люди группками и поодиночке потянулись по лесным тропам. Те, что сидели, вспоминали прежние пожары, а те, кто ехал верхом, смотрели в землю и дивились впервые увиденным подробностям песчаной тропы, камней и прутиков. Они открывали для себя суровую красоту земли и сейчас любили ее той грустной любовью, что приходит иногда поздно. Пожар неизбежно вызывает такое чувство у людей, оставшихся наедине с собой.
Старый Федор, теперь уже дряхлый старик, восседавший, как пророк, в двуколке рядом с внуком Федькой, предложил вернуться на версту назад. Остальные прислушались к старческому голосу, непонятно откуда исходившему – старик был кожа да кости, – и решили принять его совет. Они покорно повернули лошадей и двинулись следом за двуколкой Федора. Некоторые с угрызением совести вспоминали своих отцов, и почти все испытывали благодарность за хрупкую защиту стариковской мудрости.
И они стали готовиться отразить огонь, если ветер пригонит его в эти места.
Они расчистили заросли вдоль склона, расширяя полосу, через которую, даст бог, огонь не перескочит и, для пущей важности перепахали полосу.
В тот день огонь до них не дошел, только пахло гарью, и виднелся дым. А ночью ветер улегся, и люди снова стали перебрасываться шутками. Они решили ехать домой, а спозаранку вернуться сюда.
Все дни, пока горел пожар, женщины хлопотали по хозяйству, как обычно, будто мужчины никуда и не уезжали. Да они и не умели сидеть без дела.
Женщины даже шутили насчет пожара. Кто-то сказал, что в случае чего надо забраться в чан с водой, прихватив деньги, вырученные за продажу овощей, мяса или поросят.
А мужчины, ждавшие огонь, переминались с ноги на ногу, похлестывали по земле срезанными ветвями, которыми собирались колотить пламя, или привязывали мешки с витками проволоки к концам крепких жердей, и пока шли эти приготовления, старый Иванов заговорил.
– Перемена будет, – произнес он, пробуя на язык сухой воздух.
– Перемена?– переспросил кто-то. – Ну да, мы здорово переменимся, когда огонь будет лизать нам зады. Запрыгаем, как обезьяны.
– Да нет, ветер переменится. Сейчас повернет,– слабым голосом сказал Федор и вздрогнул, словно кто-то прошел по его могиле или обещанный им холодный ветер уже забрался в его морщины.