
Полная версия
Бесспорное правосудие
– У меня нет желания об этом говорить. Как видишь, я даже не спрашиваю, что там у вас было. Если тебе есть что сказать, расскажи матери. Что до меня, я считаю историю законченной. И больше не хочу слышать имя Эдмунда Фроггета в своем дома, а ты теперь изволь делать домашнее задание вот на этом столе, а не у себя в комнате.
Интересно, подумала Венис, когда – в тот день или позже – она поняла, в чем было дело? Отцу требовался повод, чтобы избавиться от Фрога. Тот добросовестно работал, но не умел держать дисциплину, мальчишки его не уважали, на школьных мероприятиях он смотрелся нелепо. Ему мало платили, и все-таки недостаточно мало. Дела в школе шли неважно, только позже она поняла, насколько неважно. Кого-то следовало уволить, и Фрог подходил как нельзя лучше. Отец был умным человеком. Его обвинение – неясное в деталях, но определенное в основном – Фрог не решился бы публично опровергнуть.
Венис никогда больше не видела Фрога и ничего о нем не слышала. Благодарность за то, что он ей дал, всегда омрачалась горьким сознанием своей слабости и предательства. Она была очарована придуманной игрой, но не им самим. И знала, что умрет от стыда, если кто-то из одноклассниц увидит их вместе.
Сознание того, что она не боролась за него, не защищала – если не пылко, то хотя бы решительно, что смущение и страх перед отцом перевесили чувство сострадания, портило память о совместно проведенных вечерах. Венис теперь редко вспоминала учителя. Иногда она задумывалась, жив ли Фрог, и ей рисовались странные, но удивительно живые картины, как он бросается в реку с Вестминстерского моста, а прохожие, перегнувшись через парапет, недоверчиво всматриваются в заколыхавшуюся воду, или как он, сидя на узкой кровати в мансарде, запихивает в рот горсть аспирина и запивает ее дешевым вином.
Интересно, думала Венис, какие чувства испытывала к нему та пятнадцатилетняя девочка? Конечно, не влюбленность. Но, несомненно, симпатию, привязанность, радость от совместной умственной работы, но главное – ощущение интереса к себе. Возможно, она была еще более одинокой, чем думала. Однако Венис со стыдом признавалась себе, что она использовала Фрога и всегда это знала. Если бы, гуляя с подругами на улице, она встретила своего наставника, то притворилась бы, что не знает его.
Суеверный человек мог увидеть в дальнейшей деградации школы возмездие за изгнание Фрога. Однако это могло не случиться – напротив, одно время можно было надеяться на некоторое улучшение положения, так как родители, разочарованные в местной государственной школе, в поисках воображаемого престижа, дисциплины и хороших манер увидели в «Дейнсфорде» относительно дешевый вариант решения семейных проблем. Но самоубийство в школе положило конец этим надеждам. Затянутая в петле шея, юное, свисающее с перил тело, аккуратно исправленное в предсмертной записке слово «пристыженный», первоначально написанное через «е», словно страх перед директором присутствовал даже в этом заключительном акте душераздирающего бунта, – все это нельзя было скрыть или объяснить. Когда разрезали узел из ночной рубашки, думала Венис, рухнуло больше, чем тело. Последующие недели, следствие, похороны, газетные публикации, заявления о побоях и чрезмерной строгости вылились в череду отъезжавших машин, в ручеек мальчишек, которые, зажав в руках раздутые чемоданы, направлялись к поджидавшим их автомобилям с застенчивым или, напротив, победоносным выражением лица. Школа почила в болезненно-зловонной смеси трагедии и скандала, и когда к дверям наконец подъехал крытый фургон для перевозки мебели, все почувствовали облегчение.
Семья переехала в Лондон. Возможно, думала Венис, отец, как и многие до него, считал, что большой город подобен джунглям, где одиночество, по крайней мере, компенсируется анонимностью, где не задают лишних вопросов и где у стервятников есть более лакомые жертвы, чем опозоренный школьный учитель. Денег, вырученных за школу, хватило на покупку придорожной гостиницы и мотеля, а также на маленький таунхаус в районе Шепердз-Буш и скромную ренту, служившую подспорьем к скромным доходам отца на случайных работах. Спустя несколько месяцев он нашел постоянную низкооплачиваемую работу по проверке письменных работ в заочной школе, которую выполнял так же добросовестно, как и всегда. Когда эта школа закрылась, он дал объявление и набрал учеников. Некоторые оценили высокий уровень преподавания, другим не понравилась маленькая темная комната, где проходили занятия, которую ни у Олдриджа, ни у его жены недоставало энергии привести в порядок, а Венис это не позволялось.
Она ежедневно ходила в среднюю школу, одну из первых показательных школ в Лондоне, демонстрировавших новое направление в образовании. Хотя за первыми годами доктринерского оптимизма последовали обычные проблемы крупных городских школ, все же это было учебное заведение, где умный и прилежный ребенок мог получить знания. Для Венис расставание с традиционной, провинциальной школой (только для девочек), со снобистскими пристрастиями и местными обычаями, оказалось не столь трудным, как она ожидала. В новой или старой школе – она всюду была одинока. Задир она легко усмиряла своим языком – всегда найдется способ заставить себя бояться. Она прилежно занималась в школе, еще прилежнее дома. Венис знала, чего хочет добиться. Три высших балла принесли ей место в Оксфорде. Окончив с отличием университет, она затем с блеском сдала экзамен на право заниматься адвокатской практикой. Еще до поступления в Оксфорд Венис не сомневалась, что знает все необходимое о мужчинах. Самые сильные из них были сущими дьяволами, слабые – моральными трусами. Некоторые мужчины могли вызвать в ней желание, даже восхищение, они ей нравились, и она могла захотеть выйти за одного из них замуж. Но никогда больше она не будет зависеть от мужчины.
Дверь открылась, вернув Венис в настоящее. Она посмотрела на часы. Почти два часа прошло. Неужели жюри заседает так долго? Помощник поспешил ее успокоить:
– Они на месте.
– Есть вопросы?
– Никаких. Приговор готов.
Глава четвертая
Медленно, старательно избегая признаков волнения и беспокойства, члены суда возвращались на свои места, ожидая присяжных и появления судьи. Именно тогда Венис вспомнила своего преподавателя. Для этого консерватора женщина в судейском парике была нелепостью, которую, однако, он стоически переносил, если под париком было хорошенькое личико, почтительные манеры и никакого притязания на интеллектуальное соперничество. В «Чемберс» очень удивились, когда он взял к себе в обучение женщину; это могло быть только во искупление проступков слишком тяжких, чтобы их можно было загладить не таким страшным образом. Венис вспоминала его, скорее, с уважением, чем с любовью, однако он дал ей два совета, за которые она была ему благодарна.
– Сохраняй записи после процессов. Не на какой-то определенный срок – навсегда. Полезно иметь письменные свидетельства о судах – можно учиться на прежних ошибках.
Второй совет был тоже хорош: «Бывают моменты, когда чрезвычайно важно посмотреть в сторону присяжных, бывают моменты, когда это неплохо сделать, но бывают и такие, когда нельзя даже голову повернуть в их сторону. Например, когда они возвращаются с приговором. Никогда не выдавай своего беспокойства в суде. И если ты хорошо выступила, а они все-таки пошли наперекор, твой взгляд их только смутит».
Последнему совету было трудно следовать в Первом зале Центрального суда, где место присяжных располагалось непосредственно против скамьи барристеров. Венис устремила взгляд на место судьи и не перевела его на присяжных, даже когда, следуя обычным предписаниям, секретарь суда предложил их старшине подняться. Интеллигентный мужчина средних лет, одетый более официально, чем остальные, встал. Понятно, подумала Венис, что его избрали старшиной.
– Вы пришли к решению? – спросил секретарь.
– Да, сэр.
– Вы признали Гарри Эша виновным или невиновным в убийстве миссис Риты О’Киф?
– Невиновным.
– Это единогласное решение?
– Да.
В зале стояла тишина, но Венис слышала тихий, неясный шум на общей галерее, что-то среднее между ворчанием и шиканьем, и это могло обозначать удивление, удовлетворение или недовольство. Она не поднимала глаз. Только после оглашения приговора Венис вспомнила о присутствующих и о тех тесно сдвинутых скамьях, на которых сидели родственники и друзья обвиняемого и жертвы, а также зашедшие случайно любители криминальных процессов или, напротив, завсегдатаи оных, люди психически нездоровые и просто любопытные, – все они сидели, бесстрастно взирая вниз, где суд разыгрывал величественный танец с чередованием наступлений и отходов. Теперь он был закончен, и зеваки, теснясь, поспешат вниз по серым, голым ступеням, чтобы глотнуть свежего воздуха и почувствовать вкус свободы.
Венис не смотрела на Эша, хотя знала, что ей придется взглянуть ему в глаза. Нельзя не перекинуться парой слов с оправданным клиентом. Людям необходимо поделиться своей радостью, иногда выразить благодарность, впрочем, Венис догадывалась, что эта благодарность обычно заканчивалась одновременно с предъявлением адвокатского счета. Сама Венис испытывала нечто похожее на симпатию или жалость только к осужденным клиентам. Когда ее посещала склонность к анализу, она объясняла это тем, что не могла справиться с подсознательным чувством вины, которое после победы, особенно если шансов на нее было мало, переходило в неприязнь к подзащитному. Мысль была интересная, но она на ней не зацикливалась. Другие адвокаты видели неотъемлемую часть своей работы в поддержке, утешении клиента, но для Венис ее задача была более целенаправленной – просто выиграть дело.
Ну что ж, она победила, и теперь, как часто бывало после мгновенного ощущения триумфальной радости, на нее навалилась тяжелая – физическая и эмоциональная – усталость. Обычно она долго не продолжалась, но иногда, когда дело тянулось месяцами, реакция на смену ликования сменялась опустошением настолько сильным, что Венис требовалось собрать всю свою волю, чтобы сложить бумаги, встать на ноги и отвечать на тихие поздравления помощника и стряпчих. Сегодня эти поздравления показались ей какими-то невнятными. Еще молодому помощнику было трудно выказывать радость при оглашении приговора, который, по его мнению, был несправедливым. Но как только усталость схлынула, Венис почувствовала прилив энергии – в тело возвращалась сила. Однако никогда раньше она не испытывала такой антипатии к клиенту. Она надеялась, что никогда больше его не увидит, но слов прощания не избежать.
Он подошел в сопровождении юриста Невила Сондерса, на лице которого было обычное выражение недовольства, словно тот предостерегал клиента от возможного повторения событий, приведших к их знакомству. Холодно улыбаясь, он протянул Венис руку со словами: «Поздравляю». И повернувшись к Эшу: «Вам повезло, молодой человек. Вы должник мисс Олдридж».
Темные глаза уставились на нее, и Венис впервые увидела в них проблеск юмора. Она прочла подтекст: «Мы понимаем друг друга; я-то знаю, что меня спасло, и вы это тоже знаете».
А вслух он произнес следующее:
– Она получит, что ей причитается. У меня бесплатная защита. Не забывайте.
Залившийся краской Сондерс открыл было рот для извинений, но Венис опередила его, сказав: «Всем до свидания», и пошла прочь.
Ей оставалось жить меньше четырех недель. Ни тогда, ни потом она не спросила у юнца, откуда он узнал, какие очки были на миссис Скалли в вечер убийства.
Глава пятая
В тот же самый вечер Хьюберт Лэнгтон вышел из коллегии в шесть часов. Это было обычное для него время, ведь еще недавно он педантично соблюдал маленькие, приносящие утешение жизненные ритуалы. Но сегодня он не видел причины торопиться домой, где его ожидали долгие часы пребывания в одиночестве. Почти бессознательно Лэнгтон свернул направо, пересек Мидл-Темпл-Лейн и, пройдя под аркой Памп-Корт, вышел через Клостерс к церкви Темпла. Церковь была открыта, и он вошел внутрь под звуки органа. Кто-то играл на нем. Музыка была современная, она раздражала Лэнгтона, но он сел на скамью в той части церкви, где располагался хор, там, где сидел почти сорок лет все субботы и воскресенья, позволив усталости и тоске, не отпускавших его весь день, полностью им овладеть.
«Семьдесят два – это еще не старость». Лэнгтон произнес эти слова вслух, но они прозвучали в гулком храме не вызывающим заявлением, а скорее скорбным воплем. Неужели то, что произошло в Двенадцатом суде всего три недели назад, в одну жуткую минуту отняло у него все? С тех пор он постоянно с болью помнил о случившемся. И сейчас при одном воспоминании об этом его охватил ужас.
Лэнгтон дошел до середины своего заключительного слова по делу не столько трудному, сколько юридически интересному, в его основе лежал иск одной международной компании, где затрагивался не только конфликт интересов, но и правовой вопрос. И вдруг потерял нить своих рассуждений. Слова, которые следовало произнести, неожиданно исчезли – их не было ни в его мыслях, ни на языке. Зал суда, где он выступал более сорока лет, вдруг превратился в страшную, неведомую территорию. Он все забыл – фамилию судьи, названия противоборствующих компаний, имя своего помощника и адвоката другой стороны. На какое-то мгновение ему показалось, что даже дыхание у него остановилось; глаза всех присутствующих устремились на него – с удивлением, презрением или любопытством. Кое-как Лэнгтон закончил предложение и сел. Счастье, что он еще мог читать. Написанные слова доносили до него мысль. Заключение он держал в руках, которые дрожали так сильно, что этот сигнал бедствия поняли все в зале. Никто не произнес ни слова, все молчали. После небольшой паузы адвокат противоположной стороны, бросив на Лэнгтона быстрый взгляд, встал, чтобы говорить.
Это не должно повториться. Он не сможет еще раз пережить подобное замешательство, панику. Лэнгтон ходил к своему врачу, рассказал в общих словах о провалах в памяти, поделился страхом, что эти вещи могут быть симптомом более серьезной болезни, и даже выдавил из себя страшное слово – Альцгеймер. Но обследование не выявило никаких нарушений. Врач убедительно говорил о переутомлении, необходимости более отстраненного взгляда на вещи, обязательном отдыхе. С возрастом связи в мозгу становятся не такими эффективными, с этим ничего не поделаешь. Врач напомнил ему слова доктора Джонсона: «Если молодой человек кладет шляпу не на то место, он говорит, что не туда ее положил. А старик в этом случае скажет: «Я потерял шляпу – должно быть, старею». Лэнгтон подозревал, что врач рассказывает этот анекдот в качестве утешения всем своим немолодым пациентам. Утешения он не получил, впрочем, и не ожидал его.
Да, пора уходить на пенсию. Лэнгтон не собирался откровенничать с Дрисдейлом Лодом и сразу пожалел о сказанных словах. Опрометчивый поступок. Но он был мудрее, чем думал. Во главе коллегии адвокатов должен стоять молодой человек. Молодой мужчина или молодая женщина. Дрисдейл или Венис – все равно, кто его сменит. А так ли уж хотелось продолжать работать ему самому? В коллегии все изменилось. Теперь здесь было не братство единомышленников, а просто некое число мужчин и женщин, сидящих в удобных, пусть и не отдельных, кабинетах, живущих независимыми профессиональными интересами и иногда по неделям не видящих друг друга. Лэнгтон горевал о старых временах, когда он пришел сюда начинающим адвокатом, – в то время не было такой узкой специализации, и коллеги частенько заглядывали в соседние кабинеты, чтобы обсудить заключение по делу или правовые вопросы, а то и получить совет или отрепетировать доводы. Мир был добрее. Теперь все в руках менеджеров с их компьютерами, их технологией и одержимостью результатами. Не лучше ли выбыть из этой игры? Но куда идти? Для него не существовало другого мира, кроме этих прямоугольников из узких улиц и внутренних двориков, где по Мидл-Темпл бродил призрак романтичного юнца с наивными устремлениями.
Его дед, Мэтью Лэнгтон, с детства мечтал быть юристом. Несмотря на фамилию с отсветом кардинальского величия, семейство, в котором он рос, было бедным: прадед держал скобяную лавку в Садбери (графство Суффолк), прабабушка служила в знатной семье. Концы с концами они сводили, но лишних денег никогда не было. Однако их единственный сын отличался острым умом, целеустремленностью и твердо решить стать юристом. Он выиграл стипендию, богатая семья, где работала мать, тоже оказала финансовую поддержку. В возрасте двадцати четырех лет Мэтью Лэнгтон поступил в Мидл-Темпл, одну из четырех английских школ, готовящих барристеров.
И тут память явно преднамеренно, подобно прожектору, вторглась в жизнь самого Хьюберта, останавливаясь и ярко освещая ее отдельные моменты и, словно щелчком пульта, переключаясь с одного воспоминания на другое. Вот он, десятилетний, идет с дедом по саду Мидл-Темпла, стараясь шагать со стариком в ногу, и слушает перечень знаменитых имен, бывших членами старейшего братства: сэр Фрэнсис Дрейк, сэр Уолтер Рэли, Эдмунд Берк, американский патриот Джон Дикинсон, лорды – канцлеры и главные судьи, писатели – Джон Эвелин, Генри Филдинг, Уильям Купер, де Квинси, Теккерей. Они с дедом останавливались у каждого дома, ища символ тамплиеров – невинного агнца и красный крест на белом фоне. Хьюберт помнил, как ликовал он, находя этот знак над входом в здание или на водопроводе. Дед учил его истории, пересказывал легенды. Они считали золотых рыбок в пруду Фаунтин-Корт и стояли, держась за руки, под четырехсотлетней двойной крышей Мидл-Темпл-Холла. Здесь в детские годы он вдыхал воздух истории, романтики, благородных традиций и знал, что придет день, когда он тоже станет частью этого великолепия.
Ему, наверное, было восемь или чуть меньше, когда дед впервые привел его в церковь Темпла. Они подошли к скульптурным изображениям знаменитых рыцарей тринадцатого века, и он запомнил их имена, словно те были его друзьями: Уильям Маршалл, граф Пембрук, и его сыновья Уильям и Джильберт. Уильям Маршалл был главным советником короля Иоанна Безземельного до Великой хартии вольностей. Джеффри де Мандевиль, граф Эссекский, в цилиндрическом шлеме. Хьюберт тонким детским голоском повторял их имена, радуя деда хорошей памятью, и, отважившись, клал ручонки на холодный камень, как будто эти плоские, бесстрастные лица хранили некую тайну, которую ему предстояло унаследовать. Храм пережил этих доблестных рыцарей, как переживет и его самого. Его стены выдержат приход очередного тысячелетия, как выдержали ночь 10 мая 1941 года, когда бушевали языки пламени и ревела подходящая армия, часовня тогда пылала, как печь, мраморные колонны дали трещины, а крышу разорвала бомба, и ее раскаленные обломки попадали на статуи. Тогда казалось, что в пламени гибнут семь веков истории. Но колонны восстановили, статуи реставрировали, вместо деревянных викторианских поставили новые сиденья, как в коллегиальной церкви, а лорд Глентанар пожертвовал церкви свой замечательный орган работы Харрисона, установленный на месте разрушенного.
Теперь, находясь в преклонном возрасте, Хьюберт догадывался, что дед пытался как бы усмирить пылкую гордость от сознания достигнутой карьеры и от членства в старом братстве, и только с ребенком он мог свободно выражать свои чувства, силы которых стыдился. Дед рассказывал свои истории без особого приукрашивания, но бурное воображение подростка, пришедшее на смену простому детскому восприятию, раскрашивало их яркими красками. Хьюберту казалось, что его куртки касаются роскошные одежды Генриха III и его придворных, направляющихся в Круглую церковь в день Вознесения в 1240 году на освящение великолепного нового клироса. И он почти слышал слабые стоны приговоренного к голодной смерти рыцаря в крошечной Покаянной келье. Восьмилетнему подростку этот рассказ казался не столько ужасным, сколько захватывающим воображение.
– А что он сделал, дедушка?
– Нарушил правила Ордена. Не подчинился Ма-гистру.
– А в наши дни людей сажают туда?
– Теперь – нет. Орден тамплиеров прекратил существование в 1312 году.
– А как же юристы?
– Мне приятно тебе сообщить, что лорд-канцлер применяет не столь драконовские методы.
Хьюберт улыбнулся воспоминанию, продолжая сидеть молча и неподвижно, словно каменное изваяние. Он не помнил, когда органист прекратил играть, как не помнил, сколько времени он здесь сидит. Куда канули все эти годы? Где эти десятилетия, прошедшие с того времени, когда он маленьким мальчиком ходил с дедом меж каменных рыцарей и сидел на утренних субботних и воскресных молениях? Простота и соразмерная красота этих служб, величие музыки ассоциировались у него с профессией, для которой он был рожден. Он и сейчас каждое воскресенье ходит в церковь. Это входило в тот же ритуал, что и покупка двух, одних и тех же, воскресных газет в киоске по пути домой, обед, оставленный Эриком в холодильнике и подогретый согласно его письменной инструкции, короткая послеобеденная прогулка по парку, час сна и вечером – телевизор. Для него посещение церкви и всегда было, как он теперь понял, лишь формальным признанием существующей системы ценностей, а теперь стало всего лишь дополнительным обрядом для придания некой цельности недельному существованию. Чудо, тайна, чувство истории – все ушло. Время, унесшее с собой многое, унесло и это, а также силу и даже разум. Нет, Боже, пожалуйста, только не разум. Он взмолился вместе с Лиром: «Не дайте мне сойти с ума, о боги! Пошлите сил, чтоб не сойти с ума!»
И тут на ум ему пришла более подходящая и смиренная молитва: «Услышь молитву мою, Господи, преклони ухо Твое к мольбе моей, ибо странник я здесь, на земле, как и отцы мои. Пощади меня, дай вновь обрести силы, прежде чем я уйду отсюда навсегда».
Глава шестая
Восьмого октября во вторник в четыре часа дня Венис поправила на плечах мантию, сложила бумаги и в последний раз покинула зал суда в Олд-Бейли. Пристройка 1972 года с рядами обтянутых кожей скамей опустела. В воздухе висела выжидающая тишина, свойственная обычно заполненным людьми помещениям, на время освободившимся от противоборствующих человеческих натур и теперь погружавшимся в вечерний покой.
Процесс не представлял для Венис особых трудностей, но она неожиданно для себя устала и ничего так не хотела, как поскорее попасть в гардеробную для барристеров женского пола и снять с себя рабочую одежду. Она не думала, что сегодняшний суд состоится в Олд-Бейли. Процесс над Брайаном Картрайтом по поводу нанесения им тяжелых телесных повреждений назначили первоначально в Винчестерском суде, но потом перенесли в Лондон из-за сильного предубеждения местного населения против ее подзащитного. Но сам он был скорее огорчен, чем обрадован, такой переменой и все две недели, что шел суд, горько жаловался на неудобства, связанные с новым местом, и сожалел о потерянном времени, потраченном на поездку из фабрики в Лондон. Венис выиграла дело, и все жалобы были забыты. От победы у него закружилась голова, и теперь он не торопился уезжать. Но Венис, мечтавшую поскорее с ним распрощаться, этот суд не удовлетворил – плохо поработало обвинение; председательствующий судья, как казалось, ее недолюбливал и слишком явно выразил неодобрение приговором; утомил ее и обвинитель, уверенный, что присяжные ничего не поймут, пока им не объяснишь это три раза.
И вот теперь Брайан Картрайт суетливо семенил за ней по коридору с неуклюжим упорством благодарного пса, находясь в эйфории от победы, которую даже он при всем своем оптимизме не мог предугадать. Над белоснежным воротничком и аккуратно завязанным галстуком бывшего выпускника привилегированной частной школы из крупных пор его краснощекого крепкого лица выделялся вязкий, как мазь, пот.
– Мы сделали этих негодяев! Отличная работа, мисс Олдридж! А я все делал правильно?
Этот высокомерный мужчина вдруг уподобился ребенку, жаждущему ее похвалы.
– Да, вам удалось ответить на вопросы, не выдав своей неприязни к врагам «кровавого спорта». Мы выиграли, потому что не было убедительных доказательств того, что именно ваш хлыст лишил зрения юного Милза, а Майкл Тьюли оказался ненадежным свидетелем.
– Ненадежным – это уж точно! А Милз ослеп только на один глаз. Конечно, мне жаль парня, правда. Но эти ребята всегда рвутся подраться, а получив отпор, визжат как резаные. Тьюли меня ненавидит. Вы сами сказали, что у него ко мне неприязнь, и присяжные согласились. Действительно неприязнь. Эти письма в прессу. Телефонные звонки. Вы доказали, что он стремился мне навредить. Хорошо его подловили, и мне понравились ваши слова в заключительной речи: «Если у моего подзащитного такой буйный нрав и репутация забияки, то вы, господа присяжные, можете задаться вопросом: почему до пятидесяти пяти лет у него не было неприятностей с законом?»
Венис прибавила шаг, но Картрайт не отставал. Он прямо лучился победой.
– Вряд ли стоит еще раз переживать эту борьбу, мистер Картрайт.