
Полная версия
Ухищрения и вожделения
– Отчего же невозможно? Если ты так уж чертовски привержен точности, давай будем точными и в этом. Это было бы неудобно, сложно, поставило бы меня в неловкое положение, это было бы дорого, в конце концов. Но не невозможно! Это и сейчас не невозможно. И ради всего святого, посмотри же на меня! Я с тобой разговариваю. И то, что я говорю, очень важно.
Он повернулся и прошел к столу. Сказал спокойно:
– Ну, хорошо, я неточно выразился. Пожалуйста, рожай ребенка, если тебе так этого хочется. Я буду рад за тебя и счастлив, если только ты не пожелаешь, чтобы я его признал. Но сейчас мы с тобой говорим о Нийле Паско и НПА. Нам стоило немалых трудов установить добрые отношения с местными жителями, и я не хочу, чтобы все эти усилия пошли насмарку из-за никому не нужного судебного процесса. Тем более что скоро начнется работа по установке нового реактора.
– Ну что ж, тогда попытайся этому помешать. И, раз уж мы заговорили об отношениях с местным населением, почему же ты не упоминаешь Райана Блэйни и Скаддерс-коттедж? Между прочим, мой собственный коттедж, если ты случайно забыл об этом. Что, как ты полагаешь, я должна предпринять по этому поводу? Передать дом ему и его отпрыскам в бесплатное пользование в интересах сохранения хороших отношений с населением?
– Хилари, это же совсем другое дело. Как директора, оно меня совершенно не касается. Но если ты хочешь знать мое мнение, я думаю, что неразумно пытаться выгнать его из дому всего лишь потому, что ты имеешь для этого юридические основания. Он ведь регулярно платит арендную плату, не правда ли? Тем более что этот коттедж тебе на самом деле не очень-то нужен.
– Нет, очень нужен. Он мой. Я его купила, а теперь хочу продать.
Она тяжело опустилась в кресло, и он снова сел напротив нее, усилием воли заставив себя посмотреть ей прямо в глаза. Его огорчило и встревожило то, что он увидел в них больше боли, чем гнева. Он сказал:
– Предполагается, что Блэйни об этом знает и выедет, как только сможет это сделать. Но это ведь нелегко. Он совсем недавно овдовел и остался с четырьмя детьми на руках. Как я понимаю, здесь ему все сочувствуют.
– Вне всякого сомнения. Особенно в «Нашем герое» – это кабак, в котором Райан Блэйни тратит большую часть своего времени и денег. Я не желаю ждать. Мы переезжаем в Лондон через три месяца, и времени на то, чтобы решить проблему с коттеджем, остается не так уж много. Я терпеть не могу оставлять такие дела нерешенными. Мне нужно объявить о продаже дома как можно скорее.
Он понимал – это самый удобный момент, чтобы очень твердо сказать ей: «Может быть, я и переезжаю в Лондон, только без тебя», однако счел это совершенно невозможным. Он уговаривал себя, что уже поздно, что день был долгим и трудным, что конец рабочего дня не самое лучшее время для восприятия разумных доводов. Он и так уже поговорил с ней о деле Паско, и, хоть она прореагировала на его доводы именно так, как он и ожидал, вполне возможно, что она все же поразмыслит над этим и последует его совету. И разумеется, она права насчет Райана Блэйни: это вовсе не его, Алекса, дело. Этот разговор, однако, заставил его гораздо более четко, чем раньше, сформулировать два вывода: он не только не допустит, чтобы она ехала с ним в Лондон, но и не станет рекомендовать ее на должность главного администратора Ларксокенской АЭС. При всех ее деловых качествах, уме и образованности, она не годится для этой работы. На мгновение ему пришло в голову, что он мог бы разыграть именно эту карту как козырную: «Я не предлагаю тебе стать моей женой, но зато предлагаю занять самую высокую должность, на какую ты когда-либо сможешь рассчитывать». Однако он знал, что не станет и пытаться соблазнить ее этим: он не желает оставлять станцию в руках такого администратора. Рано или поздно она все равно узнает, что ей нечего рассчитывать ни на замужество, ни на высокую должность. Но сейчас было не время говорить об этом, и он с грустной насмешкой над самим собой подумал: да когда же оно наступит, это время?
Вместо всего этого он сказал:
– Слушай, мы с тобой руководим работой электростанции, и нам нужно делать это как можно более эффективно и без осложнений. Мы все здесь делаем очень важную и необходимую работу. И конечно же, все мы ей преданы, иначе бы нас здесь не было. Но мы – ученые, инженеры и техники, а вовсе не религиозные фанатики. Не наше дело вести войну за веру.
– Зато они – фанатики, те, кто против нас. Нийл Паско. Тебе он кажется ни на что не способным идиотом. Но это не так. У него нет ни стыда, ни совести, и он очень опасен. Только посмотри, как он раскапывает малейшую информацию об отдельных случаях лейкемии, которые, по его мнению, можно связать с использованием ядерной энергии. А теперь у него в руках последний отчет КМАВР[15], так что горючего для его тревог ему надолго хватит. А как тебе понравился его прошлый бюллетень с этой душещипательной ерундой о полуночных поездах смерти, что так тяжело, но совершенно бесшумно тянулись через северные окраины Лондона? Любой, кто это прочел, мог подумать, что там шли открытые платформы с радиоактивными отходами. Ему ведь безразлично, что ядерная энергия к сегодняшнему дню уже избавила человечество от необходимости сжечь пятьсот миллионов тонн угля. Он что, никогда не слышал о парниковом эффекте? Я хочу спросить: он что – совершенный невежда, этот идиот? Что, у него нет ни малейшего понятия о том, как разрушает нашу планету использование таких энергоносителей, как уголь и нефть? Ему что, никто никогда не говорил о кислотных дождях и канцерогенах, содержащихся в отходах угольного топлива? А если уж говорить об опасности для жизни, почему бы ему не вспомнить о пятидесяти шахтерах, заживо погребенных в Боркенской шахте только в нынешнем году? Или их жизни не имеют значения? Представь себе, какой поднялся бы крик, если бы эта катастрофа была связана с использованием ядерной энергии!
– Но ведь его голос – голос лишь одного человека, плохо образованного и совершенно невежественного в этой области. Он просто жалок.
– Но его страстность воздействует на умы, и ты это прекрасно знаешь. Его воинственному пылу мы должны противопоставить свой.
Страстность. Внимание Алекса привлекло именно это слово. «Мы говорим вовсе не о ядерной энергии, – подумал он. – Мы говорим о страстности. О страсти. Разве так говорили бы мы сейчас, если бы оставались любовниками? Она требует от меня гораздо большего, чем преданность делу. Обязательств гораздо более личных, чем те, что накладывают на человека исследования в области атомной энергии». Снова взглянув на нее, он ощутил вдруг… не желание, нет, но тревожаще-яркое воспоминание о желании, которое так влекло его к ней когда-то. И с этим воспоминанием перед его мысленным взором возникла вдруг до мелочей знакомая картина: они вдвоем в ее доме, ее тяжелые груди, ее волосы, упавшие ему на лицо, ее губы, ее руки, ее бедра…
Он сказал достаточно резко:
– Если тебе нужна вера, если ты ищешь подходящую религию – твое дело. Выбор огромный. Конечно, здешнее аббатство лежит в руинах, и я сомневаюсь, чтобы этот старый импотент в пасторском доме мог что-то подходящее тебе предложить. Но попытайся сама найти кого-нибудь или что-нибудь, что тебе по душе: брось есть рыбу по пятницам, откажись от мяса, перебирай четки или посыпай голову пеплом, занимайся медитацией по четыре раза на дню, почитай свою собственную Мекку[16]. Но ради Бога, если только Он есть, не превращай в религию науку!
У него на столе зазвонил телефон. Кэролайн Эмфлетт уже ушла, и телефон был переключен на городскую линию. Пока Мэар брал трубку, Хилари успела подойти к дверям. Он увидел ее последний долгий взгляд. Затем она вышла, с ненужной решительностью захлопнув за собой дверь.
Звонила его сестра. Она сказала:
– Как хорошо, что я тебя поймала. Я забыла напомнить тебе, чтобы ты заехал на ферму к Болларду, забрал уток для обеда в четверг. Он их для тебя подготовит. Кстати, нас будет шестеро. Я пригласила Адама Дэлглиша. Он снова здесь, на мысу.
Алекс сумел ответить ей так же спокойно, как говорила она:
– Поздравляю. И он, и его тетушка целых пять лет умудрялись, и довольно умело, отбояриваться от соседских котлет. Как это тебе удалось его залучить?
– Проще простого: я его пригласила. Мне кажется, он подумывает о том, чтобы оставить мельницу себе и наезжать сюда в отпуск. И понимает, что теперь ему придется признать существование соседей. А может быть, он собирается ее продать. Тогда, приняв приглашение, он ничем не рискует: более близкие отношения с соседями ему не грозят. Но почему бы нам с тобой не усмотреть в его согласии просто обычную человеческую слабость? Желание отведать хорошей еды, которую к тому же не надо готовить самому?
И тогда у тебя за столом будет одинаковое количество мужчин и женщин, подумал Алекс. Впрочем, вряд ли это соображение могло иметь какое-то значение для его сестры. Она с презрением относилась к укоренившемуся с Ноевых времен убеждению, что за столом лишний мужчина, каким бы непривлекательным и глупым он ни был, вполне приемлем, но лишняя женщина, пусть даже весьма знающая и остроумная, – явление нежелательное.
Он спросил:
– А что, я должен буду говорить с ним о его стихах?
– Мне думается, он приехал в Ларксокен, чтобы скрыться от тех, кто жаждет поговорить с ним о его стихах. Но тебе не повредит, если ты на них глянешь. У меня есть недавно вышедший томик. И это действительно поэзия, а не проза, размещенная на странице столбиком.
– Ты полагаешь, что есть разница, если иметь в виду современную поэзию?
– О, несомненно. Если эти столбики можно читать как прозу, это и есть проза. Проведи такой тест – не ошибешься.
– Боюсь, наши ученые поэтологи с тобой не согласятся. Я выезжаю минут через десять. Про уток не забуду.
Он улыбался, кладя трубку на рычаг. Сестра обладала удивительной способностью восстанавливать его душевное равновесие. И даже хорошее настроение.
Глава 9
Прежде чем покинуть кабинет, Мэар постоял у двери, обводя взглядом комнату, будто видел ее в последний раз. Ему очень хотелось получить новое назначение, он сам, умно и хитро рассчитав ходы, добивался осуществления этих своих амбиций. Но теперь, когда новый пост был почти у него в руках, он вдруг понял, как будет ему недоставать Ларксокенской станции, ее удаленности, ее холодной, бескомпромиссной мощи. Здесь, на территории АЭС, не было сделано ничего, что могло бы ее хоть сколько-нибудь украсить, как это сделали в Сайзвелле, на Суффолкском побережье. Не было гладко подстриженных зеленых газонов, радующих глаз; не было ни цветущих деревьев, ни усыпанного цветами кустарника, на которые так приятно было смотреть во время его наездов в Уинфрит, в Дорсете. Низкая, облицованная песчаником стена, огораживающая станцию со стороны моря, изгибаясь, повторяла очертания берега. Укрытая за ней, здесь каждую весну протягивалась яркая полоса – цвели нарциссы, мартовский ветер трепал и раскачивал их желтые и белые головки. И мало что еще было сделано, чтобы смягчить контраст: серая бетонная громада АЭС нависала над берегом. Но именно эта дисгармония и нравилась Алексу: открытое пространство волнующегося моря, коричневато-серого, отороченного белым кружевом пены, под беспредельным небом; широкие окна, которые он мог распахнуть так, чтобы по мановению руки непрестанный глухой шум разбивающихся о берег валов, похожий на рокот отдаленного грома, заполнил его кабинет. Больше всего он любил штормовые зимние вечера, когда, заработавшись допоздна, он, подняв глаза, мог видеть ожерелье огней, украсивших горизонт: корабли шли морским путем на юг, к Ярмуту, а совсем близко – сверкание легких суденышек, мчавшихся вдоль берега. Он видел тогда и яркий луч Хэпписбургского маяка, предупреждавшего бесчисленные поколения моряков о предательских прибрежных мелях. Даже в самые темные ночи он мог разглядеть при свете, который, казалось, море таинственным образом аккумулирует, а затем отражает, великолепную западную башню Хэпписбургского собора XV века – внушительный символ безнадежных усилий человека найти защиту от этого самого опасного из морей. Но, разумеется, не только это символизировала западная башня. Ведь именно ее, должно быть, видели в последний раз гибнущие в пучине вод моряки – что в войну, что в мирное время. Память Алекса, всегда цепко удерживавшая факты, послушно подсказала детали по первому его требованию. Команда корабля королевского флота «Пегги», выброшенного на берег 19 декабря 1770 года; сто девятнадцать членов экипажа корабля «Непобедимый», шедшего в Копенгаген на соединение с флотом адмирала Нельсона и разбившегося на прибрежных мелях в 1801 году, 13 марта; таможенное судно «Охотник», пропавшее без вести в 1804 году. Сколько моряков с погибших кораблей похоронено в заросших травой могилах на кладбище у Хэпписбургского собора! Возведенная в век искренней веры в Бога, эта башня была еще и символом последней, неистощимой надежды на то, что даже море вернет, в конце концов, свои жертвы и что Бог есть Господь над водами так же, как и над землей. А теперь морякам была видна не только эта башня. Они могли видеть на берегу и прямоугольный монолит Ларксокенской АЭС, рядом с которым башня казалась меньше и незначительнее, словно карлик с великаном. Для тех, кто ищет символику в неодушевленных предметах, значение этого символа было простым и ясным: человек своим разумом и энергией добился того, что смог понять и обуздать силы этого мира, смог сделать свою недолговечную жизнь на земле более приемлемой, более комфортной, смог уменьшить боль и страдания, выпадающие на его долю. Для Алекса это убеждение служило стимулом его деятельности, и, если бы ему нужна была религия, вера, помогающая жить, этого ему хватило бы с избытком. Но иногда, в самые темные ночи, когда волны обрушивались на гальку с грохотом пушечной пальбы, и его наука, и этот символ вдруг представлялись ему столь же преходящими, недолговечными, как жизни тех, кто погиб в морской пучине. И тогда он с удивлением обнаруживал, что в голове его бродят мысли о том, не сдастся ли в один прекрасный день эта бетонная махина на волю волн, как те разбитые валами бетонные укрепления, что остались на берегу от последней войны, и не превратится ли и она, подобно им, в поверженный символ долгой истории человечества на пустынном здешнем побережье? Или станция победит и время, и само Северное море и останется стоять даже тогда, когда последняя тьма окутает землю? В минуты самого глубокого пессимизма некая не поддающаяся управлению часть его мозга не сомневалась в неизбежности наступления этой последней тьмы, хотя Алекс надеялся, что тьма эта падет на планету, когда его уже не будет, а может быть, не будет и его сына. Иногда он улыбался с печальной иронией, говоря себе, что он и Нийл Паско, стоя по разные стороны, могли бы отлично понять друг друга. Единственным различием между ними было то, что один из них не утратил надежды.
Глава 10
Джейн Дэлглиш купила Ларксокенскую мельницу пять лет назад, когда переехала сюда из прежнего дома на Суффолкском побережье. Мельница, построенная в 1825 году, выглядела весьма живописно: четырехэтажная башня, увенчанная восьмиугольным куполом крыши, и – веером – остов мельничных крыльев с одной ее стороны. За несколько лет до того, как мисс Дэлглиш ее купила, мельница была превращена в небольшой приморский пансионат: к ней пристроили двухэтажный, облицованный песчаником коттедж. На первом этаже пристройки размещались большая гостиная, кабинет поменьше и кухня, а на втором – три спальни, две из них с отдельными ванными комнатами. Адам Дэлглиш никогда не спрашивал у тетушки, почему она переехала в Норфолк, но предполагал, что главным достоинством мельницы в глазах Джейн Дэлглиш была удаленность от города, близость к значительным птичьим гнездовьям и замечательный вид – мыс, небо и море, – открывавшийся с самого верхнего этажа. Может быть, тетушка даже собиралась вернуть мельницу в рабочее состояние, но с возрастом утратила энтузиазм и решимость окунуться в неизбежные хлопоты и треволнения. Адам смотрел на это неожиданное наследство – и на мельницу, и на довольно значительное состояние – как на приятное, но несколько обременительное приобретение, требующее от него определенной ответственности. Происхождение этого состояния выяснилось только после смерти Джейн Дэлглиш. Она получила его от известного любителя-орнитолога, человека, знаменитого своей эксцентричностью, с которым Джейн связывала долголетняя дружба. Дэлглишу так и не довелось, а теперь уж и не доведется узнать, были ли эти отношения более чем просто дружбой. Совершенно очевидно, что тетушка очень мало из этих денег тратила на себя лично. Она была постоянной и надежной участницей неординарных благотворительных акций, тех, которые одобряла. Не забыла упомянуть о них и в своем завещании, выделив на эти цели не такие уж щедрые суммы, а все остальное оставила племяннику – без объяснений, без назиданий и без выражения каких-либо особых чувств, хотя Адам не сомневался, что принятые в таких случаях слова «моему любимому племяннику» здесь буквально соответствовали своему значению. Дэлглиш любил тетушку, искренне ее уважал, всегда чувствовал себя легко в ее обществе, но считал, что недостаточно ее знает, а теперь уже никогда не сможет узнать ее лучше. Он и не предполагал, как глубоко будет сожалеть об этом.
Единственным новшеством на мельнице был построенный мисс Дэлглиш гараж, и теперь, разгрузив и заведя туда свой «ягуар», Адам решил сразу, пока не стемнело, подняться в комнатку под самой крышей мельницы. Нижнее помещение, где, прислоненные к стене, все еще стояли два гранитных жернова и где до сих пор ощущался неистребимый запах муки, хранило удивительную атмосферу тайны, приостановленного времени, места, лишенного своей цели и значения, и Дэлглиш всегда входил сюда, испытывая чувство легкой печали. Здесь с этажа на этаж вели лестницы-трапы, и, перехватывая руками перекладины, Адам снова увидел, как перед ним поднимаются по этим перекладинам тетушкины длинные, облаченные в брюки ноги и исчезают в комнате наверху. В мельничной башне тетушка занимала только одну, самую верхнюю комнату, обставив ее предельно просто: маленький письменный стол и кресло перед окном, глядящим на Северное море, телефон и мощный бинокль. Поднявшись сюда, Дэлглиш мог очень четко представить, как она сидит за столом в летние дни и вечера, работая над статьями, которые она иногда публиковала в орнитологических журналах, и время от времени устремляет взгляд за мыс, к морю и дальше, к самому горизонту. Он снова видел ее, словно вырезанное из слоновой кости, потемневшее от солнца и ветра ацтекское лицо и глаза с полуприкрытыми веками, темные с сединой волосы, затянутые в узел на затылке, снова слышал ее голос, который для него был одним из самых красивых женских голосов на свете.
Близился вечер, и мыс раскинулся перед ним, омытый мягким предвечерним светом, безбрежное пространство моря морщилось синим кобальтом, а у горизонта пролегла пурпурная полоса, словно проведенная кистью художника. Последние яркие лучи солнца высвечивали контуры предметов, усиливали их цвет, так что руины аббатства казались чем-то нереальным, воображенным в сиянии золотых лучей на фоне синего моря, а иссохшие травы светились под солнцем, словно сочный заливной луг. Окна комнаты выходили на все четыре стороны света, и Дэлглиш с биноклем в руках медленно переходил от одного окна к другому. В западном направлении его взгляд мог следовать вдоль узкой дороги, пробирающейся между зарослями тростника и дамбами к коттеджам с остроконечными, словно в Голландии, крышами и оградами из дикого камня. А дальше за ними виднелись черепичные крыши Лидсетта и круглая башня церкви Святого Андрея. На севере господствовала громада Ларксокенской АЭС – плоскокрыший административный корпус, бетонный реакторный блок и алюминиево-стальной турбинный зал. В море метров на четыреста выдавались платформы и вышки водозаборных сооружений, подававших к насосам морскую воду для охлаждения реактора. Адам вернулся к восточному окну и снова взглянул на мыс и редко разбросанные домики. Подальше к югу он мог разглядеть Скаддерс-коттедж, а по левую руку, совсем близко, ярко, словно стеклянные шарики, отблескивала в солнечных лучах кремневая зернь сложенной из песчаника ограды: «Обитель мученицы». Всего в полумиле к северу, посреди калифорнийских сосен, окаймлявших эту часть берега, расположился наводящий скуку квадратный коттедж Хилари Робартс. Построенный в строгих пропорциях в стиле пригородной виллы, нелепой на этом холодном мысу, он к тому же был обращен задней стеной к морю, словно намеревался со всей решительностью его игнорировать. Еще дальше, у основания мыса, едва видный из южного окна, стоял старый пасторский дом. Посреди разросшегося, запущенного сада, который отсюда, издали, казался аккуратным и ухоженным, словно городской парк, он выглядел кукольным домиком викторианских времен.
Зазвонил телефон. Его резкий звон был неожиданным и нежеланным. Ведь Дэлглиш приехал в Ларксокен укрыться от посягательств. Однако звонок не был таким уж неожиданным: Терри Рикардс хотел заехать к мистеру Дэлглишу побеседовать, если он не возражает. Девять вечера его устроит? Дэлглиш не смог придумать ничего подходящего, чтобы отказаться.
Через десять минут он спустился вниз и вышел из мельничной башни, заперев за собой дверь. Эта предосторожность была данью уважения: тетушка всегда запирала мельницу, опасаясь, как бы забежавшие сюда дети не упали и не ушиблись, карабкаясь по лестничным перекладинам. Оставив башню пребывать в темноте и уединенности, он отправился в пристройку, носившую название «Коттедж у мельницы», разобрать вещи и поужинать.
Просторная гостиная с ее выложенным каменными плитами полом, разбросанными там и сям ковриками и большим камином была удобной и уютной и представляла собой ностальгическую смесь старого и нового. Большая часть мебели здесь была хорошо знакома Адаму с детства, когда он навещал своих деда и бабку. Тетушка получила эти вещи в наследство, поскольку лишь она одна осталась в живых из всех их детей. Только музыкальный центр и телевизор были сравнительно новыми. Музыка составляла важную часть ее жизни, и полки шкафов хранили весьма обширную коллекцию записей, которые, несомненно, могли дать ему успокоение и отдых в эти отпускные две недели. А рядом, за дверью, – кухня, где нет ничего лишнего, зато есть все, что могло оказаться необходимым женщине, знавшей толк в хорошей еде, но предпочитавшей не тратить на готовку слишком много времени и усилий. Адам уложил в гриль пару бараньих отбивных, сделал себе зеленый салат и приготовился насладиться немногими часами уединения, оставшимися до вторжения Рикардса с тревожившими его проблемами.
Дэлглиш не переставал удивляться, что тетушка в конце концов все-таки купила телевизор. Может быть, уступить всеобщему поветрию ее заставили отличные передачи по естественной истории? А раз сдавшись, она, как и другие новообращенные, уже не могла оторваться от экрана и смотрела все передачи подряд, наверстывая упущенное? Нет, это, пожалуй, было бы на нее вовсе не похоже. Он включил телевизор – проверить, работает ли. По экрану ползли титры с именами участников постановки, дергающийся поп-звезда жонглировал гитарой, его телодвижения, имитирующие половой акт, были отвратительно гротескны, и трудно было представить себе, чтобы даже одурманенные юнцы могли увидеть в них хоть какую-то эротику. Адам выключил телевизор и поднял взгляд на писанный маслом портрет прадеда с материнской стороны. Епископ времен королевы Виктории, он был изображен сидящим в облачении, но без митры; кисти его рук, видневшиеся из пышных батистовых рукавов[17], спокойно и уверенно лежали на подлокотниках кресла. Адаму вдруг захотелось сказать ему: вот какова музыка 1988 года; вот они – наши герои; и эта громада на берегу – наша архитектура; а я… я не решаюсь остановить машину, чтобы помочь детям добраться до дому, потому что им вдолбили в голову – и не без оснований, – что незнакомец может их похитить и изнасиловать. Он мог бы еще добавить: а по ночам где-то здесь бродит серийный убийца, который испытывает наслаждение, душа женщин и набивая им рот их собственными волосами. Но это злодеяние, это помрачение ума по крайней мере не являлось знамением только нового времени, и у его прадеда нашелся бы честный и бескомпромиссный ответ на это. Основания для такого ответа были бы достаточно вескими. Разве не в 1880 году был он возведен в епископский сан, и разве 1880-й не был годом Джека-потрошителя? И может быть, Свистун показался бы епископу более понятным, чем поп-звезда, чьи телодвижения несомненно убедили бы его, что музыкант находится на последней, смертельной стадии пляски святого Витта.
Рикардс явился минута в минуту. Точно в девять ноль ноль Дэлглиш услышал шум машины и, распахнув дверь в вечернюю тьму, увидел высоченную фигуру Терри, решительно шагавшего по направлению к дому. Они не виделись более десяти лет, с тех пор как только что назначенный инспектор Дэлглиш пришел в департамент уголовного розыска столичной полиции. Теперь его удивило, как мало изменился Рикардс: время, женитьба, отъезд из Лондона, продвижение по службе не оставили на его внешности видимых следов. Поджарый и нескладный, ростом под метр девяносто, он выглядел столь же нелепо в своем строгом костюме, как и раньше. Грубоватое обветренное лицо с характерным выражением стойкого упорства гораздо лучше смотрелось бы над матросской блузой с вышитыми на груди буквами «КССВ»[18]. В профиль это лицо, с длинным чуть крючковатым носом и выступающими надбровными дугами, производило сильное впечатление. Если же смотреть на него анфас, оказывалось, что нос чуть широковат и приплюснут у основания, а темные глаза, которые, когда Терри воодушевлялся, сверкали яростным, почти маниакальным блеском, в минуты покоя не выражали ничего, кроме терпеливой озадаченности. Дэлглиш считал, что Рикардс принадлежит к тому типу полицейских, который теперь уже не так часто, но все же еще встречается: добросовестный и неподкупный расследователь, с весьма ограниченным воображением и чуть менее ограниченными умственными способностями, которому и в голову не приходит, что зло нашего мира может заслуживать прощения, ибо слишком часто истоки его необъяснимы, а носители глубоко несчастны.