
Полная версия
Бумага

Горан Петрович
Бумага
© 2024, Vear Bogosavljević Petrović + Published by agreement with Laguna, Serbia
© Савельева Л. А., перевод на русский язык, 2025
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2025
Перевод с сербского Ларисы Савельевой
* * *Если иметь в виду размеры мира, то литература, все то, что до сих пор написано, представляет собой всего лишь цитату, выделенную при попытке объяснить сущность человеческого рода.
Об этом скромно говорит в том числе и «Роман дельта», как в целом, так и каждая его отдельная книга.
Лишь человек иногда может состоять из того, чего в мире нет, потому что оно было потеряно или его никогда не было.
Вот почему на этом привилегированном месте нет цитат, цитата появится тогда, когда вы перевернете страницу…
Рекрутирование
Первая часть
Огонек
Серебряный наперсток
Последние наставления
Огонек
«Не бойся, ты не один, мы здесь вместе»ЗДЕСЬ ЕЩЕ КТО-ТО ЕСТЬ?! В то же мгновение он перестал писать. Очень осторожно приподнял кончик пера над бумагой, боясь, как бы оно его не выдало, если хоть чуть-чуть скрипнет. Прислушался, но пока больше ничего не было слышно…
Однако в том, что огонек светильника на столе затрепетал, сомнений нет. Это предупреждение. Преданное ему пламя уже не раз своевременно предсказывало и приближение тех, кому он задолжал деньги, и появление целых трех заплаканных девиц, которые утверждали, что понесли от него, и двух обманутых разъяренных мужей со зловеще опущенными головами, на которых, казалось, вот-вот прорастут настоящие рога, и одного поэта, насчет стихов которого он сказал, что основное их отличие от всех других состоит прежде всего в том, что они от других стихов не отличаются, после чего поэт поклялся его поколотить…
Так что коли у иных людей есть сторожевые собаки, которые яростно лают и клацают зубами, то у него имеется только крохотное пламя. Рядом с ним он чувствовал себя в безопасности. А ничего больше ему и не надо.
ОВЦЫ И РЫБЫ. Однако похоже, что на этот раз он опоздал. Потому что уже через пару трепетаний пламени кто-то постучал в дверь. Не особо сильно, но достаточно для того, чтобы огонек совсем утратил покой… Он прошептал:
– Ш-шш-шшш… Успокойся, верь мне… Не бойся, ты не один, мы здесь вместе… Давай-ка, выпрямляйся.
Слова ободрения не подействовали, пламя испуганно подрагивало на самом кончике фитиля из овечьей шерсти внутри светильника, наполненного рыбьим жиром, и, судя по природе овец и рыб, этот огонек, самый робкий среди всех иных огоньков, не мог загореться от чего бы то ни было другого… За все годы верной «службы» он никогда не угасал сам собой, он дрожал, трепетал, но не затухал, пока «хозяин» не решит сам загасить его серебряным наперстком, чтобы спрятать и его, и самого себя. А ведь даже самые страшные сторожевые собаки не стыдятся поджимать хвост и оставлять своих хозяев на милость и немилость и взбешенных кредиторов, и девушек, не знающих, из чьей постели они встали поутру, и мужей, узнавших, с кем накануне легли в постель их жены, и поэтов, погрязших в тщеславии.
Поэтому, хотя он часто голодал и плохо одевался, последних денег на самый лучший рыбий жир и самую тонкую овечью шерсть он никогда не жалел. У него были проверенные поставщики, которые распознали эту его страсть и удваивали, а то и утраивали цену на свои товары. Стоило ему отвернуться, как они говорили: «Фанатик! Даже поддерживать огонь в знаменитом маяке порта Мессины стоит дешевле! Эх, побольше бы таких чудаков, где б мы были!»
Он знал, что перекупщики его обманывают, но не менял их, коль скоро они поставляли ему то, что лучше всего подходило его светильнику. Иногда казалось, что всё заработанное своим писанием он вкладывает в то, чтобы питать пламя, в свете которого он мог бы продолжать писать.
ДОХОДЫ… А много он не зарабатывал, потому как редко брался за рифмованные хвалебные тексты, которые заказывали знатные люди и богачи. Не хотелось, чтобы после ужина его стихи читали вслух жирными ртами, сквозь бороды, полные крошек, рыбьих костей или даже черешков и косточек от маслин, неизменно рыгая в каждом особенно возвышенном месте, копаясь в зубах кончиком языка всякий раз, когда слова кажутся им непонятными…
И переписывать долговые обязательства для купцов он тоже не хотел… Правда, однажды все-таки взялся за это дело, да только ничего из этого не вышло, потому что он уменьшил прибыль ростовщика, «укоротил» все многозначные числа… Под конец цифры не сошлись, а прощание с торговцем растянулось на целый час. Именно столько рассвирепевший купец гонялся за ним по всему Неаполю, чтобы деревянной линейкой длиной в один локоть – точно такой отмеряют самые дорогие и изысканные ткани – на глазах у всего города снять мерку с кожи у него на спине… И не догнал купец его лишь благодаря слишком низко натянутым веревкам для сушки белья на одной из улочек. Его спасло густое изобилие развешанных нижних юбок цвета снежной метели, в которой он и спрятался… И оставался там гораздо дольше, чем было необходимо, не прекращая глубоко дышать даже тогда, когда уже достаточно надышался воздухом.
Ладно… Но все-таки многие могли бы задать вопрос, а за счет чего же он жил. Ответ был бы таков: как раз за счет тех, кто задает такие вопросы. Тех, кто из любопытства готов и заплатить кое-что, дабы хоть одним глазком заглянуть в его мир, совершенно иной, чем тот, в котором они прозябают самым обычным образом.
КРОМЕ ОГОНЬКА… Насчет всего остального, что требовалось ему, когда он писал, особо беспокоиться не нужно…
Светильник был самый обыкновенный, из обожженной глины, без украшений, важно, чтобы он служил, держал и не пропускал рыбье масло, которое постоянно стремилось из него вытечь…
РАЗНЫЕ ПЕРЬЯ… Его не беспокоил вид пера, которым он пишет, особенно же равнодушен он был к тому, как выглядит верхушка, важно, чтобы острие было срезано под правильным углом и он мог ясно «составлять» слова.
Какие там гордые, крикливые альбатросы, видавшие морские волны и окруженные пеной скалы?! Какие чванливые с выпяченной грудью тетерева из древних лесов, зазнавшиеся, с течением времени забывшие, что они принадлежат семейству куриных?! Особо остановимся на переоцененных дворцовых павлинах, которые еще больше возвысились над обычными курицами и чьи слишком крупные перья только мешают, лезут автору в глаза, и, чтобы от них защититься, приходится то и дело на них дуть…
Что до него, то его пером могло быть и перо из хвоста цесарки, особенно если ему понравится крестьянка, которая продает эту цесарку на каком-то рынке… И тогда он заводит с крестьянкой разговор, умоляя ее позволить отщипнуть от товара одно-два пера. Да ему даже бывает достаточно ущипнуть только ее, уверяя, что этого никто не увидит… В конце концов цесарку ощипывают не ради перьев, а ради того, чтобы она окончила свою жизнь в кастрюле с супом, так что этого никто и не заметит.
В конечном итоге, что касается его как писателя, то писать он мог и пером заурядного городского голубя, который на каком-нибудь рынке в грязи и пыли под ногами прохожих еще совсем недавно топтался под прилавками среди внутренностей только что очищенной рыбы и мух, слетевшихся на требуху животных… Не осознавая во время своей голубиной, земной прогулки, что одним только своим пером, использованным для писания, он всем тельцем поднимется куда выше, чем ему когда-нибудь удавалось с помощью двух крыльев.
Господи, просто какая-то птица, а ведь может своим пером для письма вознестись на недоступные высоты – над грязью и пылью, над мухами и выброшенными частями внутренностей…
Над натянутыми веревками для сушки белья и нижних юбок неаполитанских девиц…
Над кафедральным собором Успения Пресвятой Богородицы, чей звон провозглашает: Santa Maria Assunta… Assunta Maria Santa…
Над городом Неаполем, который, если посмотреть с церковной колокольни, все больше ширится, простирается и влево, и вправо, словно ошалев от радости…
Над полными амбарами, внушительными бочками плодородной Кампании[1] и надутыми парусами судов на всем пространстве Средиземного моря, которое на востоке называют Левантом…
Над всем известным нам миром, а возможно, и до той точки в высоте, откуда весь наш мир так далек, что вообще не виден.
А если и виден, то едва ли он размером больше зернышка перца под ногами Господа! Там, где рядом, вероятно, роятся и другие миры похожих размеров…
А человек? Забыл он или не забыл, кто его сотворил, откуда он, из какого он рода и из какой семьи происходит… Он может весь свой век тщеславно карабкаться наверх или с упорством топтаться на одном месте, да только без такого вот простого пера не уйдет он дальше себя самого, сколько бы ни старался.
СТОЛ… И под конец. Так же, как он был равнодушен к светильнику или разновидности пера, не особо заботился он и о своем столе-конторке, старом и отслужившем свое…
Зачем ему новый?! Неужели для того, чтобы они годами привыкали друг к другу до тех пор, пока локоть правой руки не отполирует в определенном месте деревянную поверхность, куда ему приходится опускаться, подобно тому, как опускался бы он на плаху перед невидимым палачом.
Новый стол всегда бывает у тех писателей, которые столом редко пользуются и избегают долго держать на нем вытянутую руку, поди знай, кто тот палач, который поднимет топор… Но когда они не опускают руку вдоль тела, а упорно пишут, то они становятся мертвецки холодны, – не потеют, лбы у них не увлажняются, глаза не слезятся, – они знают, что уже всё улажено, обо всем договорено, что отрубят чьи-то другие руки… Чьи? Неважно. Важно, что это не их руки… И что они могут представлять себя храбрецами.
И не беда, если эти писатели испортят новый стол каким-нибудь напитком, случайно пролившимся мимо рта… Или маслом… Такое со столами в портовых тавернах случается часто, когда за ними кутят и играют в карты, а бывает, что используют их и для срамных дел, если девушка невинна и позволяет воспользоваться собой… Их же столы служат делу творческому, здесь оно рождается, а потом дает им возможность в тех же портовых тавернах, если есть охота, и кутить, и играть в кости, и пользоваться наивным девичьим восхищением к писательскому ремеслу.
Он же не стеснялся и хлеб резать на том же столе, за которым пишет, что такого, если нож у него иногда и сорвется, не страшно, коли соскользнет на дерево… Или же порежет ему руку, пусть даже до кости. Он считал, что хлеб и рукопись в своей основе служат одному и тому же: кому-то ублажают желудок, а кому-то насыщают человеческий дух. Одно без другого не бывает, не существует.
Не стеснялся он и поставить на стол стакан с мокрым снаружи дном, поэтому стол «помнил» каждое его пьянство… А четыре ножки, вот ей-богу, «помнили», как он однажды рядом с ними упал вдрызг пьяный и принялся как своих любимых обнимать и целовать их, а потом свернулся рядом калачиком и заснул… Утром он был с бодуна настолько, что вряд ли смог бы сам, не держась за ножки, встать на ноги.
Не стеснялся он и треснуть по столу кулаком, когда дело шло у него не так, как он замыслил… А старый стол-конторка все это терпел, возможно, потому, что чувствовал, что и его владелец себя не жалел. Нисколько. Видимо, ему, писателю, все это было еще больнее.
Серебряный наперсток
«Вот, изволь, чтобы меньше ранить пальцы»ПАЛАНКИНЫ И ПОРОДИСТЫЕ ЛОШАДИ.
Все же было у него нечто такое, чем он особенно дорожил. Серебряный наперсток, который ему подарила мать в самом конце своей жизни – единственную ценную вещь, которую она приобрела за весь свой век работы портнихой.
Мария была всем известна, половина знатных дам и господ Неаполя доверяли одной только ей, приносили свои самые изысканные вещи, чтобы она их снова подрубила, поправила, нитками прихватила места, где ткань начала расползаться… Все эти богачи лично появлялись у швеи, служанок и слуг к ней не посылали и были единственными аристократами, заходившими на улицу бедняков. Узкую, но такую длинную, что точно неизвестно, где она начинается и где кончается. Мальчишкой он насмотрелся там на запыхавшихся носильщиков с наглухо закрытыми паланкинами, пестро разрисованными и залакированными. Насмотрелся и на богато украшенных белых и черных лошадей, переступавших, высоко поднимая копыта, словно они на параде…
А как-то раз и сам, сидя в седле, увидел свою улочку. Дело было так. В самом ее начале, если это действительно было ее началом, какой-то всадник с печальным выражением лица остановился возле него, чтобы спросить, знает ли он, где живет швея Мария. Мальчик ответил, что это его мать и что он может показать ему дорогу, но это довольно далеко, так что условием стало: «А посадите меня на коня!»
Всадник печально улыбнулся и протянул ему руку: «Залезай!»
Мальчик был маленьким, так что всадник без труда втащил его наверх и посадил перед собой. Улица отсюда выглядела иначе. Красивее. Человек с печальным лицом пригнулся, чтобы кое-что объяснить: «Животное следует уважать, поэтому тебе нужно, чтобы движения твоего тела гармонировали с его движениями… Так… А теперь, босоногий наездник, бери уздечку и вези меня…»
Еще раз он смотрел на свою улочку хоть и не из самого паланкина, а с его крыши. Дело было так. В самом ее конце, если это вообще был конец, некая госпожа приказала носильщикам остановиться и высунула голову из паланкина, у нее была весьма тонкая, длинная шея, и она хотела у него спросить, не знает ли он, где живет швея Мария. Он ответил, что это его мать и что он может госпожу к ней направить, но это не близко и он согласен при одном условии: «А посадите меня на крышу!»
Госпожа печально улыбнулась и приказала носильщикам: «Посадите мальчика на крышу!»
Он был маленьким и не таким уж тяжелым, но казалось, что носильщики совершенно не расположены нести еще и мальчишку. Однако им пришлось согласиться. Сверху улица выглядела иначе. Красивее. Госпожа с длинной шеей еще раз высунулась из паланкина, чтобы сказать ему: «Паланкин сделан из розового дерева. С весьма тонкими досками, чтобы было легче. Поэтому он очень хрупкий, держится скорее благодаря лаку, чем своей конструкции, поэтому прошу тебя сидеть наверху спокойно, чтобы не проломить крышу! Ну, а теперь, босоногий господин, веди нас…»
Когда его мать Мария умерла, дамы в закрытых паланкинах и господа верхом на породистых лошадях перестали появляться на ее улочке. Не было надобности. Что бы им теперь делать на этой бедняцкой улице, у которой никто не знал начала, а тем более ее конца?!
ТКАНИ, НИТКИ… Через материнские руки и пальцы, исколотые иголками, прошли все самые лучшие и самые дорогие ткани, какие только существуют.
Шелк из тутового дерева – настолько легок, что если человек зажмурится, он теряет уверенность в том, действительно ли на нем одежда из такого шелка… А если спит на простынях из шелка тех самых шелковичных червей, которые питаются только листьями шелковицы, он никогда не уверен не только в том, накрыт ли он хоть чем-то, но и в том, а есть ли что-то под его телом…
Бархат – тяжелая ткань, настолько трудная в изготовлении, что кто знает, сколько тысяч локтей в длину, отчасти купленных, а еще больше захваченных во времена Четвертого крестового похода, прежде всего в Константинополе, было распорото на ниточки для того, чтобы ткачи в своих мастерских на Западе обучились способу его невероятно сложной выработки…
Вельвет – настолько тяжел, что одеваются в него лишь самые могущественные или же те, кто хотят так выглядеть перед другими, но как-то рано стареют, идут согнувшись под тяжестью своего богатства и величия, и случается, что даже падают и никогда больше не могут встать на ноги…
Пурпур – шерстяная пряжа, ткань цвета крови живого человека, теплая настолько же, как и кровь, струящаяся по венам… Однако если не дай боже хозяин преставится и его кровь начнет темнеть, так и ткань становится все более темно-красной… И начинает остывать, как остывает кровь, которая больше не течет, не движется в мертвом теле…
Дамаст – ткань, напоминющая густо сплетенную клетку, в которой сидят узоры цветов, плодов граната, журавлей, горностаев и крылатых драконов… Так что званый вечер, где много гостей, одетых в дамаст, где звучат смех и песни, на самом деле похож на грустную встречу клеток из тончайшего материала, в которых пожизненно заключены цветы, гранаты, журавли, горностаи, крылатые драконы…
Брокатель – рельефная ткань, подушечки пальцев нащупывают целый мир… А если вы прикоснетесь к брокатели на теле любимой женщины, ткань может глубоко задышать и даже кое-где лопнуть, как лопаются почки весной…
Парча – особенно прекрасная ткань с нитями драгоценных металлов, а нередко в нее вплетали и жемчуг, и горный хрусталь, и полудрагоценные или драгоценные камни. Некоторые дамы в парче напоминают сундуки, полные всевозможных сокровищ, накопленных их мужьями. Такие сокровища обычно надежно хранятся под замком, но богачи время от времени не могут удержаться, чтобы при удобном случае не показать их завистникам.
Это были всего лишь некоторые из тех тканей, что прошли через израненные руки Марии. Ну, разумеется, всякий, кто обращался к швее, должен был захватить с собой и соответствующие нитки, обычно настолько дорогие, что продавали их, отмеривая длиной большого пальца. Поэтому у каждого торговца тканями и нитками всегда имелся на подхвате мальчик младшего возраста с маленькими ладонями. Торговля тканями не для тех, у кого крупные кисти рук, и тем более не для тех, у кого длинные предплечья… Таким место в пекарне.
ШЕЙНЫЕ ПЛАТКИ, ВОРОТНИКИ… Через руки Марии и ее израненные пальцы проходили такие предметы одежды, которые стоили целого состояния, но еще чаще другие, те, что по какой-то иной причине были важны для их владельцев… И вообще не казалось странным, что речь идет, например, всего об одном только платочке… Или о любимом воротнике, который завязывался спереди шнурком и подходил ко всем платьям, которых никогда не бывает достаточно. Или же о левой или правой перчатке. В зависимости от того, какой из них чаще пользуются…
«Можете ли вы с этим что-то сделать, он немного поизносился?» – произнес всадник с печальным лицом, доверяя швее носовой платок, подаренный ему некой госпожой, это была несчастная любовь, платочек действительно поизносился от частых вздохов и от того, что всадник постоянно подносил его к носу и губам.
«Можете ли вы с этим что-то сделать, он немного износился?» – сказала та самая дама с длинной шеей, доверяя швее воротничок, подарок любовника, который от постоянного использования и страсти прилегал к ее шее плотнее, чем нужно, и действительно натирал ей кожу.
«Можете ли вы с этим что-то сделать, на обеих есть по несколько маленьких дырочек, надеюсь, ремонт не окажется слишком дорогим?» – сказал некий банкир, доверяя швее пару перчаток, он всегда пересчитывал деньги правой рукой, но, закончив, тут же левой проверял, не обманула ли его правая… Само собой, он не забыл спросить: «Не дадите ли вы мне бесплатно воспользоваться какими-нибудь другими перчатками, чтобы не терять времени, пока вы не закончите работу?»
«Можете ли вы с этим что-то сделать, у меня нет в жизни другого развлечения, кроме как целыми днями проводить время у открытого окна, облокотившись о подоконник?» – спросила одна матрона, демонстрируя заношенные рукава своего так называемого выходного платья, то есть того платья, в котором она любила появляться у окна.
В конце концов через руки Марии прошла и часть епископского литургического облачения с вышитыми золотыми нитками ангелами, тот кусок ткани, который сзади обнимает шею, а спереди спускается двумя широкими лентами… В одном месте его прожгло свечой во время торжественной мессы, посвященной Святой Анне.
Что это был за епископ, швея не знала, но и он прибыл лично, правда, из большого паланкина не вышел. Удивительно, как четыре плечистых носильщика с таким большим паланкином смогли пройти по столь узкой улице. Однако изнутри паланкин выглядел еще больше, и, когда Мария туда вошла, ей показалось, что она находится в капелле. Епископ оказался человеком весьма крупным, тут же находился и небольшой алтарь с распятым Христом, а рядом с ним стоял огромный букет свежих цветов, при этом в паланкине было совсем не тесно, здесь еще могли поместиться и два-три министранта[2], а слова епископа: «Я спешу!» – прозвучали так же гулко, как это бывает в самом большом храме.
Разнеслось эхо, и тогда швея, разворачивая прекраснейший кусок ткани, произнесла: «Я могла бы взяться за эту работу, но только не нарушая очереди! Примерно через месяц! Больно много накопилось всего для бедняков, которым не во что одеться!»
Его Преподобное Превосходительство был ошеломлен: «Только через месяц?! Но я же…»
Мария перебила епископа, поглядев на него сквозь прореху в одеянии, которую надо было зашить: «Ваше Превосходительство, если посмотреть отсюда, я не вижу никакой разницы, вы такой же, как все другие! Вам придется подождать, я уверена, что и Святая Анна[3] не имела бы ничего против! А возвращаться вам придется пешком по улице, боюсь, что паланкин застрянет между домами, если вы попытаетесь продолжить свой путь в этом направлении! И носильщикам скажите, чтобы отправлялись обратно вперед спиной, развернуться здесь у них никак не получится!»
Да, Мария чинила и одежду обычных людей, ту, что сшита не из благородных тканей. Делала она это с таким же желанием и усердием, хотя и без какой-либо платы. Или же произносила, утешая: «О том поговорим, когда у тебя будет…» Хотя все знали, что такой день никогда не наступит.
Короче говоря, епископ прибыл в другой раз, причем в гораздо меньшем паланкине, более скромном. И заплатил не только деньгами. Принес в подарок Марии серебряный наперсток, возможно, даже более дорогой, чем сумма, о которой они договорились. И сказал: «Вот, изволь, чтобы пальцам не было так больно».
ВОТ ТАК… Мария и трудилась всю свою жизнь, она ведь рано овдовела. А все то, что заработает, всё до последнего гроша тратила на учебу сына, платила за занятия с лучшими учителями, штопая и латая чужие платки, воротники, перчатки… Каждый грош тратила на то, чтобы ее единственному ребенку, когда тот вырастет, было легче.
Оказалось, что он не хотел писать за других, постоянно что-то делал «как бы для себя», едва успевая расплатиться с поставщиками овечьей шерсти и рыбьего жира для своего светильника-пламени.
Мария никогда не предостерегала сына, он, поди, знает, чем занимается, а сама-то она и подписаться-то не умеет. Никогда не предостерегала, почти до самого конца своей жизни, когда как-то утром почувствовала, что оно последнее… И тогда решила больше не работать, чтобы перед смертью хоть немного отдохнуть… Сняла с пальца серебряный наперсток и сказала: «Этот твой светильник. Когда ты на него дуешь, тебе неприятно. А когда гасишь его двумя пальцами, сначала облизнув их, то однажды можешь обжечься. Вот тебе мой наперсток, прикроешь им пламя, и светильник погашен. Вот все, что я смогла для тебя сделать».
НАСЛЕДСТВО… Позже он много лет подряд всегда носил серебряный наперсток во внутреннем кармашке. Вдруг ему понадобится… Но в ту ночь он использовал его несвоевременно. Чего ждал, не знал и сам… Должно быть, ему слишком уж понравилось то, что написал, и он слишком понадеялся на то, что стук в его дверь прекратится сам собой.
Но как нам известно, такого никогда не бывает. Тем более если тот кто-то, кто стучит, видит в дверной щели полоску света.
Последние наставления
«И никаких прощаний с родными, я этого терпеть не могу!»ПРЕЖДЕ ЧЕМ ОН ОТКРЫЛ… Жалко. Ему нравилось все то, что он уже написал. Как начал, ему уже пришло в голову то, что будет дальше, но тот кто-то никак не унимался. Продолжал стучать. Кто это таков, он понял еще до того, как открыл дверь.
Снаружи доносился голос немолодого уже человека:
– Ну что ж ты пальчиком стучишь, сынок?! Смотри, не вывихни его! А может, ты тот парнишка, который в праздники собирает по домам милостыню?! А ты уверен, что тебе подходит военная служба?
Сразу после этих слов отозвался молодой голос:
– Извините… Пожалуйста, я могу и кулаком ударить.
Тут начались удары. Теперь даже конторка затряслась – буквы из-под пера прыгали, слова сдвигались, строчки искривлялись… Больше не было смысла продолжать начатое и делать вид, что тебя нет…
Опять зазвучал более старый голос:
– Да что это с тобой, сынок?! Не рукой, пусть даже и сжатой в кулак, так это делают сборщики налогов, те, что арестовывают вещи, такое ниже нашего достоинства… Солдаты ударяют ногой! Изо всех сил, видишь?
Тут уже удары кулаком действительно сменились ударами ногой…