bannerbanner
Русская педагогика. Педагогическая поэма. Книга для родителей. О воспитании
Русская педагогика. Педагогическая поэма. Книга для родителей. О воспитании

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
13 из 15

– Ну, скажите, пожалуйста, стоило пару коней гонять в город и обратно, а потом опять в город и обратно? Я вам таких и пешком приведу сколько угодно из города.

– Так те танцевать не будут! – смеется Задоров.

– Ого! Хиба ж так?

За роялем, давно уже украшавшим одну из наших спален, – Екатерина Григорьевна. Играет она слабо, и музыка ее не приспособлена к балету, а балерины не настолько деликатны, чтобы как-нибудь замять два-три такта. Они обиженно изнемогают от варварских ошибок и остановок. Кроме того, они страшно спешили на какой-то интересный вечер.

Пока у конюшни, при фонарях и шипящей ругани Антона, запрягали лошадей, балерины страшно волновались: они обязательно опоздают на вечер. От волнения и презрения к этой провалившейся в темноте колонии, к этим притихшим колонистам, к этому абсолютно чуждому обществу они ничего даже не могли выразить, а только тихонько стонали, прислонившись друг к другу. Сорока на козлах бузил по поводу каких-то постромок и кричал, что он не поедет. Антон, не стесняясь присутствием гостей, отвечал Сороке:

– Ты кто – кучер или балерина? Ты чего танцуешь на козлах? Ты не поедешь? Вставай!..

Сорока, наконец, дергает вожжами. Балерины замерли и в предсмертном страхе поглядывают на карабин, перекинутый через плечо Сороки. Все-таки тронулись. И вдруг снова крик Братченко:

– Да что ты, ворона, наделал? Чи тебе повылазило, чи ты сказывся, как ты запрягал? Куда ты Рыжего поставил, куда ты Рыжего всунул? Перепрягай! Коршуна под руку, – сколько раз тебе говорил!

Сорока не спеша стаскивает винтовку и укладывает на ноги балерин. Из фаэтона раздаются слабые звуки сдерживаемых рыданий.

Карабанов за моей спиной говорит:

– Таки добрало. А я думал, что не доберет. Молодцы хлопцы!

Через пять минут экипаж снова трогается. Мы сдержанно прикладываем руки к козырькам фуражек, без всякой, впрочем, надежды получить ответное приветствие. Резиновые шины запрыгали по камням мостовой, но в это время мимо нас летит вдогонку за экипажем нескладная тень, размахивает руками и орет:

– Стойте! Постойте ж, ради Христа! Ой, постойте ж, голубчики!

Сорока в недоумении натягивает вожжи, одна из балерин подхватывается с сиденья.

– От было забыл, прости, царица небесная! Дайте ось спицы посчитаю…

Он наклоняется над колесом, рыдания из фаэтона сильнее, и к ним присоединяется приятное контральто:

– Ну успокойся же, успокойся…

Карабанов отталкивает Козыря от колеса:

– Иди ты, дед, к…

Но сам Карабанов не выдерживает, фыркает и опрокидывается в лес.

Я тоже выхожу из себя:

– Трогай, Сорока, довольно волынить! Нанялись, что ли?!

Сорока лупит с размаху Коршуна. Колонисты заливаются откровенным смехом, под кустом стонет Карабанов, даже Антон хохочет:

– Вот будет потеха, если еще и бандиты остановят! Тогда обязательно опоздают на вечер.

Козырь растерянно стоит в толпе и никак не может понять, какие важные обстоятельства могли помешать посчитать спицы.

За разными заботами мы и не заметили, как прошло полтора месяца. Завхоз РКИ приехал к нам минута в минуту.

– Ну, как наши лошади?

– Живут.

– Когда вы их пришлете?

Антон побледнел:

– Как это – «пришлете»? Ого, а кто будет работать?

– Договор, товарищи, – сказал завхоз черствым голосом, – договор. А пшеницу когда можно получить?

– Что вы! Надо же собрать да обмолотиться, пшеница еще в поле.

– А колеса?

– Да, понимаете, наш колесник спицы не посчитал, не знает, на сколько спиц делать колеса. И размеры ж…

Завхоз чувствовал себя большим начальством в колонии. Как же, завхоз РКИ!

– Придется платить неустойку по договору. И с сегодняшнего дня, знайте же, десять фунтов в день, десять фунтов пшеницы. Как хотите.

Завхоз уехал. Братченко со злобой проводил его беговые дрожки и сказал коротко:

– Сволочь!

Мы были очень расстроены. Лошади до зарезу нужны, но не отдавать же ему весь урожай!

Калина Иванович ворчал:

– Я им не отдам пшеницу, этим паразитам; пятнадцать пудов в месяц, а теперь еще по десять фунтов. Они там пишут все по теории, а мы, значит, хлеб робым. А потом им и хлеб отдай, и лошадей отдай. Где хочешь бери, а пшеницы я не дам!

Ребята отрицательно относились к договору:

– Если им пшеницу отдавать, так пусть она лучше на корне посохнет. Або нехай забирают пшеницу, а лошадей нам оставят.

Братченко решил вопрос более примирительно:

– Вы можете и пшеницу отдавать, и жито, и картошку, а лошадей я не отдам. Хоть ругайтесь, хоть не ругайтесь, а лошадей они не увидят.

Наступил июль. На лугу ребята косили сено, и Калина Иванович расстраивался:

– Плохо косят хлопцы, не умеют. Так это ж сено, а как же с житом будет, прямо не знаю. Жита ж семь десятин, да пшеницы восемь десятин, да яровая, да овес. Что ты его будешь делать? Надо непременно жатку покупать.

– Что ты, Калина Иванович? За какие деньги купишь жатку?

– Хоть лобогрейку. Стоила раньше полтораста рублей або двести.

– Видишь, через два дня, никак не позже, убирать.

Готовились косить жито косами. Жатву решили открыть торжественно, праздником первого снопа. В нашей колонии на теплом песке жито поспевало раньше, и это было удобно для устройства праздника, к которому мы готовились как к очень большому торжеству. Было приглашено много гостей, варили хороший обед, выработали красивый и значительный ритуал торжественного начала жатвы. Уже украсили арками и флагами поле, уже пошили хлопцам свежие костюмы, но Калина Иванович был сам не свой.

– Пропал урожай! Пока выкосят, посыплется жито. Для ворон работали.

Но в сараях колонисты натачивали косы и приделывали к ним грабельки, успокаивая Калину Ивановича:

– Ничего не пропадет, Калина Иванович, все будет, как у настоящих граков.

Было назначено восемь косарей.

В самый день праздника рано утром разбудил меня Антон:

– Там дядько приехал и жатку привез.

– Какую жатку?

– Привез такую машину. Здоровая, с крыльями – жатка. Говорит: чи не купят?

– Так ты его отправь. За какие же деньги – ты же знаешь…

– А он говорит: може, променяют. Он на коня хочет поменять.

Оделся я, вышел к конюшне. Посреди двора стояла жатвенная машина, еще не старая, видно, для продажи специально выкрашенная. Вокруг нее толпились колонисты, и тут же злобно посматривал на жатку, и на хозяина, и на меня Калина Иванович.

– Что это он, в насмешку приехав, что ли? Кто его сюда притащив?

Хозяин распрягал лошадей. Человек аккуратный, с благообразной сивой бородой.

– А почему продаешь? – спросил Бурун.

Хозяин оглянулся:

– Да сына женить треба. А у меня есть жатка – другая жатка, с нас хватит, а вон коня нужно сыну дать.

Карабанов зашептал мне на ухо:

– Брешет. Я этого дядька знаю… Вы не с Сторожевого?

– Эге ж, с Сторожевого. А ты ж що ж тут? А чи ты не Семен Карабан? Панаса сынок?

– Так как же! – обрадовался Семен. – Так вы ж Омельченко? Мабудь, боитесь, що отберут? Ага ж?

– Та оно и то, шо отобрать могут, да и сына женить же…

– Ка хиба ваш сын доси не в банде?

– Що вы, Христос з вами!..

Семен принял на себя руководство всей операцией. Он долго беседовал с хозяином возле морд лошадей, они друг другу кивали головами, хлопали по плечам и локтям. Семен имел вид настоящего хозяина, и было видно, что и Омельченко относится к нему как к человеку понимающему.

Через полчаса Семен открыл секретное совещание на крыльце у Калины Ивановича. На совещании присутствовали я, Калина Иванович, Карабанов, Бурун, Задоров, Братченко и еще двое-трое старших колонистов. Остальные в это время стояли вокруг жатки и молчаливо поражались тому, что на свете у некоторых людей существует такое механическое счастье.

Семен объяснил, что дядька хочет за жатку получить коня, что в Сторожевом будут производить учет машин и хозяин боится, что отберут даром, а коня не отберут, потому что он женит сына.

– Може, и правда, а може, и нет, не наше дело, – сказал Задоров, – а жатку нужно взять. Сегодня и в поле пустим.

– Какого же ты коня отдашь? – спросил Антон. – Малыш и Бандитка никуда не годятся, Рыжего, что ли, отдашь?

– Да хоть бы и Рыжего, – сказал Задоров. – Это же жатка!

– Рыжего? А ты это вид…

Карабанов перебил горячего Антона:

– Нет, Рыжего ж, конечно, нельзя отдавать. Один конь в колонии, на что Рыжего? Давайте дадим Зверя. Конь видный и на племя еще годится.

Семен хитро глянул на Калину Ивановича.

Калина Иванович даже не ответил Семену. Выбил трубку о ступеньку крыльца, поднялся:

– Некогда мне с вами глупостями заниматься.

И ушел в свою квартиру.

Семен проводил его прищуренным глазом и зашептал:

– Серьезно, Антон Семенович, отдавайте Зверя. Все перемелется, а жатка у нас будет.

– Посадят.

– Кого? Вас? Да никогда в жизни! Жатка ж дороже коня стоит. Пускай РКИ возьмет вместо Зверя жатку. Что ему, не все равно? Никакого же убытка, а мы успеем с хлебом. Все равно же от Зверя никакого толку…

Задоров увлекательно рассмеялся:

– Вот история! А в самом деле!..

Бурун молчал и, улыбаясь, шевелил у рта житным колосом.

Антон с сияющими глазами смеялся:

– Вот будет потеха, если РКИ жатку в фаэтон запряжет… вместо Зверя.

Ребята смотрели на меня горящими глазами.

– Ну, решайте, Антон Семенович… решайте, ничего нет страшного. Если и посадят, то не больше, как на неделю.

Бурун наконец сделался серьезным и сказал:

– Как ни крути, а отдавать жеребца нужно. Иначе нас все дураками назовут. И РКИ назовет.

Я посмотрел на Буруна и сказал просто:

– Верно! Выводи, Антон, жеребца!

Все бросились к конюшне.

Хозяину Зверь понравился. Калина Иванович дергал меня за рукав и говорил шепотом:

– Чи ты сказывся? Што, тебе жизнь надоела? Та хай она сказыться и колония, и жито… Чего ты лезешь?

– Брось, Калина… Все равно. Будем жать жаткой.

Через час хозяин уехал с Зверем. А еще через два часа в колонию приехал Черненко и увидел во дворе жатку.

– О, молодцы! Где это вы выдрали такую прелесть?

Хлопцы вдруг затихли, как перед грозой. Я с тоской посмотрел на Черненко и сказал:

– Случайно удалось.

Антон хлопнул в ладоши и подпрыгнул:

– Выдрали чи не выдрали, товарищ Черненко, а жатка есть. Хотите сегодня поработать?

– На жатке?

– На жатке.

– Идет, вспомним старину!.. А ну, давай ее проверим.

Черненко с ребятами до начала праздника возился с жаткой: смазывали, чистили, что-то прилаживали, проверяли.

На празднике после первого торжественного момента Черненко сам залез на жатку и застрекотал по полю. Карабанов давился от смеха и кричал на все поле:

– От! Хозяина сразу видно.

Завхоз РКИ ходил по полю и приставал ко всем:

– А что это Зверя не видно? Где Зверь?

Антон показывал кнутом на восток:

– Зверь во второй колонии. Там завтра жито жать будем, пусть отдохнет.

В лесу были накрыты столы. За торжественным обедом ребята усадили Черненко, угощали пирогами и борщом и занимали разговорами.

– Это вы славно устроили: жатку.

– Правда ж, добре?

– Добре, добре.

– А что лучше, товарищ Черненко, конь или жатка? – стреляет глазами по всему фронту Братченко.

– Ну, это разно сказать можно. Смотря какой конь.

– Ну вот, например, если такой конь, как Зверь?

Завхоз РКИ опустил ложку и тревожно задвигал ушами. Карабанов вдруг прыснул и спрятал голову под стол. За ним в припадке смеха зашатались за столом хлопцы. Завхоз вскочил и давай оглядываться по лесу, как будто помощи ищет. А Черненко ничего не понимает:

– Чего это они? А разве Зверь – плохой конь?

– Мы променяли Зверя на жатку, сегодня променяли, – сказал я отнюдь без всякого смеха.

Завхоз повалился на лавку, а Черненко и рот разинул. Все притихли.

– Променяли на жатку? – пробормотал Черненко на завхоза.

Обиженный завхоз вылез из-за стола.

– Мальчишеское нахальство, и больше ничего. Хулиганство, своеволие…

Черненко вдруг радостно улыбнулся:

– Ах, сукины сыны! В самом деле? Что же с жаткой будем делать?

– Ну что же, у нас договор: пятикратный размер убытков, – жестоко пилил завхоз.

– Брось! – сказал Черненко с неприязнью. – Ты на такую вещь не способен.

– Я?

– Вот именно, не способен, а поэтому закройся. А вот они способны. Им нужно жать, так они знают, что хлеб дороже твоих пятикратных, понимаешь? А что они нас с тобой не боятся, так это тоже хорошо. Одним словом, мы им жатку сегодня дарим.

Разрушая парадные столы и душу завхоза РКИ, ребята подбросили Черненко вверх. Когда он, отряхиваясь и хохоча, встал наконец на ноги, к нему подошел Антон и сказал:

– Ну, а Мэри и Коршун как же?

– Что – «как же»?

– Ему отдавать? – кивнул Антон на завхоза.

– А что же, и отдашь.

– Не отдам, – сказал Антон.

– Отдашь, довольно с тебя жатки! – рассердился Черненко.

Но Антон тоже рассердился:

– Забирайте вашу жатку! На черта ваша жатка? Что в нее, Карабанова запрягать будем?

Антон ушел в конюшню.

– Ах, и сукин же сын! – сказал озабоченно Черненко.

Кругом притихли. Черненко оглянулся на завхоза:

– Влезли мы с тобой в историю. Ты им продай как-нибудь там в рассрочку, черт с ними: хорошие ребята, даром что бандиты. Пойдем, найдем этого черта вашего сердитого.

Антон в конюшне лежал на куче сена.

– Ну, Антон, я тебе лошадей продал.

Антон поднял голову:

– А не дорого?

– Как-нибудь заплатите.

– Вот это дело, – сказал Антон, – вы умный человек.

– Я тоже так думаю, – улыбнулся Черненко.

– Умнее вашего завхоза.

23. Вредные деды

Летом по вечерам чудесно в колонии. Просторно раскинулось ласковое живое небо, опушка леса притихла в сумерках, силуэты подсолнухов на краях огородов собрались и отдыхают после жаркого дня, теряется в неясных очертаниях вечера прохладный и глубокий спуск к озеру. У кого-нибудь на крыльце сидят, и слышен невнятный говор, а сколько человек там и что за компания – не разберешь.

Наступает такой час, когда как будто еще светло, но уже трудно различать и узнавать предметы. В этот час в колонии всегда кажется пусто. Спрашиваешь себя: да куда же это подевались хлопцы? Пройдитесь по колонии, и вы увидите их всех. Вот в конюшне человек пять совещаются у висящего на стене хомута, в пекарне целое заседание – через полчаса будет готов хлеб, и все люди, прикосновенные к этому делу, к ужину, к дежурству по колонии, расположились на скамьях в чисто убранной пекарне и тихонько беседуют. Возле колодца разные люди случайно оказались вместе: тот с ведром бежал за водой, тот шел мимо, а третьего остановили потому, что еще утром была в нем нужда: все забыли о воде и вспомнили о чем-то другом, может быть, и неважном… но разве бывает что-нибудь неважное в хороший летний вечер?

У самого края двора, там, где начинается спуск к озеру, на поваленной вербе, давно потерявшей кору, уселась целая стайка, и Митягин рассказывает одну из своих замечательных сказок:

– …Значит, утром и приходят люди в церковь, смотрят – нет ни одного попа. Что такое? Куда попы девались? А сторож и говорит: «То ж, наверное, наших попов черт носил сегодня в болото. У нас же четыре попа». – «Четыре». – «Ну, так оно и есть: четыре попа за ночь в болото перетащил…»

Ребята слушают тихонько, с горящими глазами, иногда только радостно взвизгивает Тоська: ему не столько нравится черт, сколько глупый сторож, который целую ночь смотрел и не разобрал, своих попов или чужих черт таскал в болото. Представляются все эти одинаковые, безыменные жирные попы, все это хлопотливое, тяжелое предприятие, – подумайте, перетаскать их всех на плечах в болото! – все это глубокое безразличие к их судьбе, такое же вот безразличие, какое бывает при истреблении клопов.

В кустах бывшего сада слышится взрывной смех Оли Вороновой, ей отвечает баритонный поддразнивающий говорок Буруна, снова смех, но уже не одной Оли, а целого девичьего хора, и на поляну вылетает Бурун, придерживая на голове смятую фуражку, а за ним веселая пестрая погоня. На поляне остановился заинтересованный Шелапутин и не знает, что ему делать – смеяться или удирать, ибо у него тоже с девочками старые счеты.

Но тихие, задумчивые, лирические вечера не всегда соответствовали нашему настроению. И кладовые колонии, и селянские погреба, и даже квартиры воспитателей не перестали еще быть ареной дополнительной деятельности, хотя и не столь продуктивной, как в первый год нашей колонии. Пропажа отдельных вещей в колонии вообще сделалась редким явлением. Если и появлялся в колонии новый специалист по таким делам, то очень быстро начинал понимать, что ему приходится иметь дело не с заведующим, а со значительной частью коллектива, а коллектив в своих реакциях был чрезвычайно жесток. В начале лета мне с трудом удалось вырвать из рук колонистов одного из новеньких, которого ребята поймали при попытке залезть через окно в комнату Екатерины Григорьевны. Его били с той слепой злобой и безжалостностью, на которую способна только толпа. Когда я очутился в этой толпе, меня с такой же злобой отшвырнули в сторону, и кто-то закричал в горячке:

– Уберите Антона к чертям!

Летом в колонию был прислан комиссией Кузьма Леший. Его кровь наверняка наполовину была цыганской. На смуглом лице Лешего были хорошо пригнаны и снабжены прекрасным вращательным аппаратом огромные черные глаза, и этим глазам от природы было дано определенное назначение: смотреть за тем, что плохо лежит и может быть украдено. Все остальные части тела Лешего слепо подчинялись распорядительным приказам цыганских глаз: ноги несли Лешего в ту сторону, в которой находился плохо лежащий предмет, руки послушно протягивались к нему, спина послушно изгибалась возле какой-нибудь естественной защиты, уши напряженно прислушивались к разным шорохам и другим опасным звукам. Какое участие принимала голова Лешего во всех этих операциях – невозможно сказать. В дальнейшей истории колонии голова Лешего была достаточно оценена, но в первое время она для всех колонистов казалась самым ненужным предметом в его организме.

И горе, и смех были с этим Лешим! Не было дня, чтобы он в чем-нибудь не попался: то сопрет с воза, только что прибывшего из города, кусок сала, то в кладовке из-под рук стянет горсть сахарного песку, то у товарища из кармана вытрусит махорку, то по дороге из пекарни в кухню слопает половину хлеба, то у воспитателя в квартире во время делового разговора возьмет столовый нож. Леший никогда не пользовался сколько-нибудь сложным планом или самым пустяковым инструментом: так уж он был устроен, что лучшим инструментом считал свои руки. Хлопцы пробовали его бить, но Леший только ухмылялся:

– Да чего ж там бить меня? Я ж и сам не знаю, как оно так случилось, хотя бы и вы были на моем месте.

Кузьма очень веселый парень. В свои шестнадцать лет он вложил большой опыт, много путешествовал, много видел, сидел понемногу во всех губернских тюрьмах, был грамотен, остроумен, страшно ловок и неустрашим в движениях, замечательно умел «садить гопака» и не знал, что такое смущение.

За эти все качества ему многое прощали колонисты, но все же его исключительная вороватость нам начинала надоедать. Наконец он попал в очень неприятную историю, которая надолго привязала его к постели. Как-то ночью залез он в пекарню и был крепко избит поленом. Наш пекарь, Костя Ветковский, давно уже страдал от постоянных недостатков хлеба при сдаче, от уменьшенного припека, от неприятных разговоров с Калиной Ивановичем. Костя устроил засаду и был удовлетворен свыше меры: прямо на его засаду ночью прилез Леший. Наутро пришел Леший к Екатерине Григорьевне и просил помощи. Рассказал, что лазил на дерево рвать шелковицу и вот так исцарапался. Екатерина Григорьевна очень удивилась такому кровавому результату простого падения с дерева, но ее дело маленькое: перевязала Лешему физиономию и отвела в спальню, ибо без ее помощи Леший до спальни не добрался бы. Костя до поры до времени никому не рассказывал о подробностях ночи в пекарне: он был занят в свободное время в качестве сиделки у постели Кузьмы и читал ему «Приключения Тома Сойера».

Когда Леший выздоровел, он сам рассказал обо всем происшедшем и сам первый смеялся над своим несчастьем.

Карабанов сказал Лешему:

– Слухай, Кузьма, если бы мне так не везло, я давно бы бросил красть. Ведь так тебя и убьют когда-нибудь.

– Я и сам так думаю, чего это мне не везет? Это, наверное, потому, что я не настоящий вор. Надо будет еще раза два попробовать, а если ничего не выйдет, то и бросить. Правда же, Антон Семенович?

– Раза два? – ответил я. – В таком случае не нужно откладывать, попробуй сегодня, все равно ничего не выйдет. Не годишься ты на такие дела.

– Не гожусь?

– Нет. Вот кузнец из тебя хороший выйдет, Семен Петрович говорил.

– Говорил?

– Говорил. Только он еще говорил, что ты в кузнице два новых метчика спер, – наверное, они у тебя сейчас в карманах.

Леший покраснел, насколько могла покраснеть его черная рожа.

Карабанов схватил Лешего за карман и заржал так, как умел ржать только Карабанов:

– Ну, конечно же, у него! Вот тебе уже первый раз и есть – засыпался.

– От черт! – сказал Леший, выгружая карманы.

Вот только такие случаи встречались у нас внутри колонии. Гораздо хуже было с так называемым окружением. Селянские погреба по-прежнему пользовались симпатиями колонистов, но это дело теперь было в совершенстве упорядочено и приведено в стройную систему. В погребных операциях принимали участие исключительно старшие, малышей не допускали и безжалостно и искренне возбуждали против них уголовные обвинения при малейшей попытке спуститься под землю. Старшие достигли настолько выдающейся квалификации, что даже кулацкие языки не смели обвинять колонию в этом грязном деле. Кроме того, я имел все основания думать, что оперативным руководством всех погребных дел состоит такой знаток, как Митягин.

Митягин рос вором. В колонии он не брал потому, что уважал людей, живущих в колонии, и прекрасно понимал, что взять в колонии – значит обидеть хлопцев. Но на городских базарах и у селян ничего святого не было для Митягина. По ночам он часто не бывал в колонии, по утрам его с трудом поднимали к завтраку. По воскресеньям он всегда просился в отпуск и приходил поздно вечером, иногда в новой фуражке или шарфе и всегда с гостинцами, которыми угощал всех малышей. Малыши Митягина боготворили, но он умел скрывать от них свою откровенную воровскую философию. Ко мне Митягин относился по-прежнему любовно, но о воровстве мы с ним никогда не говорили. Я знал, что разговоры ему помочь не могли.

Все-таки Митягин меня сильно беспокоил. Он был умнее и талантливее многих колонистов и поэтому пользовался всеобщим уважением. Свою воровскую натуру он умел показывать в каком-то неотразимо привлекательном виде. Вокруг него всегда был штаб из старших ребят, и этот штаб держался с митягинской тактичностью, с митягинским признанием колонии, с уважением к воспитателям. Чем занималась вся эта компания в темные тайные часы, узнать было затруднительно. Для этого нужно было либо шпионить, либо выпытывать кое у кого из колонистов, а мне казалось, что таким путем я сорву развитие так трудно родившегося тона.

Если я случайно узнавал о том или другом похождении Митягина, я откровенно громил его на собрании, иногда накладывал взыскание, вызывал к себе в кабинет и ругал наедине. Митягин обыкновенно отмалчивался с идеально спокойной физиономией, приветливо и расположено улыбался, уходя, неизменно говорил ласково и серьезно:

– Спокойной ночи, Антон Семенович!

Он был открытым сторонником чести колонии и очень негодовал, когда кто-нибудь «засыпался».

– Я не понимаю, откуда берется это дурачье? Лезет, куда у него руки не стоят.

Я предвидел, что с Митягиным придется расстаться. Обидно было признать свое бессилие и жалко было Митягина. Он сам, вероятно, тоже считал, что в колонии ему сидеть нечего, но и ему не хотелось покидать колонию, где у него завелось порядочное число приятелей и где все малыши липли к нему, как мухи на сахар.

Хуже всего было то, что митягинской философией начинали заражаться такие, казалось бы, крепкие колонисты, как Карабанов, Вершнев, Волохов. Настоящую и открытую оппозицию Митягину составлял один Белухин. Интересно, что вражда Митягина и Белухина никогда не принимала форм сварливых столкновений, никогда они не вступали в драки и даже не ссорились. Белухин открыто говорил в спальне, что, пока в колонии будет Митягин, у нас не переведутся воры. Митягин слушал его с улыбкой и отвечал незлобливо:

– Не всем же, Матвей, быть честными людьми. Какого б черта стоила твоя честность, если бы воров не было? Ты только на мне и зарабатываешь.

На страницу:
13 из 15