
Полная версия
Третий. Код Врангеля
Щелчок.
Точно такой же, сухой и металлический, какой издает затвор его «Макарова» при перезарядке. Болезненно знакомый, родной звук его профессии, его силы, но теперь извращенный, поставленный на службу вселенскому ужасу. Он раздался не перед ним, а сразу везде – сверху, со сводов потолка, покрытых вековой изморозью, снизу, из-под плит промерзшего насквозь пола, и самое чудовищное – изнутри его собственной головы, словно у него в черепе кто-то чужой, с ледяными пальцами, передернул затвор, готовя его же оружие против него.
Шорох.
Тысячи, миллионы, миллиарды крошечных, острых, хитиновых ножек, бегущих по стенам, потолку, полу. Сплошной, шевелящийся, мерцающий ковер из хитина и плоти, слышимый так ясно, что Голубев инстинктивно, с сдавленным криком отпрянул к стене, прижимаясь к ней спиной в тщетной, детской надежде на защиту, на твердь. И понял страшное, окончательно добивающее – стена была абсолютно гладкой, сухой и ледяной на ощупь. Ледяной холод бетона обжигал ладони сквозь перчатки. Звук шел не по стене, а изнутри нее. Из самой её толщи, из арматуры, будто бетон был лишь тонкой, хрупкой скорлупой, декорацией, скрывающей невообразимый, бесконечный муравейник, кишащий прямо в сердцевине материи.
Его пальцы, почти парализованные страхом, нащупали на поясе фонарь. В этот миг что-то холодное и шершавое, как наждачная бумага, слепленная из плоти, льда и чего-то невыразимо древнего, обвило его запястье, сжимая с силой удава. На ощупь это напоминало человеческий язык, но невероятно длинный, гибкий и мускулистый, покрытый странными пульсирующими бугорками и острыми, ледяными кристалликами, которые впивались в кожу, впуская под неё тонкие струйки обжигающего холода. Он пульсировал в такт его собственному бешеному сердцебиению, пытаясь подстроить его, синхронизировать под свой адский, нечеловеческий ритм.
С рычанием, в котором смешались ярость, отчаяние и самый древний животный ужас, Голубев рванул руку, с силой выдергивая ее из мерзкого, живого капкана. Кожа на запястье оставила на шершавой поверхности, с треском разорвалась. Он включил фонарь.
Пучок света, дрожащий, жалкий и ничтожный в этой всепоглощающей, живой тьме, вырвал из небытия картину, от которой кровь не просто застыла в жилах – она превратилась в ледяную, колкую крошку.
Тела на столах двигались.
Это были не посмертные судороги, не конвульсии разлагающейся плоти под действием электрических импульсов или газов. Это были осознанные, целенаправленные, чудовищно координированные движения. Пальцы сгибались, обхватывая закраины стальных столов, сдирая с костяшек кожу о грубый, обледеневший металл. Ноги сгибались в коленях, ступни упирались в липкий от крови пол, будто существа готовились встать, сбросить с себя саваны смерти, разорвать оковы тления.
Но самое ужасное были их лица – вернее, то, что от них осталось. Кожа, мертвенно-бледная и натянутая, как пергамент, трескалась, как тонкий лед под давлением, с сухим, шелестящим звуком, обнажая не мышцы и кости, а темную, блестящую, переливающуюся всеми цветами нефтяной плёнки субстанцию под ней, похожую на жидкий обсидиан или ртуть. А из пустых глазниц, из раскрытых в беззвучном, застывшем крике ртов, даже из небольших, аккуратных разрезов на коже – тех самых, что оставил патологоанатом, – выползали тонкие, черные, жирные, самосветящиеся щупальца. Они были похожи на проволоку, но явно органического происхождения, гибкие и невероятно сильные. Они извивались в воздухе, словно пробуя его на вкус, а затем начинали расти, удлиняться, утолщаться, тянуться к ним с неумолимой, хищной, голодной целеустремленностью.
– Боже… милостивый… – прошептала Люда, и в её голосе Голубев услышал не только запредельный, калечащий душу ужас, но и что-то еще – странное, противоестественное, греховное узнавание, будто она видела это раньше, в самых глубоких, потаённых кошмарах, и теперь кошмар стал явью, и в этом был ещё и элемент жуткого облегчения.
Один из трупов – тот, что раньше был Анной Петровой, молодой метеорологом со смеющимися, ясными глазами на фотографии в личном деле, – резко, с громким, сухим хрустом ломающихся шейных позвонков, повернул голову на 180 градусов. Его (ее?) рот растянулся в улыбке, обнажая не зубы, а множество мелких, черных, шевелящихся, слепых щупалец, которые закручивались и извивались, как змеиное гнездо, издавая тихое, похожее на стрекот насекомых, булькающее щелканье.
Голубев схватил Люду за руку – её кожа была холодной и скользкой, как у рыбы, только что вытащенной из ледяной воды, и липкой, будто обмазанной патокой, – и рванул к выходу. Их шаги гулко, неестественно громко отдавались в узком, как горло, проклятом коридоре, но странное, искаженное эхо возвращало звук с опозданием и измененным тембром, создавая жуткое, невыносимое ощущение, что за ними кто-то идет, точно повторяя каждый их шаг, но наступая чуть тверже, чуть тяжелее, чуть увереннее.
Стены коридора, покрытые инеем, теперь явственно пульсировали, как живые, дышащие легкие гигантского существа. Иней не просто сверкал – он перетекал, струился, складываясь в те же проклятые, преследующие его узоры – три спирали, три кольца, три пересекающиеся линии… Голубев вдруг с ясностью, ударившей по мозгу как удар молота, понял, что это не просто узоры – это письмена. Древнее предупреждение или приглашение, заклятье или молитва, выросшее из самого льда, из самой материи этого проклятого места, обращенное не к глазам, а к самой душе, к самой сути живого.
За спиной раздался оглушительный, металлический треск – один из тяжеленных металлических столов опрокинулся с грохотом, задев другой. Что-то тяжелое, мокрое и бесформенное с громким, отвратительным, влажным шлепком, похожим на падение тушки на скотобойне, плюхнулось на пол. Звук был таким органическим, таким чуждым всему рукотворному, металлическому, что Голубев почувствовал, как по его спине пробежали сухие, колючие мурашки. Он не оборачивался. Не мог. Не смел. Какая-то древняя, рептильная часть его мозга кричала, вопила, что если он обернется и увидит источник этого звука, его разум лопнет, как перезрелый плод, и он навсегда останется здесь, частью этого бесконечного кошмара, кирпичиком в стене этого ледяного ада.
Они ворвались в основной коридор, и Голубев с силой, на которую уже не надеялся, захлопнул тяжелую, обитую сталью дверь в подвал, щелкнув массивным, ржавым засовом. В тот же миг, без единой секунды на раздумье, что-то невероятно тяжелое и стремительное ударило в нее изнутри. Дверь дрогнула, прогнулась внутрь, но выдержала, издав протяжный, мучительный металлический стон, будто живое существо. На матовой, обледеневшей поверхности стали остались вмятины – не случайные, а три четких, выпуклых, пульсирующих бугра, расположенных в форме идеального равностороннего треугольника. Из щели под дверью, с тихим, злобным шипением, начала сочиться черная, густая, как деготь, жидкость. Она пузырилась и двигалась против законов гравитации, поднимаясь по гладкой, вертикальной стали, не растекаясь, а формируя идеально ровные, будто выведенные пером, слова: «ТРЕТИЙ ПРИШЕЛ». Букзы дымились, испуская тот самый сладковато-гнилостный, медово-трупный запах, что преследовал его с самого самолета.
– Что… что это было?! – Голубев прислонился к холодной, обледеневшей стене, чувствуя, как его ноги подкашиваются, а в горле стоит ком ледяной, колкой пыли. Во рту был вкус меди, страха, керосина и чего-то еще – приторно-сладкого, как испорченный мед, смешанный с формалином и озоном.
Люда не ответила. Она стояла, прижав худые, трясущиеся руки ко рту, и смотрела куда-то за его спину с выражением такого чистого, бездонного, абсолютного ужаса, что Голубеву стало физически больно, будто его ударили по сердцу ледяным молотом. Он медленно, кость за костью, позвонок за позвонком, повернул голову, чувствуя, как хрустит его шея.
По стене, прямо над тем местом, где еще недавно лежало тело Баранова, расползалась тень. Но это была не просто тень, отброшенная каким-то источником света. Это была живая, дышащая субстанция, чернее самой черноты, бархатистая и глубокая, как космическая бездна, поглощающая сам свет. Она пульсировала, принимая разные, мучительные для восприятия, ломающие глаза формы – то гигантской, костлявой руки с слишком длинными, скрюченными, многосуставными пальцами, то множества спутанных, извивающихся щупалец, то чего-то, что отдаленно напоминало человеческое лицо, но растянутое, с тремя пустыми, бездонными глазницами и ртом, располосовавшим его от уха до уха, – ртом, полным тишины, гуще и страшнее любого крика.
– Оно здесь… – прошептала Люда, и её голос звучал так, будто доносился из очень далекого, наглухо замурованного каменного склепа. – Оно проснулось… когда ты пришел… Ты третий… Ты завершил круг… Круг потерь… Круг жертв… Круг времени… Круг…
Где-то в глубине станции, в самом её сердце, раздался оглушительный, сокрушительный удар, затем треск ломающегося металла и звон бьющегося стекла. Потолок над ними дрогнул, с него посыпалась штукатурка и пыль вековой, нарушенной изоляции. В воздухе, перебивая смрад, запахло озоном и чем-то еще – как перед сильной грозой, заряженным электричеством ожиданием неминуемой, окончательной катастрофы.
– Радиорубка! – вдруг вскрикнула Люда, и в её глазах, полных слез, вспыхнула последняя, отчаянная, безумная искра странной, иррациональной надежды. – Нам нужно к Кротову! Он… он что-то знает! Он пытался предупредить… вчера… пытался остановить… Он что-то нашел в эфире… что-то слушал…
Они бросились по коридору, когда вдруг свет – тот самый, жалкий, моргающий, ненадежный свет, что оставался, – погас окончательно. На этот раз – на всей станции. Аварийная сирена завыла на секунду, но её звук почти сразу исказился, превратившись в нечто среднее между человеческим стоном агонии и механическим, скрежещущим, безумным смехом. Голубев почувствовал, как по его ногам, по голеностопам, пробежали сотни невидимых, острых, быстрых ножек. Он закричал, но его собственный голос вернулся к нему эхом, измененным, чужим, насмешливым, издевательским.
Где-то рядом, в абсолютной темноте, с идеальной, метрономной, неумолимой регулярностью, капала вода. И с каждым падением капли, с её мягким, зловещим, гипнотизирующим «плюхом», раздавался шепот, такой тихий, что его можно было принять за tinnitus, звон в ушах, но такой четкий и ясный, что он врезался в сознание, в память навсегда:
– Раз… два… три…
Невыносимая, давящая пауза.
– Раз… два… три…
Пауза. Ещё длиннее.
– Раз… два… три…
Голубев, почти ослепший, потерявший ощущение пространства и времени, на ощупь, цепляясь за стены, пробирался вперед, все еще сжимая в своей онемевшей руке ледяную, как труп, руку Люды. Её пальцы вдруг сжали его с нечеловеческой, стальной, титанической силой, заставляя кости хрустнуть, чуть не ломаясь.
– Смотри, – прошептала она, и в её шепоте не было ничего, кроме леденящего душу, окончательного откровения, последнего знания перед концом.
На стене, в последних, агонизирующих, судорожных вспышках умирающего аварийного освещения, их тени вели себя странно, кощунственно нарушая все законы физики. Тень Люды была обычной, дрожащей, человеческой. А вот его… его тень была абсолютно неподвижной. И она медленно, с противной, плавной театральностью, повернула голову на 180 градусов, отделившись от его тела, и смотрела прямо на него. И улыбалась. Слишком широко. Слишком много зубов, острых, частых и блестящих, как у глубоководной, слепой рыбы.
И тогда, под аккомпанемент вечных капель, отсчитывающих секунды до конца всего, он понял. Окончательно и бесповоротно. Это не тьма окружала их. Это нечто гораздо более древнее, бесформенное и разумное, для чего тьма была лишь средой обитания, водой в аквариуме. И самое ужасное, самое последнее знание – оно уже было внутри него. Оно всегда там было, с той самой ночи в детстве, с того укола, и лишь ждало своего часа, своего третьего сигнала, чтобы проснуться и заявить о себе. Он и был дверью. И эта дверь теперь была распахнута.
✦ ✧ ✦
Глава 4
Третий стук
Три удара прогремели не в дверь, а в самое нутро мироздания, в кромку сознания, где заканчивается логика и начинается первобытный животный ужас. Они прозвучали с леденящей душу, инженерной чёткостью, каждый – отдельный акт насилия над реальностью.
Первый удар – тяжёлый, глухой, обволакивающий. Не стук, а утробный вздох, словно по двери радиорубки ударили кулаком, обёрнутым в мокрую, только что содранную кожу. Древесина старой, просмоленной двери не затрещала, а содрогнулась вся целиком, издав стон, больше подобающий живому существу. Иллюминаторы, вмороженные в толщу стены, задрожали, и на их поверхности паутиной побежали трещинки, мгновенно затягивающиеся сизым морозным налётом.
Второй – резкий, звонкий, металлический. Звук бича, ударившего по натянутой струне или пустому котлу из-под солярки. Он отозвался в зубах Голубева болезненной вибрацией, заставив сжать челюсти до хруста. Металлическая окантовка двери, покрытая изморозью, вдруг побелела, будто её на мгновение раскалили докрасна и тут же остудили жидким азотом. В воздухе запахло окисленной медью и озоном, как после близкого разряда молнии.
Третий был самым чудовищным. Не удар, а скребущий, почти нежный звук. Точно кто-то провёл острым, длинным ногтем по стеклу изнутри, пытаясь привлечь внимание, пошутить, поиграть. Этот тонкий, противный скрежещущий шорох впился прямо в мозг, в самые глубинные его отделы, отвечающие за страх перед неизвестным. От него по спине Голубева пробежали сухие, колючие мурашки, а во рту пересохло так, что язык прилип к нёбу, и он не мог сглотнуть, не мог издать ни звука.
Воздух в радиорубке, и до того спёртый и густой, внезапно изменил свою плотность. Он стал вязким, сиропообразным, им было тяжело дышать – не от нехватки кислорода, а словно лёгкие наполнялись не газом, чем-то более материальным. Странный коктейль запахов ударил в ноздри, смешавшись в невыносимую, тошнотворную композицию: едкая гарь озона, сладковато-приторный дух старой, запекшейся крови и что-то ещё – сладковато-гнилостное, отдающее мёдом, разлитым на разлагающейся плоти, законсервированной в чане формалина. Этот запах обволакивал, лип к одежде, пропитывал волосы, въедался в кожу.
Голубев почувствовал, как его собственное сердце, его внутренний метроном, вдруг споткнулось, пропустило удар, а затем начало бешено колотиться, пытаясь подстроиться под этот адский ритм извне. В висках застучала боль – не пульсирующая, а острая, сверлящая, будто кто-то тонкой иглой водил по самой поверхности его мозга, выцарапывая те же три цифры.
«Не открывайте, – голос Кротова прорвался сквозь гул в ушах, но он звучал так, будто доносился не из угла комнаты, а из другого конца длинного, заполненного водой туннеля. – Ни за что не открывайте.»
Голубев перевёл на него взгляд и содрогнулся. Губы радиста были покрыты сетью мелких, кровоточащих трещин, но сочилась из них не алая кровь, а густая, чёрная, маслянистая субстанция. Она медленно стекала по его подбородку, капала на ватник, и каждая капля не растекалась, а сохраняла идеальную сферическую форму, на мгновение задерживаясь на ткани, прежде чем впитаться, оставив после себя лишь тёмное, жирное пятно. И на коже, по которой она стекала, эта субстанция оставляла не просто следы. Приглядевшись, Голубев с ужасом увидел, что это были буквы, цифры, какие-то угловатые знаки, которые сначала казались случайными, но затем складывались в знакомый, проклятый узор – три переплетённых, идеальных кольца.
Радиоприёмник, молчавший до этого, вдруг включился сам по себе. Не с щелчка, а с оглушительного, разрывающего тишину треска, от которого все вздрогнули, а у Голубева из носа хлынула тёплая струйка крови. Он машинально поднёс руку к лицу, и пальцы встретили что-то липкое и тёплое. Но когда он отнял их, кровь на коже была не алой, а угольно-чёрной, густой, как чернила для принтера, и от неё в нос ударил тот самый сладковато-гнилостный запах.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.