
Полная версия
Молодая жена
Уж уборочная началась, Валюшка сообщила Мане по секрету, что собирается приехать в Лугово Володька со своей молодой женой. И у Мани словно все внутри оборвалось. Но не выдала себя, сказала, зло поджимая губы:
– Будете Владимиру писать, напишите, что не так уж тут по нем плачут. Сама еще, может быть, замуж выйду… Пусть больно-то не величается!
Этим же вечером Маня вышла к Алексею. Он ждал ее за Луговом, спрятав велосипед в кусты.
Некоторое время стояли молча. Алексей отгонял от себя и от Мани комаров.
– Сожрут нас тут, лучше походим: на ходу не так липнут.
Они пошли по сырой тропке, вспугивая лягушат, которые прыгали в густую мокрую траву.
– У вас здесь болотом тянет, – заметил Алексей. – А у нас в Воротове по всей ночи сухо, ног не замочишь. Лопухов тут, крапивы – все брюки захлестало.
Снова молчали.
– Вы, Маня, не забыли, что вам тогда Лизавета говорила?
– Про чего? – стукнув зубами от волнения, спросила Маня.
– Насчет меня… Врать я не буду и обманывать не хочу. Пойдешь – давай распишемся, а нет – так и знать буду.
Видя крайнее замешательство Мани, Алексей добавил:
– Я вам честно говорю, Маня: вы не пожалеете. За мной будете жить как за каменной стеной. А что ребенок у меня, так вам стеснения не будет: тетка у меня живет, за ним смотрит. А вообще, если хотите, можно девчонку к Тониной сестре в Елец свезти, она хотела взять.
– Да нет, это ни при чем… – Маня не глядела Алексею в глаза. – Очень как-то все быстро… Надо подождать.
– Ждать не приходится, все ж у меня хозяйство.
«На что мне твое хозяйство? – с тоской подумала Маня. – Хоть бы догадался, про любовь сказал… А он, наверное, и слова этого не знает».
Но Алексей понял.
– Маня, – сказал он тихо, – Антонина моя была баба твердая, неласковая. А на вас я гляжу – вы на нее не похожие. Только бы, Маня, между нами согласие было! Только бы согласие! Все тогда для тебя сделаю. Скучно мне одному-то, честно скажу вам, Маня!.. А кого попало замуж брать я не хочу…
Но слова «любовь» Алексей так и не сказал, вместо него, видно, сказал «согласие».
Расстались они, еще в деревне огни не гасили. Когда Маня подошла к своему дому, из палисадника выскочила Валюшка… Услыхав, что Алексей зовет расписываться, подскочила от радости.
– Вот погуляем-то! И Володьке нос утрешь: еще пожалеет, что взял там какую-то… – И попросила: – Мань, дашь мне на свадьбу шарфик твой надеть розовенький?
Первый желтый лист и первый холод. Днем в Лугове пусто: все уходят в Воротово на молотьбу. К вечеру возвращаются домой на Мишиной трехтонке, запорошенной желтой половой.
– Не маленько этот год соломки наворочали. Егор Павлович сказал, излишку на топку отпускать будут.
– Шикарно больно на топку-то, и коровке скормишь. Червонная соломка-то, пушистая!
У тетки Агаши к Маниному приходу – белая лапша, запеченная картошка, соленые грузди, изрубленные с луком.
– Садись, Валек, закуси с нами, – предложила тетка Агаша. – Кисель еще сейчас внесу.
– Сказала матери? – улучив минутку, шепотом спросила Валюшка у Мани. – Э, да ты разве скажешь! Хочешь, я?
После ужина Маня ушла в огород, легла в межу за побуревшую картофельную ботву, а Валюшка дипломатично подступила к тетке Агаше.
– Ты что за докладчик? – оборвала ее тетка Агаша. – У нее у самой что, язык отнялся? Вот я ее сейчас из картошки рогачом выгоню! Невеста сопливая!
Потом все трое сидели на огородной меже и разговаривали горячо, но негромко, чтобы не слышали соседи.
– Не думается мне, чтобы по душе он тебе был, этот Алексей, – говорила тетка Агаша. – Ты Володьке досаду хочешь сделать. Гляди, девка, как бы самой себе досады не нажить. На какого нарвешься, а то и жизни не рада будешь. Я с твоим Алексеем хлеба-соли не ела, но, думается, в рот ему палец не клади… Народ-то помнит, как его в плохой год из колхоза словно ветром сдуло. Кому-кому, а уж ему-то и тогда жить можно было: не полный угол у него иждивенцев, и в ту пору в штиблетах, при галстучке ходил.
Валюшка поспешила Мане на помощь:
– Что ж, тетя Агаша, он парень культурный, интересный…
Тетка Агаша сердито махнула здоровой рукой:
– Понимаешь ты! Культурный, интересный! Что шляпу-то надвинет на белесые-то бельмы, так тем и культурный? Где у них, у таких-то вот, культура была, когда разбеглись, колхоз без единого механизатора оставили? Пока горькая нужда была, носились с ихним братом: механизатор в деревне – первый человек. Кому чего нельзя, а Алексей этот, бывало, колхозным тракторишком себе клин запашет – от света до света не обойдешь. А потом, как из колхоза-то смылся, катит, бывало, на своем велосипеде со спиртового, а бабы с тяпками тюкаются на поле. «Привет, – кричит, – тетеньки! С сорнячком воюете?»
– Ведь не он один, – уже слабо сопротивлялась Валюшка.
– А на других-то и вовсе наплевать: мне не за них дочь отдавать. Нам хором расписных не надо, был бы свой человек, в деревне не чужой. А этот как пень среди рощи торчит: сок тянет, а ни пользы никому, ни радости. Землю колхозную под себя подобрал, а подступись к нему с колхозной нуждой, ты думаешь, помогнет? Тут вот года три назад всем правлением просили, чтобы вышел хоть в воскресенье, в ремонте помог. Знаешь, чего сказал?.. «У меня, – говорит, – по воскресеньям три праздника: банница, блинница и жена-именинница». А и пошел бы, так слупил не маленько. – А сама подумала: «Девке ведь двадцать – не все же за руку водить да веником грозить…»
Вечером, ложась спать, сказала Мане сурово:
– Вот чего, красавица! Ты это дело еще обдумай: там ребенок. Не примешь его к сердцу, лучше не ходи. Досаду свою на чужом дите вымещать не следовает, дите не виноватое.
И тут услышала, как горько задышала Маня.
– Ну, чего еще? – дрогнувшись голосом, спросила тетка Агаша.
– Мам! – со слезой сказала Маня. – Как мне после такого обмана здесь жить? Вся деревня знает. А тут, говорят, скоро приедет… Я бы сейчас не только в Воротово, за сто верст отсюда подалась бы…
6После свадьбы Алексей привез Маню к себе в Воротово.
Прошли через большие темные сени в кухню. Там на подстилке на полу сидела годовалая девочка, вся в отца: «седая», белобровая, с очень светлыми, как вода, глазами. Старуха, тетка Алексея, подняла ее и унесла из избы, чтобы «не мешалась».
В просторной горнице было довольно чисто. Видно, старуха прибралась к приезду «молодой»: вымыла полы и окна, но зеркало в гардеробе протереть забыла, и оно было мутное, невеселое.
Алексей показал Мане новый «Рекорд», раскрыл гардероб, горку с посудой.
– Когда диваны в магазин привезут, первый – наш, – пообещал он. – И еще хочу лампу такую на потолок… побольше, с цветами.
Тетка Анна собрала в кухне на стол: творог со сметаной, сало, накрошила луку и огурцов.
– Что это как мух много? – нерешительно спросила Маня, видя, как облепили чашку. – Бумаги бы, что ли, какой…
– Нешь всех переловишь? – отозвалась старуха. – Со двора летят, с навозу… Заели, окаянные!
Есть Мане совсем не хотелось, и она потихоньку отложила ложку. Глазами она встретилась с теткой Анной, которая принесла ребенка с улицы, кормила и гладила по белой голове девочки своей черной сухой рукой. Вспомнив слова матери, Маня опустила глаза и тихонько прошла за Алексеем в горницу.
– Ты что это как гостья сидишь? – ласково спросил Алексей, заметив, что Маня сидит неподвижно и смотрит перед собой невидящими глазами. – Ты будь как дома.
Он подошел, взял ее за плечи, поднял, прижал к себе.
– Ой, погоди! – слабо вскрикнула Маня.
– Сколько же годить, а, Манечка? Да что ты все на дверь оглядываешься?
Руки у Алексея были тяжелые, крепкие. Маня поняла: из таких не вырвешься.
За окнами холодный рассвет, а в доме напряженная, тихая духота, в которой нельзя ни спать, ни думать. Слезы особенно солоны и тут же просыхают.
Вот за стеной в первый раз глухо мыкнула корова, и Маня, вздрогнув, подняла голову.
– Лежи, – сонно сказал Алексей. – Тетка подоит и выгонит.
Маня все же отвела его большую влажную руку от своего плеча, встала, быстро оделась и вышла в кухню. Там было еще темно, но старуха уже копошилась у печи.
– Поднялась? – словно удивившись, спросила она. – Спала бы…
От старухи не укрылись стыд и смятение Мани.
– Свет-то у нас третий день не горит, – поспешно сказала она. – Уж я Леше говорила… Ты посиди здесь, я пойду подою.
Через двойные рамы в небольшое окошко шел слабый свет. Ребенок лежал в люльке, подвешенной к потолку, и тревожился. Маня тихо подошла, откинула положок, посмотрела на девочку. Ту, видно, забыли с вечера умыть: щеки и кулачки были чем-то вымазаны.
Заслонка у печи уже была отнята, заложена топка. Налиты водой чугуны; у печи лоханка с крупной черной нечищеной картошкой, тут же пустые ведра. Все говорило о том, что сидеть некогда, нельзя.
Маня взяла ведра, вышла на улицу, еще безлюдную. Держась поближе к заборам, пошла к колодцу.
Когда вернулась в избу, тетка Анна цедила молоко. Руки у нее рядом с белым пенным молоком казались особенно темными и худыми.
Маня слила воду в большой черный чугун. Каким-то не своим, перехваченным голосом спросила:
– Мыть картошки?
– Намой маленький чугунок, в завтраке поедите. А скотине я уж сама намою.
Проснулась девочка, села в люльке. Тетка Анна, выходя из избы, попросила Маню:
– Погляди, касатка, за девкой. Она у нас бедовая, не упала бы.
Маня, оглянувшись на дверь, за которой Алексей причесывался перед зеркалом, подошла к ребенку. Поглядела – мокрый.
– Это чья тут девочка? – шепотом спросила Маня, потянув ребенка из люльки. – Это чья тут бесстыдница? Кого это медведь-то в лес утащит?
Девочка сразу заплакала.
– Ну, завелась! – вышел из горницы Алексей. – Чуть чего, заревет, слюни распустит. Давай ее сюда.
Он взял у Мани девочку и вынес, чтобы отдать старухе.
«И ее он не любит!» – с каким-то страхом подумала Маня.
Сели завтракать. Тетка положила Алексею и Мане по паре вареных яиц, себе не взяла. Но Алексей ни яиц, ни сала есть не стал, навалился на картошку, которую Маня сварила очищенную, с солью и запекла в печи.
– Сегодня картошка что-то особенная. У тебя, тетка, такой никогда не бывало.
– Где уж мне… Теперь тебе жена молодая варить будет, – сухо отозвалась старуха. Но, чтобы не обиделась Маня, поспешно добавила: – Чищеная, конешно, лучше. Было бы время… Гляди-ка, даже Люська ест!
У тетки Анны были опущенные, изрезанные, как ножом, щеки, маленькие добрые зрачки в припухлых красноватых веках. Когда Алексей, уходя, обнял Маню и поцеловал, в глазах у старухи вместе с удивлением засветилась и радость, задрожали щеки: видно, прежде здесь такие нежности не водились.
Когда Маня, проводив Алексея, вернулась в избу, старуха поспешно отодвинула от себя банку с молоком, накрыла какой-то тряпкой белую пышку.
– Чего ж мало покушала? – излишне ласково спросила она Маню. – Съешь вот сальца. С любовинкой сальце-то, хорошее…
Маня села против старухи, помолчала, потом спросила тихо:
– Чего делать-то будем?
– Ты теперь хозяйка. Что скажешь, то и делать будем. – И, заметив, как дрогнули у Мани губы, поспешно предложила: – А то легла бы, полежала… Работы – ее вовек не переделаешь. Ляжь, миленькая! Я одна управлюсь.
Маня покачала головой. Пряча невольные слезы, прошла в горницу, застелила постель, ей чужую, на которой когда-то, не так давно, спал Алексей со своей Антониной. Фотография ее еще висела над постелью. На Маню невидящими глазами смотрело большеглазое крупное лицо с фигурной челкой на лбу. Фотограф, видно, «постарался», и оттого лицо выглядело и грубее, и старше. «Через жадность свою погибла, – вспомнила Маня, как рассказывали бабы. – Мыслимое ли дело – на открытой машине, на мешках, до самой Москвы… А снег, а холод… На рынке-то, говорила потом, сама не своя стояла. Домой до станции чужие люди, спасибо, довели. В два дня сгорела. Тысячу выручила, а на похороны небось двух не хватило».
Прикрыв дверь в кухню, Маня открыла гардероб. Там висела та самая дошка, которой Лизавета не так давно соблазняла Маню. Стояли две пары бот высоких – резиновые и фетровые, которые, Маня знала, уже теперь были не модные. Лежали почти не ношенные туфли, ботинки на меху, шелковое белье, чулки…
Дверь скрипнула, с опаской заглянула тетка Анна. Маня отпрянула от гардероба, будто ее застали за чем-то плохим.
– Я спросить хотела, что больше уважаешь: кулеш или каши покруче? – спросила старуха, сама не менее Мани смутившись.
– Я все ем… – покраснев, сказала Маня.
Они стояли друг против друга и смотрели друг другу прямо в глаза, словно решали, как им жить вместе… И тут Маня окончательно разглядела, как грязна, бедна и загнанна была тетка Анна. Вот тут, в гардеробе, в больших, окованных железом укладках, лежало добро: ситцы, сатины, шелка… А на старухе, на черной ее кофте, не видно было из-за грязи белого гороха. На фартук, о который она вытирала и руки, и посуду, и ребенка, было нехорошо смотреть. И все в тетке Анне было словно укором ей самой, Мане: старуха и легла позже всех, и встала раньше, и спала, наверное, плохо – мешала девочка. С утра уже усталая, сгорбленная, на кривых ревматических ногах, тычется босиком то по двору, то у печи. Осклизаясь по грязному, занавоженному полу сарая, выгоняет телка, тащит его на веревке на выгон.
Потом толчет картошку свинье, крошит кашу гусям и тут же смотрит за ребенком. Да, здесь, в горнице, была, видно, одна жизнь, а за стенкой, в кухне, – другая. Там одна работа, там зло гудят мухи, копошатся цыплята, гусята, заходят петух и куры, и их некогда выгонять.
– Тетенька, – дрогнувшим голосом сказала Маня, – вы меня не бойтесь, я вас не обижу. Ешьте, что захотите, все берите… Вы будете хозяйка, а я вам помогать буду.
Тетка Анна недоверчиво поглядела на Маню своими прижмуренными красноватыми глазами. Маня против покойной хозяйки казалась ей махонькой, как щепотка.
– Это еще как придется, ягодка, – сказала она и почему-то оглянулась. – Навряд меня кто здесь хозяйкой поставит. Леня твой боится, как бы я даром хлеба не съела. Известно, какая от старухи работа: тычешься день-деньской, а работы не видно. И виноватить некого: другие вон в колхозе по тридцать лет отработали, пенсию получают. А я все по людям… В войну осталась одна как перст, испугалась: как прожить? Да вот с тех пор… А за доброе твое слово спасибо. Сама на полдни пойдешь?
День тянулся медленно, хотя Маня и старалась не сидеть без дела: вымыла полы, постирала детское бельишко, сходила в огород. Там в черных бороздах под буйным пожелтелым листом лежали рыжие пузатые огурцы. Помидоры глушили полынь и лебеда, завивала повилика. Маня обобрала огурцы, принесла их в сени.
– Куда их такие? – спросила она тетку Анну.
– Они-то! Может, Лешка соберется в Белов свезет, продаст. – И словно почувствовав в словах Мани немой вопрос, старуха добавила: – Тонька-покойница все поспевала, ничего у нее мимо рук не шло. Да тебе с ней и не равняться: баба была здоровущая! Пока такую кругом обойдешь, калач можно съесть. Не знаю уж, как вы теперь будете… Сам-то Алексей до всего доходить не привык. Люди вон по три костра топки нарубили и свезли, а наш, видно, надеется, совхоз или исполком даст. А ведь какая зима…
– А что, холодно у вас? – вздрогнув, как от предчувствия, спросила Маня.
– Как топить, а то и снег по углам лежит. Особое дело весной: дом-то каменный, у стенки и не садись – так холодом и шибает.
«Будешь за мной как за каменной стеной», – вспомнилось Мане. И она подумала о маленьком домике матери: всегда у них зимой тепло. То ли печь покойный отец так умно сложил, то ли мать была топить мастерица: топки, бывало, принесет на одной здоровой руке, а печь до вечера теплая, и всегда полон чугун горячей воды: хочешь – мойся, хочешь – стирайся.
Заметив, как подавлена Маня, тетка Анна сказала:
– Ничего, миленок, может, и обживешься. Что ж делать? Зато муж у тебя теперь, хозяйство. А еще попрошу: девочку-то не обижай. Славненькая такая девочка, смышлененькая! Пяти месяцев без матери осталась, что я с ней муки приняла!
Маня поглядела на девочку, которая, ухватившись за старухин подол, ковыляла по избе, не отходя ни на шаг, словно боялась остаться одна с мачехой.
– Поди сюда! – позвала Маня девочку.
Та замотала белобрысой головой, спрятала лицо в складках старухиной юбки, потом осторожно выглянула.
– Помани, помани еще, – посоветовала тетка Анна. – Она пойдет, пойдет!
И девочка пошла. Маня взяла ее на руки, потом понесла умывать.
– Давай я тебя расчешу, ленточку заплету. У меня ленточка есть, такая розовенькая! Папка придет, а мы с ленточкой.
Алексей вернулся непоздно. Долго плескался в огороде, сливая из рукомойника на покрытые пылью руки и шею. Снял все рабочее, надел чистую рубашку, причесал голову перед зеркалом, примочил ее одеколоном и только тогда сел за стол. Сидел он прямо, не горбясь. Лицо у него было спокойное, и если бы не слишком уж «седые» волосы, то даже и красивое.
«Ведь это же муж мой теперь… – подумала Маня. – Ведь надо же чего-то ему сказать…»
И спросила тихо:
– Леня, может, в клуб вечером пойдем?
– Чего мы там не видели-то? – отозвался он добродушно. – Лучше посидим, телевизор поглядим. А то, хочешь, патефон пущу.
Сестры Федоровы пели хорошо, душевно. Но Мане нестерпимо было слышать, как в кухне плачет Люська, а старуха бранит не поймешь кого – то ли ребенка, то ли петуха, который назойливо лезет в сенцы клевать огурцы: «А, пропасти на тебя нет!» – и гремит посудой, чугунами. Маня думала, что ведь завтра с утра на работу с бригадой в поле, и надо бы старухе топки порубить, воды наносить, накопать картошки…
– Я пойду, Леша… – поднимаясь, сказала Маня.
– Да посиди, а то тетке делать нечего будет. – Он потянул ее за руку, а потом и вовсе запер дверь на крючок.
Мане стало страшно. Так страшно, как будто заперли ее на большой замок в этом неприютном доме и не увидит она больше ни людей, ни зеленой травы, ни яркого солнца над Луговом.
7Шла она с поля. В спину дул холодный ветер. Телогрейка, платок – все было мокрое: уже несколько дней подряд зарядил дождь, не давая выбрать картошку. В бороздах грязи по колено, ног не вытащишь – словно гири, на них чернозем… На дворе уже октябрь, а у них с Алексеем тридцать соток картошки в поле за выгоном почти нетронутые. Вода в бороздах стоит – ударит мороз, нечего будет и выбирать.
– На кой же черт тогда совхоз твой, если лошади не дают! – недовольно говорил Алексей. – Свою-то небось они убрали, пока погода стояла.
– Ну, а как бы ты хотел? – осмелев, спросила Маня. – Как тот год, когда за пол-литра лошадей давали, а потом из-под снега картошку выгребали? Кто же виноват, что ты такую прорву насадил?
Вечерами Маня сама выбрала мешков пять, упросила Мишу-шофера, чтобы подкинул с выгона до дома. Целую неделю в избе было не пройти: в сенцах, в кухне, даже в горнице была развалена картошка, облепленная подсыхающей землей. Старуха и ребенок стали черны от грязи и пыли, а Мане некогда было ни стирать, ни убираться. Уходила она в совхоз рано утром, а оттуда шла прямо на свою картошку. Осенний же день был короток, темен от дождя и сырости.
– Куда ее столько? – уже со злобой глядя на заполонившую избу картошку, спросила Маня Алексея.
– Сгодится. Мешков десять продашь, возьмешь себе бостону на костюм. Я не препятствую.
Но сам идти на поле с лопатой Алексей не хотел.
– Я побольше тысячи каждый месяц домой приношу. Еще и дома ломаться буду? Ты там перед директором своим очкастым ставь вопрос: пусть лошадь дает, а то ведь и расчет взять недолго.
«Ставить вопрос» Маня не пошла. Наоборот, встречаясь с Егором Павловичем, почему-то опускала глаза, старалась проскользнуть незаметно.
Что было ей возражать Алексею? Деньги Манины против его денег были на мелкий расход. К тому же и жаден он для Мани не был: за два месяца купил ей пальто с каракулевым воротником, шелковые платья.
– Носи, не жалей.
– А когда мне носить-то? – спросила Маня, взглянув Алексею прямо в глаза.
Носить действительно было некогда: заботы захлестывали, кружили. Корова, свиньи, шесть овечек, куры, гуси… Всё, мыча, блея и кудахча, просило есть, всё тащило за собой грязь.
По первым морозам Алексей приколол барана и овцу, сказал Мане:
– Ты отпросись денька на три – в Тулу съездишь.
– Вряд ли отпустят: кирпич из Белова возим на ферму.
Но идти отпрашиваться все-таки пришлось. В крайнем смущении стояла Маня перед Егором Павловичем. Сказала, что надо в Тулу съездить, кое-что к празднику купить.
Он отпустил на два дня и попросил зайти в книжный магазин купить для него какую-то брошюру, название он записал Мане на бумажке.
Пряча озябшие руки, Маня стояла на базаре около своей баранины, заплывшей белым свечным салом. Стояла мучительно долго, потому что Алексей не велел отдавать дешевле, чем по двадцать пять рублей. Но на второй день махнула рукой, стала дешевить, лишь бы поспеть к ночному поезду: не хотела обмануть Егора Павловича, но брошюры ему так и не купила – нельзя было отойти от мяса.
– Не буду я больше отпрашиваться, – дома сказала Маня Алексею. – Сам-то ты не хочешь: боишься, с почетной доски снимут. А я для тебя не человек…
Алексей пристально посмотрел на нее.
– Что-то ты чудить начала, – сказал он немного удивленно, но браниться не стал.
Зима наступила холодная, и вечера казались невыносимо долгими. За это время почти никто у Тереховых не бывал. Маня думала вначале, что воротовские ее сторонятся, но потом поняла, что и до нее тут так было заведено: прежняя хозяйка гостей не привечала и сама по гостям не ходила. И Мане, привыкшей, что у матери дома всегда народ, было до боли тоскливо и вдвойне холодно. Вон даже у Лизаветы в Лугове, с тех пор как купила телевизор, каждый вечер народ табуном, мостятся к маленькому экранику, громко ахают, обмениваясь впечатлениями. А у них с Алексеем «Рекорд» стоит – экран как окно, а сидят они около него вдвоем, мерзнут… Иногда Маня увлечется, а Алексей вдруг посередине картины или спектакля начнет зевать, а то и вовсе выключит телевизор.
– Хватит эту муть смотреть. Давай спать ложиться.
«Разве же это муть?» – думает Маня, лежа с открытыми глазами, и не может забыть, как рубил Василий Губанов в «Коммунисте» один в лесу дрова, как били его потом кулаками…
Как-то в воскресенье пришла тетка Агаша. Отряся ноги в сенях, шагнула в избу. Старуха слезла с чуть теплой лежанки.
– Здравствуй, сваха! – садясь без приглашения, сказала тетка Агаша. – На печке спасаетесь?
Пока старуха ставила самовар, тетка Агаша разглядывала избу.
– С Покрова я у вас не была. Что молодые ваши? На Маньку мою не обижаешься?
– Избави бог! – отозвалась тетка Анна.
Маня в то утро ходила в Белов на базар, носила два бидона молока, в котором плавали белые ледяные иглы. Вернулась озябшая, запорошенная холодной снежной крупой.
– Сливать, стало быть, не носите? – спросила тетка Агаша.
– Леня не велит, – не глядя на мать, ответила Маня. Тетка Агаша помолчала, потом сказала многозначительно:
– Легко, милка, ты своему Лене поддалась. Гляди, не застудись на базаре, а то придется ему и вторую жену хоронить.
После чая Маня с матерью прошли в горницу.
– Манька, – после долгого молчания заговорила тетка Агаша. – Я слышала такой разговор: Алексей твой хочет тебя с работы снимать. Правда это?
Маня знала, о чем спрашивает мать: как-то они с Алексеем шли по Воротову, и им повстречался Егор Павлович. Алексей бесцеремонно подошел, спросил: «Товарищ директор, расчет моей жене подпишете? А то ведь она на вашей работе все здоровье растеряла».
Егор Павлович пристально посмотрел на Маню сквозь свои очки. «Я в первый раз слышу, что вы плохо себя чувствуете. Но раз вы на нашей работе растеряли здоровье, то наша обязанность о вас позаботиться. Приходите, мы поговорим, если надо, направим на ВТЭК».
Маня готова тогда была сквозь землю провалиться, а собравшийся вокруг народ смотрел на Алексея, щеголевато одетого в синее, тонкого драпа пальто с каракулевым воротником и такую же кубанку, и на Егора Павловича, который, несмотря на позднюю осень, был в своем темном плаще с потертыми бортами, а вместо хромовых сапог с калошами на ногах у него были тяжелые ботинки, чиненные деревенским сапожником.
– Нет, мама, уж это я по его не сделаю! – вдруг горячо сказала Маня. – Алексею охота, чтобы я всю зиму по базарам таскалась, а на весну опять в совхоз заявление понесла. Совсем-то снимать он меня и не думает: ему тогда с землей расстаться придется, и с коровой, и со свиньями своими… А ведь мне какими тогда глазами на людей смотреть надо? И теперь уж на Егора Павловича хоть не гляди…
– Эх, Маняха! – с грустью сказала тетка Агаша. – Зря я тебя из рук выпустила. Еще в тебя ума-то вкладывать да вкладывать! Кто тебя в эту пучину пихал? Какая неволя? Куска, что ли, не хватало или разута-раздета была? Конечно, с кем промашки не бывает, так добро бы через любовь! А ты неуж же своего белобрысого любишь?