
Полная версия
Фарфоровая Кукла
– Смотри. Прими это. Это всего лишь память. Сбойная программа. Ты больше не та девушка.
Часы слились в один кошмарный поток боли, унижения и принудительного самоанализа. Он заставлял её смотреть на самые жуткие моменты снова и снова, подавляя её реакцию болью, пока её собственное воспоминание не начало вызывать не страх, а лишь ожидание этой боли. Это была самая изощренная пытка – пытка её собственной памятью, её собственной идентичностью.
Наконец он выключил планшет. В комнате воцарилась тишина, оглушительная после этого ада. Кэйт сидела, сгорбившись, дрожа всем телом. Обруч был снят, но на висках остались красные метки, а в голове – глухой, ноющий гул.
Он собрал свои инструменты, его движения были плавными и довольными.
– Приемлемо, – заключил он. – Мы будем повторять сеансы, пока реакция не будет полностью нейтрализована. Пока ты не сможешь смотреть на это без единой лишней вспышки на энцефалограмме. Пока твое прошлое не перестанет для тебя существовать.
Он повернулся и ушел. Дверь закрылась.
Кэйт медленно повалилась на бок на жесткий матрас. Она не плакала. Она была пуста. Он выжег из неё всё – даже способность к страданию. Она лежала и смотрела в белый потолок, и в голове у неё, словно эхо, звучала лишь одна фраза, его фраза: «Ты больше не та девушка».
Она была Двадцать Семь. И её переделывали, вырезая из неё всё лишнее, всё живое. Оставляя лишь идеальную, молчаливую, фарфоровую оболочку.
Глава 4.Идеальная Тишина
Прошли дни. Или недели. Время текло, измеряемое лишь циклами сеансов и появлением безвкусной пищи. Боль от обруча стала привычным спутником, таким же, как холод полированного бетона под босыми ногами и стерильный запах воздуха.
Но что-то внутри Кэйт сломалось в тот день, когда она посмотрела запись своего похищения и не почувствовала ничего.
Ни страха. Ни отчаяния. Лишь легкое, почти научное любопытство к девушке на экране. Та девушка вела себя нерационально. Её реакции были хаотичными и уродливыми. Двадцать Семь наблюдала за ней со стороны, с холодным безразличием.
Он заметил это первым. Во время очередного сеанса «коррекции» он показал ей новый стимул – запись её первых минут в этой комнате. Она смотрела на себя, рыдающую, умоляющую, бьющуюся в истерике на полу.
– Оцени реакцию, – приказал он.
Двадцать Семь смотрела на экран. Линии на мониторе оставались ровными, пульс – спокойным.
– Неэффективно, – тихо произнесла она. Её собственный голос прозвучал чужим, ровным, лишенным тембра. – Энергия была потрачена впустую. Шансов на спасение не было.
Он выключил планшет. В его безупречном лице что-то изменилось. Не улыбка, не одобрение. Что-то более глубокое и пугающее – молчаливое признание. Признание того, что проект развивается правильно.
– Да, – согласился он. – Неэффективно. Ты учишься.
С того дня сеансы изменились. Больше не было записей. Не было боли. Теперь он приносил книги. Точнее, один единственный учебник по анатомии и физиологии человека, напечатанный мелким, убористым шрифтом.
– Ты должна понимать механизм, который я совершенствую, – заявил он, кладя тяжелый том на табурет. – Изучи мышечную структуру лица. Я не потерплю дряблости или асимметрии.
Двадцать Семь читала. Она изучала схемы мышц, расположение нервных окончаний, схемы кровоснабжения. Он задавал вопросы, и она отвечала монотонно, точно пересказывая прочитанное.
– Назови мышцы, отвечающие за выражение страха.
– Лабиринтные группы, платизма, – тут же следовал ответ.
– Недостаток какого витамина приводит к сухости кожи?
– Витамина А и незаменимых жирных кислот.
Он кивал. Его методы были чудовищны и гениальны в своей простоте. Он не просто ломал её волю. Он заставлял её разум работать на него, превращая её собственное тело в предмет для холодного, научного изучения. Страх и отчаяние стали просто набором химических реакций и мышечных сокращений, которые нужно контролировать. Её прошлое – незначительным эпизодом, не заслуживающим анализа.
Однажды он пришел без кейса. В его руках была лишь небольшая картонная коробка. Он поставил её перед ней на пол.
– Открой.
Двадцать Семь повиновалась. Внутри лежала одежда. Но не безликие хлопковые штаны и рубаха. А простое платье из плотного серого трикотажа. Идеально её размера. Идеально выстиранное и выглаженное. Рядом – пара белых носков и… туфли. Элегантные балетки из мягкой кожи.
– Гигиена, – скомандовал он.
Она приняла душ под его бесстрастным взглядом, высушилась стерильным полотенцем. Затем надела новую одежду. Ткань была мягкой и приятной на ощупь. Она не могла вспомнить, когда в последний раз носила что-то, что не было тюремной робой. Туфли сели идеально.
Он осмотрел её, медленно обошел вокруг. Его взгляд скользил по линиям платья, отмечая, как оно сидит на её теперь уже более подтянутом теле благодаря его строгой диете.
– Подойди к зеркалу, – приказал мужчина.
Она подошла. В зеркале на неё смотрела строгая, молчаливая девушка с безупречной кожей и гладкими волосами. Её глаза были ясными, но пустыми. В этом образе не было ничего от Кэйт. Это была Двадцать Семь. Аккуратная, чистая, дисциплинированная. Идеальный объект.
– Ты прогрессируешь, – произнес он. В его голосе не было тепла, но была констатация факта, которую она научилась воспринимать как высшую форму похвалы. – Внешний этап приближается к завершению. Но помни: любое несовершенство, любой промах вернет нас назад. К боли. К коррекции.
– Я понимаю, – тихо ответила она.
– Теперь мы начнем работу над речью. Твой голос все еще несет следы эмоциональной нестабильности. Это будет исправлено.
Он повернулся и ушел, оставив её одну в новой одежде, перед зеркалом.
Двадцать Семь смотрела на свое отражение. Она подняла руку и коснулась своего лица. Кожа была идеальной. Мышцы расслабленными. Ни страха, ни гнева, ни тоски. Лишь спокойная, холодная пустота.
Она была чистой доской. Готовым холстом.
И где-то в глубине, под толщей льда и дисциплины, шевельнулся последний, крошечный осколок Кэйт. Он не кричал и не плакал. Он просто с ужасом наблюдал за тем, как его собственная тень в зеркале медленно кивает в ответ, принимая новую себя. Идеальную. Молчаливую. Послушную.
Кошмар не закончился. Он эволюционировал.
Ровный гул вентиляции, мерный звук её собственного дыхания. Монотонный свет. Двадцать Семь сидела на краю кровати, выпрямив спину, как того требовала «оптимальная осанка для поддержания тонуса внутренних органов». Она повторяла про себя таблицу нервных сплетений, мысленно рисуя схему. Это упражнение помогало структурировать время, заполнять пустоту между сеансами.
Внезапно звук изменился.
Сначала она не поняла. Подумала, что это очередной сбой в восприятии, побочный эффект постоянного сенсорного излучения. Но нет. Это был другой звук. Не механический, не электрический.
Тихий, прерывистый, едва слышный сквозь толщу стены… Плач.
Двадцать Семь замерла. Мышцы спины напряглись вопреки воле. Она не шевелилась, затаив дыхание, вслушиваясь в тишину, которая больше не была тишиной.
Это был женский плач. Сдавленный, полный отчаяния, точно такой же, каким был её собственный много дней назад. Он доносился слева, сквозь, казалось бы, глухую белую стену.
Сердце, замороженное тренировками и волей, вдруг сделало один неуверенный, болезненный толчок. В груди что-то ёкнуло, забытое и опасное.
Неэффективно, – немедленно отозвалась в голове заученная мантра. Эмоциональная реакция на внешний раздражитель. Сбой.
Но плач не умолкал. Он был тихим, но настойчивым, как назойливая капля, точащая камень её дисциплины.
Она медленно, очень медленно подняла голову и посмотрела на стену. Белая, гладкая, без единой трещины, без намёка на то, что за ней может что-то существовать. Она всегда считала, что находится в изоляторе, один на один с ним.
Оказалось, нет.
Мысли заработали с невероятной, почти болезненной скоростью. Значит, она не единственная. Значит, есть другие. Двадцать Шесть? Двадцать Восемь? Что он с ними делает? Почему та плачет, а она – нет? Плач означал сопротивление. Сопротивление означало боль. Боль означала… что та ещё не сломлена. Как была не сломана она сама.
В её идеально организованном, стерильном мире появилась трещина.
Дверь открылась без предупреждения. Он вошёл, неся с собой знакомый серебристый кейс. Его взгляд мгновенно сфокусировался на ней. Он видел малейшее напряжение в её плечах, малейшую тень на её лице.
– Ты слышишь это, – произнёс он. Это был не вопрос.
Двадцать Семь опустила глаза. Мозг лихорадочно анализировал варианты ответа. Ложь была бесполезна – он читал её как открытую книгу. Правда была опасна.
– Да, – тихо ответила она.
– Это Двадцать Шесть, – сказал он, расставляя инструменты на табурете с привычной ритуальной точностью. – Её прогресс неудовлетворителен. Она позволяет эмоциям доминировать над разумом. Это слабость.
Он подошёл к ней, взял её подбородок своими холодными пальцами и заставил посмотреть на себя.
– Ты чувствуешь что-то, слушая её? Сострадание? Страх? Солидарность? – каждый его вопрос был как укол булавкой.
Двадцать Семь молчала, глядя в его бездонные тёмные глаза. Где-то глубоко внутри сжался тот самый осколок Кэйт, и его боль была острее любой боли от обруча.
– Нет, – выдавила она. Голос не дрогнул. Это была её самая большая ложь и её самая большая правда. Она чувствовала. Но показывать это – значило стать Двадцать Шестой. Стать «неудовлетворительной».
Он изучал её лицо несколько секунд, затем отпустил.
– Правильный ответ, –заключил он. – Её страдания – это её выбор. Результат непослушания. Ты сделала иной выбор. Ты видишь прогресс.
Он повернулся к кейсу, и в этот момент плач за стеной внезапно оборвался. Его сменили быстрые, чёткие шаги – его шаги, заходящие в соседнюю комнату. Потом – нарастающий, пронзительный звуковой сигнал, знакомый и ненавистный. И затем – тишина. Абсолютная.
Он не повёл даже бровью, доставая шприц с новой, неизвестной сывороткой.
– Отвлечённость – это тоже форма непослушания, Двадцать Семь. Сегодня мы начнём работу с голосовыми связками. Твой тембр всё ещё слишком… эмоционально окрашен.
Он подошёл к ней с инъекцией.
Но Двадцать Семь его не слышала. Она смотрела на белую стену, за которой воцарилась мёртвая тишина. Тишина, которая была гораздо страшнее любого плача.
Внутри неё, под слоем льда и дисциплины, что-то окончательно перемкнуло. Страх за себя сменился чем-то иным. Холодным, острым, ясным.
Она была не одна. И её молчаливое согласие делало её соучастницей. Соучастницей в том, что сейчас произошло по ту сторону стены.
Он ввёл препарат. По вене разлилось холодное тепло.
– Теперь, – сказал он, глядя на неё своими бездушными глазами, – мы будем учиться говорить правильно. Начнём с гласных. Повторяй: «А-а-а…»
Двадцать Семь открыла рот.
– А-а-а… – её голос прозвучал ровно, механически, без единой вибрации.
Но в глубине её души, где пряталась последняя крупица Кэйт, родился новый, чужой звук. Беззвучный крик. Крик ярости.
Идеальная тишина была нарушена. Теперь она знала. И это знание было страшнее любого неведения. Оно было семенем. Семенем, которое могло прорасти только одним способом.
Глава 5.Имя Мастера
Препарат делал голосовые связки податливыми, почти чужими. Двадцать Семь монотонно тянула гласные под его бесстрастным взглядом, чувствуя, как её собственный голос становится всё более плоским, лишённым обертонов, идеально стерильным. Он был доволен. В его взгляде читалось холодное удовлетворение мастера, доводящего до совершенства очередной инструмент.
– Достаточно, – произнёс он, откладывая планшет с графиками голосовой активности. – Прогресс очевиден.
Он собрал инструменты, его движения были выверенными и экономичными. Казалось, сеанс окончен. Но он не ушёл. Он задержался, рассматривая её, словно принимая какое-то решение.
Воздух в комнате сгустился. Давление его незавершённого действия было ощутимее любого приказа.
– Ты демонстрируешь послушание, – заговорил он наконец. Его бархатный голос, лишённый теперь и намёка на притворную учтивость, звучал как скользящий по мрамору стальной клинок. – Послушание заслуживает поощрения. Знания. Ты – мой главный проект, Двадцать Семь. И у проекта должен быть автор.
Он сделал паузу, давая ей осознать вес момента.
– Меня зовут Трэвор Блэк, – произнёс он, и имя повисло в стерильном воздухе, словно ядовитый газ. Оно было на удивление обычным, почти заурядным. Трэвор Блэк. Имя, которое могло принадлежать бухгалтеру, учителю, соседу по лестничной клетке. Оно не сочеталось с его ангельской внешностью, с его безупречной жестокостью, с этой лабораторией боли.
– Трэвор Блэк, – повторил он, наслаждаясь звучанием, как будто представлялся на светском рауте. – Я – твой создатель. Твой хранитель. И твой единственный зритель. Ты существуешь лишь потому, что я этого хочу. И ты будешь совершенна, потому что я этого требую.
Он подошёл ближе, его тень накрыла её.
– Это имя – ключ. Оно даёт тебе понимание иерархии. Ты – Двадцать Семь. Я – Трэвор Блэк. Между нами пропасть, которую тебе никогда не преодолеть. Ты можешь повторить его?
Его глаза впились в неё, требуя, оценивая.
Где-то в глубине, осколок Кэйт содрогнулся от ужаса. Ужаса не от имени, а от того, что оно значило. Он не был призраком, монстром из кошмара. У него было имя. Он был реальным. Он существовал в мире с законами, с прошлым, с идентичностью. Это делало его ещё более чудовищным.
Но Двадцать Семь лишь медленно кивнула. Её лицо оставалось бесстрастной маской.
– Трэвор Блэк, – произнесла она своим новым, ровным, безжизненным голосом. Звуки слились воедино, лишённые всякого смысла, кроме обозначения хозяина.
На его губах на мгновение дрогнуло нечто, отдалённо напоминающее улыбку. Без тепла. Без радости. Лишь удовлетворение от того, что механизм работает исправно.
– Хорошо, – заключил он. – Теперь ты знаешь. Это знание – привилегия. И ответственность. Помни: я дал тебе имя. Я могу его и забрать. Вместе с тем, что от него осталось.
Он повернулся и ушёл, оставив её наедине с этим именем. Оно звенело в тишине, отзываясь эхом в её стерильном, пустом мире.
Трэвор Блэк.
Она сидела на кровати, не двигаясь, глядя перед собой в белую стену. Но теперь она видела не просто стену. Она видела человека. Мужчину с безупречными чертами лица и обычным именем. Мужчину, который ходил по улицам, покупал хлеб, говорил по телефону. Мужчину, который создал эту комнату. Который приносил боль. Который сломал Двадцать Шесть.
Имя делало его уязвимым. Оно низводило его с пьедестала безымянного бога-мучителя до уровня человека. А человека можно было понять. А значит – предугадать. А значит – победить.
Это была иллюзия. Безумная, опасная иллюзия. Она это понимала. Трэвор Блэк был не человеком. Он был силой природы, стихией, одержимой идеей порядка и красоты.
Но семя было посеяно. Оно упало на благодатную почву её подавленной воли и тихой ярости.
Она медленно подняла руку и посмотрела на неё. Рука была идеальной – ухоженной, с ровно подпиленными ногтями. Инструментом. Его инструментом.
– Трэвор Блэк, – снова прошептала она, и на этот раз в её абсолютно ровном, отшлифованном голосе дрогнула одна-единственная, почти неуловимая нота. Нота ненависти.
Она быстро осекла себя, заставила дыхание стать ровным, сердцебиение – спокойным. Он мог наблюдать. Он всегда наблюдал.
Но что-то изменилось. Теперь у безымянного ужаса было имя. И у неё появилась первая, призрачная, невозможная цель.
Узнать его. Понять его. И использовать это знание против него.
Двадцать Семь сидела в своей идеальной клетке, и её пустой взгляд был теперь наполнен новым, страшным смыслом. Игра изменилась. И она только что узнала имя своего противника.
Прошло несколько циклов. Двадцать Семь, она же Кэйт, затаившаяся глубоко внутри, продолжала свою двойную жизнь. Внешне – идеально послушный холст. Внутренне – сейф, где копилось каждое слово, каждый жест, каждое имя – Трэвор Блэк.
Он приходил регулярно. Сеансы «коррекции» продолжались, но их характер снова начал меняться. Больше не было обруча с болью, не было унизительных записей. Теперь это были долгие, монотонные процедуры по уходу: массаж лица для улучшения лимфотока, нанесение сывороток с сложными формулами, упражнения на артикуляцию.
Однажды, во время такого сеанса, она допустила ошибку. Непроизвольно вздрогнула от особенно холодного прикосновения его пальцев. Она тут же замерла, ожидая вспышки раздражения, коррекции, боли.
Но её не последовало.
Трэвор Блэк лишь на мгновение остановился.
– Холодно? – спросил он. Его голос не выражал ни гнева, ни досады. В нём прозвучала… констатация факта. Как если бы он проверял температуру реактива.
Она, ошеломлённая, не знала, что ответить. Молчание могло быть воспринято как непослушание.
– Да, – тихо выдавила она.
Он кивнул, отвернулся к своему кейсу и достал оттуда небольшую грелку. Он нажал на неё, и через несколько секунд она стала излучать мягкое, приятное тепло. Он завернул её в стерильную салфетку и… положил ей на руки.
– Держи. Подожди пять минут. Температура кожи должна быть стабильной для лучшей абсорбции сыворотки, – пояснил он тем же ровным, лишённым эмоций тоном.
Кэйт сжала в ладонях тёплый свёрток. Это был самый странный, самый диссонирующий момент за всё время её заточения. Это не была доброта. Это была… эффективность. Он устранил дискомфорт не потому, что пожалел её, а потому, что дискомфорт мешал процессу. Но сам факт того, что её дискомфорт был замечен и устранён, а не проигнорирован или наказан, поверг её в ступор.
В другой раз, когда она выполняла голосовые упражнения, у неё неожиданно пересохло в горле, и она сбилась, издав хриплый, сдавленный звук. Она замерла в ожидании выговора.
Трэвор Блэк молча налил ей воды и протянул стакан.
– Гидратация важна для эластичности связок, – сказал он. – Пей. Медленно.
Она пила, чувствуя, как прохладная жидкость смягчает сухость. Он наблюдал за ней с тем же критичным, но лишённым злобы взглядом.
– Ты устала, – заключил он, изучая её лицо. – Сеанс окончен. Отдыхай. Восстановление – часть процесса.
И он ушёл, оставив её наедине с тёплой грелкой в руках и с хаосом в голове.
Кто он? Садист, наслаждающийся чужими страданиями? Безумец, одержимым идеалом? Или… нечто иное? Хладнокровный инженер, видящий в ней сложный механизм, который нужно настроить? Для него её слёзы были как ржавчина на шестерёнках, а крики – скрежетом неотлаженных механизмов. Он не получал удовольствия от её боли. Он стремился её устранить. Потому что боль и страх – это несовершенство. А он жаждал идеала.
Эта мысль была пугающей по-своему. Его забота была не проявлением человечности, а продолжением его одержимости. Он мог быть «милосердным» так же легко, как и жестоким, потому что ни то, ни другое не имело для него эмоциональной ценности. Только практическую.
Однажды он принёс ей книгу. Не учебник по анатомии, а томик стихов японских авторов эпохи Хэйан в изысканном переводе.
– Читай вслух, – приказал он. – Работа над дикцией и эмоциональной нейтральностью при передаче сложных текстов.
Она читала. Строчки о любви, о природе, о мимолётности красоты звучали из её уст ровным, бесстрастным голосом, как инструкция по технике безопасности.
Он сидел на табурете, слушая, и его лицо… изменилось. Суровые линии вокруг рта смягчились. В его взгляде, всегда остром и оценивающем, появилась глубокая, бездонная задумчивость. Он смотрел не на неё, а сквозь неё, куда-то вдаль.
– «И роса на цветке исчезает без следа…» – прошептала она следующую строку.
– Достаточно, – тихо сказал он.
Он взял у неё книгу, его пальцы на мгновение задержались на странице. В его движениях появилась несвойственная ему медлительность, почти нежность.
– «Красота… – произнёс он, и в его голосе впервые прозвучала не металлическая твёрдость, а что-то похожее на усталость. – Она так хрупка. Её губит время, небрежность, глупость. Её нужно беречь. Защищать. Сохранять. Даже если никто не оценит. Даже если это… никому не нужно.»
Он говорил не с ней. Он говорил сам с собой. Смотрел на изысканный переплёт книги, и в его глазах читалась бесконечная, всепоглощающая тоска. Тоска коллекционера, который видит совершенство, недоступное другим, и обречён вечно любоваться им в одиночестве.
В этот момент Кэйт увидела его. Не Трэвора Блэка, похитителя и мучителя. А Трэвора Блэка – человека. Одинокого, больного, с исковерканной душой, который нашёл свой извращённый способ бороться с хаосом и тленом мира – поймать красоту и заточить её в вечную, неподвижную форму. В такую, как она.
Он поднял на неё взгляд, и маска бесстрастия мгновенно вернулась на место. Но щель в его броне была уже заметна.
– Отдыхай, – бросил он сухо и вышел, прихватив с собой книгу стихов.
Кэйт осталась одна. Тёплая грелка в её руках давно остыла. Она смотрела на дверь, за которой скрылся её тюремщик, и впервые почувствовала не просто животный страх, а нечто сложное, тяжёлое и опасное.
Она почувствовала жалость.
И это пугало её больше, чем всё остальное.
Глава 6.Молчание фарфора
Прошло несколько сеансов «внутренней дисциплины». Или несколько десятков. Время сплющилось в однородную массу, лишенную границ. Между визитами Похитителя (она мысленно не называла его иначе, с большой буквы, как незыблемую силу природы) Кэйт лежала на кровати и смотрела в потолок.
Она больше не плакала. Слезы казались ей теперь непозволительной расточительностью, признаком слабости, которую тут же накажут. Ее тело научилось не дергаться от щелчка замка. Сердце не выскакивало из груди. Оно лишь тяжело и глухо стучало где-то глубоко внутри, словно пытаясь спрятаться.
Он приходил, надевал на нее холодный металлический обруч и показывал ей ее же страх. Сначала это были видео. Потом – записи ее собственных криков, усиленные и искаженные до неузнаваемости. Потом – просто слова, которые он произносил своим бархатно-ледяным голосом: «тьма», «одиночество», «боль», «смерть».
И каждый раз, когда на экране планшета вспыхивала красная зона, а в ее висках впивались раскаленные иглы, она училась. Училась дышать ровно. Училась расслаблять мышцы. Училась гасить в себе первую искру паники, как задувают опасный, запретный огонек.
Однажды он вошел без кейса и без обруча. В его руках была лишь небольшая картина в простой рамке – репродукция «Витрувианского человека» Леонардо да Винчи.
Он повесил ее на стену напротив кровати, на единственное пустое место, тщательно выровняв.
– Идеальные пропорции, – произнес он, отступая назад, чтобы полюбоваться. – Математическая гармония. Конечная цель всякого творения. К этому мы и будем стремиться.
Кэйт молча смотрела на схему человеческого тела, вписанного в круг и квадрат. Раньше она видела в этом символ гуманизма, величия человека. Теперь она видела лишь инструкцию по сборке. Чертеж.
– Встань, – скомандовал он.
Она подчинилась мгновенно, отработанным движением. Цепь звякнула.
Он подошел вплотную, его холодный, лишенный запаха озоном аура окутала ее. Он взял ее подбородок своими идеально гладкими пальцами и повернул ее лицо к свету.
– Сегодня мы начинаем работу с телом. Твоя осанка оставляет желать лучшего. Плечи сутулятся, лопатки не сведены, центр тяжести смещен. Это признак слабости и несобранности.
Его руки легли ей на плечи, выпрямляя их. Пальцы надавили на основание ее шеи, заставляя вытянуть ее.
– Дыши. Диафрагмой. Воздух должен наполнять легкие, а не верхушки. Видишь? – Он указал на рисунок. – Здесь все продумано. Каждая косточка, каждый мускул имеет свое предназначение. Твое тело – это инструмент. И я научу тебя им пользоваться правильно.
Он заставил ее простоять так больше часа. Поправляя малейший изгиб спины, угол наклона головы. Любое непроизвольное движение, дрожь в ногах встречались его ледяным взглядом.
– Дисциплина, Двадцать Семь. Дисциплина рождается из статики. Если ты можешь управлять телом в покое, ты сможешь управлять им и в движении.
Потом начались движения. Медленные, плавные поднятия рук, повороты головы. Он требовал идеальной траектории, идеальной скорости. Он сравнивал ее с диаграммами на планшете, с рисунком на стене.
– Нет. Снова. Ты делаешь это неправильно. Ты нарушаешь линию.
Его раздражение никогда не было громким. Оно было холодным, как у хирурга, видящего, что ассистент испортил стерильность инструмента. Наказанием была не боль, а его молчаливое, уничтожающее презрение и… продление урока. Лишение скудной порции воды. Лишение права сесть.