
Полная версия
ХТОНЬ. История одной общаги
«Так… Вы у нас, значит, из сто тринадцатой, – сурово щурятся они, разглядывая заспанного хозяина квартиры. – На покраску подъезда не сдавали? Что значит – когда? В прошлом месяце. А что значит – никто не говорил? Стены, по-вашему, сами окрасились, как хамелеоны? Извольте… Будьте добры… Это общее дело… И на крышу тоже. Да-да, уже пора…»
И пока ошалевший жилец бредет вскрывать свою заначку, чтобы поделиться ее содержимым с утренними гостями, те уже сканируют двери его соседей на предмет – кого можно заставить скинуться на замену домофона, а кто сможет выделить денег и на вывоз мусора из подвала. Впрочем, иногда мне кажется, что если бы не эти женщины, то половина домов нашей страны уже развалились бы к чертям собачьим.
Наша Шапоклячка была как раз из этих женщин. Не будучи комендантом общежития, не занимая никакой должности, она каким-то удивительным образом умудрялась объединять жильцов в стремлении к общим целям, которые она генерировала с потрясающей результативностью. За время моего проживания в общежитии мы успели залатать дыру в асфальте у подъезда, вставить пластиковые окна на общей лестнице и даже отциклевать, покрасить и покрыть лаком пол в коридоре на нашем этаже. Когда я говорю «мы», то, конечно же, подразумеваю Шапоклячку, так как наша роль в этих мероприятиях была минимальной – нужно было всего лишь выслушать несколько воодушевляющих речей, сдать деньги и поставить подпись в бланке.
Семейство Романовых в лице Коли Шапоклячка невзлюбила после отказа Его Величества скидываться на покраску бордюров во дворе. В тот день Николай набрался смелости и заявил прямо в лицо активистке, что уже второй год не может себе позволить выделить средства на покраску потолка в собственной комнате, ввиду чего плевать он хотел на бордюры с высокой колокольни, а если точнее, то со второго этажа. От повторения истории с расстрелом царской семьи наших Романовых уберегли другие жильцы, присутствующие на общем собрании и которые, к слову, в гораздо более мягкой форме выразили недовольство очередной инициативой Шапоклячки. Мол, бордюры – дело хорошее, нужное и богоугодное, но давайте как-нибудь в следующий раз. Ни один мускул не дрогнул на лице Шапоклячки – сам факт бунта она восприняла достойно, но его зачинщика так и не смогла простить. Здороваться она перестала не только с Николаем, но и с его супругой Наташей, а новость о рождении у них дочери выслушала с таким удивленным лицом, будто бы не понимала, как у людей, не сбрасывающихся на покраску бордюров, вообще могут рождаться дети. Тем не менее на следующем собрании количество ее инициатив удвоилось, и она все же смогла стрясти с жильцов деньги на замену перил на лестнице и ремонт ступеней крыльца. Коля, почувствовав силу, снова решил возмутиться, но остальные жильцы не стали испытывать судьбу и после недолгого обсуждения решили, что на это скинуться не только можно, но и нужно. Наташа, жена Николая, тонко прочувствовав настроение общества и категорическое нежелание людей задерживаться на собрании ради бессмысленных дебатов о лестницах и ступенях, пихнула супруга локтем в бок, давая тому понять, что сейчас не время для геройства. Когда Коля, кряхтя и отводя взгляд, передал Шапоклячке деньги, та молча сунула ему в руки бланк и авторучку, а затем указала место для подписи, но сделала она это с таким пафосным размахом указательного пальца, будто бы Коля подписывал не ведомость, а акт о капитуляции. Николай поставил подпись, Шапоклячка еле слышно хмыкнула и приподняла уголок рта в победной улыбке, которая продлилась всего одну миллионную долю секунды, как бы давая понять поверженному врагу, что победа над таким ничтожным противником заслуживает такой же незначительной радости.
Горячая фаза войны закончилась, и противостояние переросло в затяжной вялотекущий обмен выстрелами, с переменными успехами обеих сторон. Коля периодически бойкотировал безумные идеи Шапоклячки, та же, в свою очередь, с неимоверной продуктивностью придумывала новые. Общественность колебалась, то поддерживая Николая, то Шапоклячку – в зависимости от стоимости осуществления очередной ее инициативы и желания развлечься, наблюдая за их противоборством.
– Думаю, что лучше подписать эту бумажку, – сказал я Коле, когда он всласть накатался на стуле.
– А толку? Думаешь, если мы все ее подпишем, то магазин тут же закроют?
– Нет, но могут что-нибудь сделать с холодильниками. Обесшумить их как-нибудь или еще что-нибудь в этом роде. Короче, примут меры.
Коля махнул рукой и скорчил кислую мину.
– Плевать им на все эти бумажки – хоть обпишись. А что, тебе они сильно мешают? Холодильники больше всего слышно в конце коридора, а у нас почти тихо.
Почти тихо. И это говорит глава семейства Романовых, которые не издают никаких звуков только когда спят. А последние полгода со сном у них большие проблемы. И у меня тоже.
– Просто мстишь Шапоклячке?
– Да-а-а, – расплылся Коля в злорадной улыбке.
– Ну и дурак, – пожал я плечами, – это не самая глупая ее идея.
– Плевать, – повторил Коля, – пусть мучается.
Он хотел еще что-то добавить, но его на полуслове оборвал стук в дверь. Есть несколько типов стука в дверь. Нитевидный – так обычно стучатся подчиненные в кабинет начальника, особенно когда знают, что он вызвал их не для того, чтобы похвалить за работу. Стандартный – как правило, это два-три уверенных стука. Настойчивый – с помощью этого стука человек дает понять, что никуда не уйдет, пока ему не откроют дверь, обычно это серия из нескольких подходов по пять-шесть стуков. Высшую ступень в иерархии дверных стуков занимает императорский. Думаю, именно так в древние времена стучали цари и короли в различные двери. Как известно, эти высокопоставленные особы не очень любили, когда их заставляли ждать, поэтому они становились у какой-нибудь закрытой двери, сжимали покрепче свой скипетр, или что они там обычно носили в руках, и принимались постукивать им по дверному полотну, стараясь удержаться на тонкой грани между плебейским молочением и сверхинтеллигентным поскребыванием. Отличительной чертой императорского стука является то, что он не прекращается до тех пор, пока дверь не откроется.
В мою дверь стучали именно так. Когда я ее открыл, за нею стоял не король и даже не герцог, а сама Шапоклячка. В правой кисти она сжимала авторучку, которая, видимо, и использовалась в качестве скипетра.
– Здравствуй, Филипп, – кивнула она и протянула через порог лист, исписанный до середины почерками явно разных людей. – Собираем подписи жильцов общежития в качестве приложения к жалобе в соответствующие инстанции.
– По поводу магазина?
– Да. И чем чаще мы будем подавать жалобы, тем выше вероятность того, что этот магазин закроется. Мне так юрист сказал.
Произнеся слово «юрист», она приподняла брови и слегка вздернула подбородок вверх, одновременно наклонив голову набок, как это всегда делают люди, которые до сих пор верят в магическую силу закона.
– Хороший юрист? – спросил я, пробежав глазами по бумаге, чтобы найти в ней имя и отчество Шапоклячки – я постоянно их забывал. Ага, вот: «Шаповалова Надежда Ивановна».
– Юрист замечательный, но в первую очередь нам нужно консолидироваться и общим фронтом выступить против владельцев магазина, – затараторила она. – Одна подпись ничего не решит, а если все жильцы общежития подпишутся под жалобой, то к ней будет совсем другое отношение… там.
Она направила указательный палец вверх. Я поднял голову и увидел прямо над Шапоклячкой трещину в потолке. Она была не очень широкая, но довольно длинная. Проходя зигзагом по потолку, она не упиралась в стену, а продолжала спускаться по ней, опустившись уже сантиметров на пятнадцать к полу. Раньше я ее не замечал.
Шапоклячка, заметив мой заинтересованный взгляд, уже собралась поднять голову, чтобы проследить, что именно так привлекло мое внимание, но я, сообразив, что если она увидит трещину, то мне сейчас придется не просто поставить подпись, но еще и выделить денег на ремонт потолка, тут же отвлек ее, уронив ручку на пол.
– А где расписываться, Надежда Ивановна? – подняв авторучку, спросил я.
– А вот здесь, под последней подписью.
Прижав лист к стене, я написал на нем свою фамилию и расписался.
– Благодарю за сознательность, – улыбнулась Шапоклячка и, забрав документ, собралась уже двинуться дальше по коридору, но бросив взгляд на табличку с номером 201, снова повернулась ко мне.
– Филипп, а ты не знаешь, эти… – она наморщила лоб и сделала какой-то неопределенный жест рукой, то ли вспоминая фамилию жильцов, то ли решая – нужно ли ее вообще произносить вслух, – эти Романовы… они дома?
За моей спиной что-то скрипнуло – наверное, на стуле оживился Николай, услышав свою фамилию. Я взялся за ручку двери и будто бы невзначай потянул ее на себя, чтобы Шапоклячка не смогла заглянуть в комнату, а Николай – выглянуть из нее. Еще не хватало мне здесь локальных боестолкновений.
– Вроде бы мелкую только уложили. Лучше позже зайдите, – посоветовал я, о чем тут же пожалел.
– Увидишь их, передай, чтобы они зашли ко мне, – ледяным тоном произнесла Шапоклячка, сделав такое ударение на слове «они», что мне даже стало немного страшно за Колю.
Впрочем, мне тут же стало страшно за него еще раз, потому что за моей спиной послышался треск и глухой звук упавшего на пол тела.
– Хорошо, предам. До свидания, Надежда Ивановна! – скороговоркой произнес я и захлопнул дверь прямо перед носом Шапоклячки, который она уже собиралась сунуть в мою комнату, чтобы посмотреть, что это там так громко шлепнулось на пол.
Коля возлежал на полу, а точнее, на останках моего стула, одновременно пытаясь не засмеяться и не заматериться.
– Накатался хоть? – вздохнул я.
Коля кивнул и, продолжая сдерживать ржание, попытался встать, перебирая конечностями, как перевернутый жук. Не знаю, сколько бы продолжалась эта пантомима, если бы за стенкой не заплакала Верка, видимо разбуженная падением своего папаши. Николай испарился из моей комнаты так быстро, будто его здесь и не было, оставив о себе напоминание в виде поломанного стула. Ремонтировать его он, конечно же, не будет – не царское это дело.
Придется идти к Самохину.
В комнате напротив под номером 207 проживает еще один интересный обитатель нашего общежития – Андрей Андреевич Самохин. Внешность Самохина соткана из противоречий и контрастов, как и его характер. Маленький тщедушный человечек лет пятидесяти, а может и шестидесяти. Вот семидесяти уже вряд ли. Обширная лысина на темечке, окруженная нимбом полупрозрачных остатков волос, но при этом неожиданно густые черные брови без единого седого волоска. Морщинистое лицо со смешным бесформенным носом, похожим на подгнившую картошку, и контрастирующий с ним внимательный, острый и проницательный взгляд карих глаз. Подрагивающие кисти рук, но в то же время энергичная и размашистая походка. Андрей Андреевич – крайне закрытый человек, избегающий всякого общения с кем бы то ни было. На общей кухне он никогда не появлялся; выбравшись из своей комнаты, стремительно преодолевал расстояние по коридору до лестницы, опустив голову и не глядя в глаза никому из встречных. Когда я только заехал в общежитие, Самохин был первым жильцом, с которым я столкнулся в прямом смысле слова. Я стоял у двери своей комнаты с сумкой, набитой вещами, и в вечернем полумраке пытался попасть ключом в замок. Андрей Андреевич вылетел из своего логова, чуть не сбив меня с ног, и настороженно замер, увидев перед собой мою спину. Я обернулся.
– Новенький, что ли… – то ли спросил, то ли сам себе сказал он.
– Да, буду здесь жить.
Он протянул руку и крепко сжал мою ладонь, не сводя глаз с лица.
– Самохин Андрей Андреевич. По любым вопросам.
Я так и не успел уточнить, что именно нужно делать и как поступать с любыми вопросами, потому что после этих слов Самохин тут же включил вторую передачу и исчез на лестничной клетке. В следующий раз я встретил его спустя пару недель во дворе. Пролетая мимо меня на бреющем полете, он похлопал меня по плечу, сказал: «Все хорошо» – и тут же скрылся за дверью подъезда. Одной из интересных особенностей Самохина было то, что он полностью игнорировал интонационные возможности речи, поэтому из его уст и утверждения, и вопросы, и восклицания всегда звучали одинаково. Однажды мы встретились с ним в автобусе. Я ехал домой с работы, а он зашел на одной из остановок. Заметив меня, он кивнул, но не мне, а куда-то в сторону, будто бы соглашаясь с каким-то невидимым собеседником, а затем уже засеменил ко мне, смешно дотягиваясь до высокого поручня.
– Все хорошо, – констатировал он, но по выжидающему взгляду я понял, что это все же был вопрос, а не утверждение.
– Отлично. А у вас?
– Все хорошо. Домой едешь.
Разговаривая с Самохиным, мне постоянно приходилось делать паузы, пытаясь интуитивно угадывать интонационную окраску его фраз, поэтому со стороны наше общение, наверное, выглядело забавным.
– Да, еду домой, – аккуратно предположил я.
Андрей Андреевич удовлетворенно кивнул, и некоторое время мы ехали молча. Но стоило колесу автобуса попасть в небольшую выбоину на дороге, как Самохин тут же оживился, будто бы он всю дорогу ждал именно этого момента – в его глазах появился какой-то мрачный огонек, а сжатые зубы заскрипели в унисон с тормозными колодками автобуса.
– Пять лет этой яме, – насупился он.
– Ничего себе у вас память, – засмеялся я.
– Да, память у меня что надо. Это мой автобус.
Самохин похлопал ладонью по поручню и уставился на меня, ожидая реакции. Но я не знал, как реагировать на такие откровения олигархов, поэтому лишь неопределенно качнул головой.
– Двенадцать лет я водил его по этому маршруту. А яма появилась за два года до того, как меня пнули под зад.
Информации, которую я получил, на первый взгляд, было немного, но она никак не укладывалась в моей голове в логическую цепочку. Единственное, что мне удалось вычленить из этого повествования, так это то, что три года назад Самохина пнули под зад, но кто это сделал и зачем, для меня было загадкой.
– Я что, похож на старика? – неожиданно спросил он. Неожиданно в первую очередь потому, что в его голосе я впервые услышал вопросительную интонацию.
– Вроде бы нет.
– Вроде бы… – шмыгнул носом Андрей Андреевич и расправил плечи. – Вот и я думаю, что не похож, а вот взяли и отправили на пенсию. Идиоты. А мой автобус отдали этому кретину Зотову.
Последние три слова он произнес громче, чем этого требовалось для нашего диалога. Две бабушки, сидевшие у окна, покосились на нас и снова принялись обсуждать рассаду или что там обычно обсуждают бабушки в автобусах.
– Самый натуральный кретин, – продолжил Самохин. – Три года он ездит по этому маршруту и каждый раз въезжает колесом в эту, мать ее, выбоину. Вот ты мне скажи – разве он не кретин?
Мне не хотелось даже в такой неявной форме называть какого-то незнакомого мне человека кретином, но доводы Самохина были очень даже вескими. Я снова покачал головой в разные стороны, но все же это движение больше походило на неуверенное согласие, чем на отрицание. Тем временем вспышка гнева Андрея Андреевича пошла на спад, но он продолжил свой бубнеж.
– Ничего не жалко – ни подвеску, ни колес, ни людей, в конце концов. А что, у нас же теперь капитализм, сломается автобус – специально обученные люди все починят, а твое дело – крути баранку, тебе за это деньги платят. Развращает этот капитализм. Никакой ответственности у людей. Так ладно бы, если бы этот Димочка хотя бы баранку умел крутить, так он ведь и этого не умеет. Ладно, пойдем.
Я только сейчас заметил, что мы подъехали к нашей остановке. Я поплелся за Самохиным, который, проходя мимо женщины-кондуктора, бросил ей:
– Валя, скажи ты этому Зотову, что он кретин.
– Так иди и скажи, – равнодушно отмахнулась кондуктор. Судя по ее реакции, она слышала эту фразу не раз и даже не два.
– А я пойду и скажу.
Самохин вышел из автобуса и пошел вдоль него к кабине водителя. Остановившись у двери, он жестом попросил открыть ее. Я в это время уже подошел к нему и стоял рядом, наблюдая, чем это все закончится. Водитель, видимо тот самый Зотов, худощавый мужик лет сорока, открыл дверь и выжидающе уставился на Самохина.
– Дима, у тебя ум есть? – Андрей Андреевич постучал пальцем по своему лбу. – Подвеску же убьешь! Что ты едешь, как не знаю кто? Все кочки собрал.
– Андреич, иди домой, а? – устало вздохнул Дима.
– Я-то пойду, а ты как был кретином, так им и останешься. Технику беречь нужно.
Зотов вдруг вспыхнул и, вскочив с водительского кресла, бросился наружу. Дело явно запахло керосином, поэтому я преградил собой выход из автобуса, руками упершись в грудь водителя. К слову, я не выгляжу устрашающе и не могу сказать о себе, что уличная шпана прячет глаза, когда мы встречаемся взглядами. Да и комплекция моя, скажем так, не внушительная. Просто я должен был остановить этого человека – и я его остановил. Отбросив мои руки, Дима потоптался на месте, оценивая обстановку, а затем снова забрался в свое кресло, тут же закрыв дверь автобуса прямо перед моим носом.
– Кретин – он и есть кретин, – махнул ладонью Самохин, глядя на уезжающий транспорт, и зашагал в сторону общежития.
Шли молча. Когда я остановился у своей двери, копаясь в кармане в поисках ключа, он уже переступил порог своей комнаты.
– Надо будет – заходи, – бросил он мне в спину и закрыл дверь.
Услышать подобные слова из уст такого человека, как Самохин, означало, что я совершил практически невозможное – получил крайнюю степень одобрения своих слов или действий.
Конечно же, предложением Андрея Андреевича я воспользоваться не планировал, но однажды мне все же пришлось побывать в его комнате. Мне понадобилась крестовая отвертка, чтобы затянуть разболтавшуюся розетку. У Коли ее, конечно же, не оказалось, поэтому я решил обратиться к Самохину. Постучав в его дверь, я не успел даже опустить руку, как она распахнулась, будто бы хозяин комнаты караулил за ней в ожидании гостей. Андрей Андреевич приложил палец к губам, а другой рукой сделал приглашающий жест. Перешагнув через порог комнаты, я сразу же подвергся организованной атаке на все органы чувств. Откуда-то доносилась приглушенная спокойная музыка, больше похожая на мантры для медитации. В нос ударил резкий, но в то же время не отвратительный, а довольно приятный запах, разложить который на составляющие мне не представлялось возможным. Пахло всем сразу, и комната Самохина тоже была наполнена всем сразу. У окна стоял письменный стол, заваленный самыми разнообразными вещицами – те предметы, которые я успел хоть немного рассмотреть и идентифицировать, оказались микроскопом, трехлитровой банкой с каким-то мутным, похожим на чайный гриб содержимым, несколькими книгами и огромной кружкой. Назначение остальных предметов для меня осталось неясным. В дальнем углу располагалась узкая кровать, небрежно накрытая покрывалом, на котором лежали еще несколько книг, ручной эспандер и раскрытый ноутбук, из динамиков которого и звучала музыка. Правую стену закрывал огромный шкаф со стеклянными дверцами, сквозь которые я успел рассмотреть глобус, чучело какой-то птицы и статуэтку то ли Будды, то ли какого-то восточного божества. В левом углу комнаты стопками были сложены газеты и журналы, пробитые у корешков и стянутые шнурком. К патрону одинокой лампочки, свисающей с потолка, был прикреплен «ловец снов», окаймленный по краям перьями и обшитый бисером.
– Андрей Андреевич, не найдется ли у вас случайно…
Договорить я не успел, так как Самохин скривился и снова поднес палец к своим губам, настойчиво рекомендуя мне замолчать. После такого жеста люди обычно пытаются объяснить, шепотом или знаками, почему человеку не стоит издавать звуков, но Самохин просто стоял и молча смотрел на меня с прилипшим к губам пальцем. Я еще раз окинул взглядом комнату, но не заметил ничего и никого, кому я мог бы помешать. Я уже собрался уйти, но музыка вдруг стихла, и Андрей Андреевич оторвал, наконец, палец ото рта.
– Теперь можно.
– А раньше почему нельзя было?
– Музыка, – он сделал неопределенный жест, разведя руки в стороны и покрутив кистями так, будто бы закручивает две лампочки одновременно, – музыку нельзя прерывать, она этого не любит.
– А, понял.
Конечно же, я ничего не понял, но у всех свои причуды, поэтому я решил не заострять на этом внимания. Однако Самохин решил заострить.
– Музыка – величайшее изобретение человечества. Она способна объединять людей и целые народы, а может и посеять между ними вражду. Она умеет вдохновлять, избавлять от уныния или, наоборот, погружать человека в глубочайшую депрессию. Музыка – это волшебство, магия, чары. Люди слишком легкомысленно к ней относятся, тебе так не кажется.
Наверное, это был вопрос, но мне не хотелось вступать в дискуссию с Самохиным, поэтому я лишь неопределенно повел плечами. Он внимательно посмотрел на меня, а затем подошел к кровати и закрыл ноутбук.
– Тебя, кажется, Филиппом зовут?
– Да.
– Наверное, думаешь, что я сумасшедший.
– Да нет… Просто мне нужна была отвер…
– Когда эти идиоты из правления автопарка погнали меня на пенсию, я и сам думал, что свихнусь от безделья. Шутка ли – двенадцать лет на одном автобусе. А общий стаж у меня, даже и представить страшно, сорок три года. Вот и подумай, почти полвека делаешь одну и ту же работу – возишь людей целый день, потом еще за автобусом следишь, чтобы все в порядке с ним было и не встал он где-нибудь на маршруте. И когда ты во всем этом ежедневно крутишься, вертишься, то тебе до жизни обычной нет никакого дела. Твоя жизнь там, за баранкой, а остальное ты и не замечаешь совсем. А когда тебя из твоей жизни вышвыривают, тогда и начинаешь по сторонам смотреть, оглядываться. Я вот в тот день пришел домой, сюда, огляделся и ужаснулся. Увидел вдруг, что живу-то я в клоповнике. Хуже места не придумаешь, но всем нам приходится здесь жить по тем или иным причинам. Человек может привыкнуть ко всему, это правда. Вот и мы привыкли к ободранной общей кухне, к плите, залитой слоем вонючего жира, к грязному туалету и громким соседям. Мы привыкли к тому, что в наших жилищах действительно четыре стены и это не фигура речи. Мы ко всему привыкли и стали считать это нормой. А это не норма, нет. Все это отвратительно, а если человека окружает безобразие, он и сам становится безобразным. И тогда, как в сказке про Красавицу и Чудовище, ему сможет помочь только истинная любовь, волшебство – музыка. Она меня спасла. Музыка не способна унести мое тело из этой грязи, но она может хотя бы на короткое время забрать отсюда мое сознание. Она не дает мне самому превратиться в клопа, который считает вот это все – он обвел помещение рукой, – своим домом. Кино, живопись, книги – все это язык человека, музыка – язык Бога. Поэтому ее нельзя прерывать, как нельзя перебивать того, кто говорит с тобой. Это по меньшей мере невежливо и некрасиво.
– Глубоко, – хмыкнул я, пытаясь вспомнить, сколько раз он произнес слово «кретин» во время нашей последней беседы. – Тогда вопрос. Вы считаете, что совершенно любая музыка – это язык Бога?
– Абсолютно. Просто для каждого человека в меру его развития нужна разная музыка, разный стиль общения. Если вы попытаетесь объяснить пятилетнему ребенку математический смысл интеграла, то он вас вряд ли поймет. Так и Бог будет разговаривать с разными людьми посредством разной музыки. У одних определенная мелодия вызывает неописуемый восторг, другие лишь равнодушно пожимают плечами, но у каждого есть та музыка, которая резонирует с его внутренним «Я». Наверняка и у тебя она есть. Прислушайся к ней внимательно, и ты поймешь, что тебе говорит Бог, что он хочет от тебя, какие советы пытается дать.
– А если таких мелодий много?
– Значит, тебе он хочет сказать больше, чем другим, – ответил Самохин с легким раздражением в голосе и, скрестив руки на груди, повернулся к шкафу, что-то в нем разглядывая.
Я не сразу понял, что эта поза на языке Самохина означала окончание разговора, поэтому еще с полминуты молча простоял на пороге. Наконец, сообразив, что продолжения беседы не будет, я вежливо попрощался и, прикрыв за собой дверь, направился в свою комнату. Развалившись на кровати, я вдумчиво прослушал несколько мелодий из своего плейлиста, но так и не понял, что именно хотел мне сказать Бог. Минут через двадцать на экране появилось уведомление о низком заряде батареи телефона. Потянувшись за зарядным устройством, я вспомнил, что собирался попросить у Самохина отвертку, но после его философского монолога совершенно про это забыл. В этот момент в наушниках заиграла песня Летова «Про дурачка». Я не знаю, кого из нас двоих имел в виду Бог, но если все обстоит именно так, как говорит Андрей Андреевич, и Бог действительно говорит с нами музыкой, то помимо музыкального вкуса у него еще и неплохое чувство юмора.