bannerbanner
Пороги
Пороги

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

– Дя-я-дя-я-я Фёо-одор! Фёо-о-одор Анисымыч! А-а-а-а!

Эхо протяжно и далеко покатилось по реке, по неразличимому заречному не то ернику, не то полужью, вызвало ответные тревожные всплески где-то на самом стрежне, шорохи и невнятное шевеление в темноте тутошнего, с каждой секундой все более таинственного и страшного берега.

– Чего гомишь, как кобелина дуроковатый? – вроде бы совсем неподалеку отозвался встревоженный голос старика. – Тебе чего в голову-то попало? Ты игде, чудо стоеросовое?

Голос старика приближался, и скорый треск кустов ежевичника, шорох шагов подсказал Степану, что до избы отсюда едва ли сотню метров насчитаешь, ежели по прямой мерить. Это от темноты и неизвестности места показались они ему хрен знает за какую несусветную отдаленность от топившейся печки.

Сутуловатая фигура Федора Анисимовича обозначилась впритык к самой кромке ласково всплеснувшей воды. Степан молча побрел навстречу, отчаянно стыдясь своего испуга, мокрых штанов и понапрасну поднятой тревоги.

– Щучину что ль заловил? Али таймешка? Тебя чего в воду-то понесло? У берега зачерпнуть не мог? Ну? Чего было-то? Чего горло драл, племенничек? «Дядя Федор, дядя Федор». Я седьмой десяток Федор, а в тюрьму с таким охламоном в первый раз подаюсь. Тебе чего поблазилось?

– Позвал кто-то… – через силу признался Степан.

– Эва, позвал… С этого что ль в воду сигать? А как бы в ямину угадал? Нас с тобой еще столь разов звать будут, считать устанешь. Кто позвал-то?

– А я знаю.

– Голос чей был?

– Не разобрать. Ясно так… Рядом… вон там…

– Об чем звал?

– Не об чем… Просто так. Идти, говорит, далеко…

– Ясное дело, не близко. А еще чего?

– Ничего.

– Хозяин это, – поразмышляв немного, решил старик. – Пожалел тебя немудрящего.

– Какой хозяин? Тут же нет никого.

– Кому нету, а кому отыщется. Я тебе еще не такую штуку расскажу про эти дела. Очень даже запросто. Помнишь Кашкариху? Ну, бабушка в Еловке жила, у нас тоже всех лечила, кто соглашался. Петьку Кошкарева знаешь? Петра Егорыча? Так она его мать, Шурка. Кошкариха. Она со мной одного году, только как-то уж постарела здорово. Все ее «бабушка» да «бабушка»…

Федор Анисимович забрал у Степана котелок и быстро, словно не в темень, а при свете дня направился к избе, в окне которой Степан вдруг отчетливо разглядел красноватые отблески огня топившейся печи и подивился, почему не разглядел их раньше. Теперь, когда не стоило пугаться и оглядываться, все вокруг стало различимо и вполне обыденно. А небо, как-то разом очистившееся от вечерней хмари и сползшей куда-то закатной облачности, просветлело и засветило первыми низкими и яркими звездами.

Мигом добрались до избы, придвинули к огню котелок, устроились поудобнее на скамье, и старик продолжил свой рассказ.

– Зубы там, спину, разную бабью холеру хорошо лечила. Кошкариха-то. То ли заговаривала, то ли траву пить какую давала – сам не видал, не скажу. Но хорошо лечила. До войны еще это было. Яшка Шурмин покойный – под Москвой его танком, сказывают, убило… Так вот, заболел он и заболел, разогнуться не может. Еле приполз ко мне, просит: «Сгоняй до Кошкарихи, может, вылечит». Мне чего – я тогда еще шустрый был – прихожу к ей, а она говорит: «Не, не пойду». – «Да ты чего, Александра Андриановна? Ты чего? Мужик в узел завязался, ходить не может». – «Не пойду, боюся». Тут уж девки ейные уговаривать стали: «Да ты чего? Это ж Федор! Его что ль боишься?» Не сразу, правда, но сговорили, отправилися. Так она мне потом и рассказала, какой случай с ней приключился. Приходит к ней днями Николай Прокудин и зовет: «Пойдем, у меня старуха заболела». Как ни смотри – Николай и Николай, ни малейшего даже сомнения. Иду, сказывает, с ним, разговариваю. А дело тоже опосля заката получилось. Вот идем, говорит, и идем, идем и идем. Да долго так идем. А Прокудин и жил-то всего ничего от ей. В Чупровской избе жил – да ты знаешь – где сейчас Душечкин живет, тут он и жил. Так вот, говорит, идем и идем. «Господи, – это она говорит, Кошкариха, – это сколько ж идти еще!» Только сказала – не стало никого. Я, говорит, смотрю, оказалося в воде стою. Он ее на Косой брод увел.

– Прокудин?

– Сам ты… В воду, значит, завел её до пояса и скрылся.

– Кто завел-то?

– Кто, кто? – дед Никто. Я чего имею в виду? Всякая небылица когда-нибудь пригодится. Закипает никак?

Попили чаю, подбросили в печь оставшиеся дрова.

– Пуста изба, да печь тепла. Будем, паря, на ночевку устраиваться. Ты здеся, на ленивке, в аккурат тебе по росту. А я на лежанку подамся. Жар костей не ломит. Может, больше и не придется так-то с удобством располагаться. Знал бы хозяин, для каких надобностей его рукоделие потребуется, чем дело кончится, мильон бы разов подумал, под какой князек дом городить.

– Сам говорил, они все наперед знают, – удивился заклевавший было носом Степан.

– Кто? – не понял старик.

– Ну, этот… «хозяин».

Пока пили чай, Федор Анисимович чуть ли не десяток быличек нарассказывал про проделки здешних домовых и леших, называя и тех и других то «хозяином», то «суседкой». Степан, еще не отошедший от недавних переживаний во время своего хождения по воду, слушал с интересом, не забывая, впрочем, недоверчиво хмыкать и конфузливо улыбаться невероятным и загадочным происшествиям, случавшимся с родными и близкими знакомыми рассказчика. Кое-кого из пострадавших от нечистой силы он знал, но до сих пор даже не подозревал об этой неведомой ему стороне их жизни. Мать ни о чем подобном сроду не рассказывала, видать, не хотела пугать девчонок, со сверстниками разговоры велись все больше про войну, про работу да про жратву. А те немногие сказки, которые он прочитал или слышал в школе, были так не похожи на рассказы Федора Анисимовича, переполненные знакомыми именами и местами, что Степан поневоле пребывал в полной растерянности, веря и не веря рассказанному.

– Так то «хозяин». А здесь про другого разговор. Который вот в энтом самом месте, в котором мы с тобой находимся, можно сказать, существовал со всем своим бывшим семейством.

– Как это? – не понял Степан.

– Каков строитель, такова и обитель. Это хоть тебе понятно, горе луковое? И носом не швыркай, обижаться будешь, когда все позабудешь. А когда на пустом месте начинать, лучше в охотку все запоминать. Понял, нет? Лучше найдешь – забудешь, хуже отыщешь – вспомянешь.

Стараясь не оступиться в темноте бывшей кути, Федор Анисимович осторожно забрался на начавшую согреваться лежанку и, пристроив под голову охапку еще при свете сорванной травы, с облегчением вытянулся, расслабляя изрядно подуставшие за день ноги. Степан, не отрываясь взглядом от тлеющих в загнетке углей, сгорбившись сидел на лавке и нехотя вслушивался в неторопливый рассказ старика.

– Раньше присказка была – паши не лениво, проживешь счастливо. Только, видать, в одно время одни прикидки, а в другое – сплошные убытки. Уж на что Лександр жиловатый был, а и его не хватило на такую жизнь переменную. Можно считать, омманула она его полностью и бесповоротно.

– Какой Лександр?

– Рогов Лександр. Изба-то эта роговская. И еще ихних роговских пять домов здесь находилось. Старика самого там, где мангазина стояла. Брательник его, Евдоким Егорыч – тоже не простого заводу мужчина, – можно считать, по соседству построился. Сыны, когда поотделилися, понятное дело, поблизости. Сам-то Лександр поначалу со стариком проживал, пока его на войну не мобилизовали. На ту ещё войну, с германцем.

– С фрицами?

– С германцем. А там он первым делом вскорости в плен попал. Парень был боевой, драться до ужасти любил. На любой вечерке всегда драку открывал. Вот и подвалило ему. В самую, как он рассказывал, в Австрию замантулился.

– Какой боевой, если в плен?

– А в плен боевые и попадают. Потому как поперед заводилы в самую гущину лезут. Этот тоже такой-то, всю жизнь ему не сиделось. Там его и приложило. Не то бомбой какой, не то с пулемету.

– Ранило?

– Приложило. Он когда вернулся, все на леву ногу припадал. Это потом уж проходить стало… Не знаю, чего он там в плену нагляделся, только, видать, не совсем по-нашенски там жизнь поставлена. Первым делом, как только до дому добрался, старику своему говорит: «Давай, тятя, десятилинейную лампу купим». – «Что за лампа такая?» А на то время в деревне и стекла-то по-хорошему не знали. У кого в окне бычий пузырь, кто посправнее – слюда. Светили все лучиной больше. Старик – отец Лександра, в тот год как раз оклемался маленько, справился с беднотой своею. Они с Евдокимом и сыном его взяли на пять лет в аренду невод. Веришь-нет – по триста ушатов за одну тонь добывали. Рыба, понятное дело всякая, но больше сорога шла.

– Ушат – это сколько?

– Да ведра четыре, не совру, наберется. По пять копеек пуд продавали. На третий год полностью на ноги поднялись. А тут и Лександр объявляется. Тоже вроде при деньгах. Ну, уговорил, купили лампу. Как зажгли ее – вся деревня сбежалась. Понятное дело – слепой курице все пшеница. А Лександр дальше наставляет: «Давай, тятя, выпишем сеялку семирядную». Тот уперся – ни в какую. Ладно, разделили, значит, деньги, Лександр сеялку покупает. Когда посевная пошла, старик заявляется смотреть. Смотрит на это дело и ругается почем свет стоит: «Ты кого получишь? Ты семян-то меньше меня посеял…» Он-то вручную сеял. А как взошло, бегит к нему: «Давай жить вместе. У тебя посевы куда лучше». Так и пошло. Лександр говорит: «Давай веялку купим?» Выписали веялку. Старик прям влюбился в нее, давай сам крутить. Пять мешков другим, а один себе, за работу – он же ее крутит рукой, не мотором. Хошь вей, хошь не вей… Потом Лександр на сходке говорит: «Давайте, мужики, сепаратор приобретать. В ём сметана отдельно, молоко в другую сторону». Его на смех, а старик снова от него отделился. А когда тот по новой свое доказал, кричит: «Половину плачу, сам кручу…» Хоромину вот энту за одну осень, считай, поставили. Чего не поставить? Их, Роговых, на этом краю сколь уже проживало. Колхоз не колхоз, а сила не маломощная, поскольку родственная. Не чужое – свое.

Федор Анисимович неожиданно замолчал и долго не продолжал рассказа. Завозился в темноте, закряхтел болезненно, с нарочитой протяжностью зевнул.

– Их на войне поубивало, да? – осторожно, словно опасаясь согласного ответа, спросил Степан.

– Кого? – притворился старик.

– Ну, их… Роговых этих. Раз никого не осталось.

– Насчет всех говорить не буду, подробностев в наличии не имеется. Кого и на войне, поскольку у большинства, если не считать стариков, баб и детишков, возраст вполне подходящий получался. А ежели об Лександре продолжение делать, то ему и войны никакой не потребовалось.

– Чего тогда?

– Чего, чего… – голос рассказчика явственно посуровел. – Чего бог не нашлет, того и человек не понесет. Шел бы и дале, кабы дали.

– Кто? – не понял Степан.

– Кто «кто»?

– Кто не дал-то?

– Кто не дал, тот и взял, – невразумительно пробормотал старик и, прислушавшись к тревожному шевелению приблудного полночного ветерка в заросшем палисаде, решил, что парню теперь так и так придется постигать, что было, что есть и что будет. А лучшего примеру, чем чужие несчастья и нескладности жизни, особенно, если случились они вокруг да около, и придумывать не надо. «Сообразит, что к чему – умнее будет, а не ляжет сразу на душу, может, потом когда вспомянет, когда срок придет». Какой такой срок, старик не додумал.

– Раскулачили их, как время подошло…

Не справившись с волнением, Федор Анисимович приподнялся, потом и вовсе сел, обхватив колени руками, отчего голос его стал каким-то сдавленным, не похожим на его обычный торопливый тенорок.

– Отправили зимой на Боярскую, на хребет. А чтобы не разбежались, милиция охраняла. Мерзли они там, как мухи, – много зимой разработаешь? Кто в землянке, кто в балагане спасались. Так разве от нашего морозу в них упасешься? Ночь-другую пересидишь, а тут всю зиму полностью. Да еще с детишками… У Ваньки Евдокимовского с двенадцати человечков семеро разом померли.

– Зачем? – еле слышно спросил Степан.

То ли от загулявших по избе сквозняков, то ли от представившейся картины: в рядок – мал мала меньше – лежат на снегу мертвые ребятишки, ему вдруг стало холодно и неуютно, хоть лезь к старику на печь спасаться от заколотившего озноба.

– Чего «зачем»? – не сразу отозвался тот, и Степан догадался, что старик пожалел о заведенном разговоре и теперь рад бы перевести на другое. Только он ему не позволит отвернуть, пусть сказывает все в точности, как было.

– Зачем их так?

– А я знаю? – вдруг почти закричал тот и, не переводя духу, заговорил быстро и отчетливо, не путая и не подбирая слов, словно не раз и не два рассказывал об этом кому-то. Но Степан снова чутьем угадал, что говорил о таком Федор Анисимович вслух впервые в жизни и никогда никому больше не расскажет. И ему бы не рассказал, если бы не выкорчевали их обоих из привычной жизни и не зашвырнули бы в эту мертвую деревню, да еще в эту самую избу, из которой так страшно и неожиданно вырвали с корнями ее хозяев.

– Лександр-то свою Катерину с Санькой и Веркой в нашу деревню к ее родне заране отвез, вроде как отказался. Она-то вовсе с голытьбы была. Предчувствовал значит. Тем и спас. А сам, как начали там, на Боярской, гибнуть вповалку, в бега подался. Ему у Сухой засаду устроили, знали уже, что кроме как сюда – некуда. У него, по слухам, 500 рублей золотом здесь закопано было. Ну и понужнули, как с тайги вышел.

– Убили?

– Ушел. Все, что надо было, ночью исделал и ушел.

– Куда?

– Так кто ж его знает? Сгинул. Как и не было мужика. Таких мужиков сейчас поискать. Последних, кто оставался, на войне извели. Чего теперь говорить. Не всяк прут по закону гнут. Катерина с детенками тоже бы сгинула – куда ей деваться, – хорошо, Николай спас.

– Какой Николай?

– Так наш, Перфильев. Председатель нынешний. С курсов каких-то возвернулся и взял за себя безо всякого там. Разговоров, конечное дело, кумушкам нашим – воз с приладой, да только в такое время много брехать – себе в убыток. А ежели поглубжей копнуть, так у Катерины с Николаем еще до того вроде сговору было. За Сашку Рогова пошла по родительскому наказу. Кто их там сейчас разберет. Лександр тоже не шилом делатый. За задни ноги лошадь держал. Тут с ним никто тягаться не брался. Тоже в председатели выйти мог. А то и выше бери.

– Так Санька его что ль?

– Чей еще… Верка ихняя – да ты знаешь – в сорок первом померла, застудилась. А Санька в отца вымахал. Ты да он у нас под самую стреху темечком достают. Ты-то в деда своего, а он в отца. Хотя Николай ему тоже не хужей родного. Может, в чем и лучше. Мужик он, будем говорить, справедливый, да только нынче не на всяку указявку угодишь. Кому ничего, а ему больше того. Так что не сплошь справедливый, а когда удается.

– А остальные? Которые здесь жили…

– Остальные-то… Сам видишь. Жили да сплыли. Анна Рудых да Шуровы последние держались. Анна померла, Шуровы в район подались. Какая здесь корысть? Не хуже, чем на погосте – тишина да кости. Был бог, да и тот не помог. Лучше я тебе, Ильич, на добрый засып другу байку расскажу. Это дело еще до революции случилось. В некотором царстве, неком государстве… Сказ будет, как здешние романята разбогатеть решили, золотишко добывать подались.

Старик, видать, спохватился и теперь решил заговорить зубы первой пришедшей на ум байкой «про каку-то прошлую несусветь». Но забота его была не столько о Степке, которого по его разумению вряд ли могла зацепить за живое оборвавшаяся невесть где жизнь неведомого ему Александра Рогова, сколько о самом себе, поскольку от нахлынувших воспоминаний где-то под самым сердцем потянуло острым холодком проклюнувшейся боли, а голову, особо если прикрыть глаза, вело томительным медленным кружением, от которого все начинало проваливаться в бездонную пустоту, терять очертания и смысл. И хотя он снова улегся и заговорил своей привычной бодрой скороговоркой, иногда даже прихихикивал, и байка была занятная, даже смешная, но словно был выдернут какой-то опорный стерженек – слова рассыпались и не складывались в нужный для постороннего вразумительный смысл. Словно в похмельном сне бил и бил он молотом по раскаленному куску железа, а тот все никак не формировался хоть во что-нибудь пригодное по хозяйству, так и оставался глупым куском железа, из которого могло получиться что угодно, но так ничего и не получилось, кроме рассыпающихся во все стороны искр и глухих надсадных ударов, от которых закладывало уши.

– Про Романовских раньше слава шла – прокуты известные. До самого Илимска их опасались. Как где чего приключится закомуристое, первым делом на них – романовские, и никто другой. А тут один… Тоже романовский… Вот забыл, и все, из которых – на Бодайбинских приисках побывал. Поглядел там, что и как, выучился, видать, маленько, а когда возвернулся – куда там, все на свете знат, только подавай. Ну и отыскал вроде здесь породу, на Турышке в верхах… Вспомнил – Ефрем Худых! Точно! Увидал породу, покопался маленько для показу, сообщает мужикам: «Золото близко!» Пошли к Абрашке. Тут у них Абрашка Гаускин поселился напротив, еврей. Его так и звали «Абрашка-жид». У знаменитого купца Чернова приказчиком был. Мужики, значит, к нему – капитал-то начальный на то, на другое требуется. Он им: «Платить не буду. Найдете золото – оплачу!» Ладно. Собралось мужиков десять вместе с лошадьми. Избу на Турышке срубили – она там до сих пор. Кирки, тачки лежат, погнило все. Под Ковригой – сопочка там такая – шурф пробили. Так его Турышка разом затопила. До сих пор в этом шурфе вода крутится. А золота в тех местах сроду не было. Чего делать? Решили мужики охотиться. Ухожье обозначили. Только белки в тот год не уродилось. По 10–15 убили – ребятишек только смешить. А пить-то, воротясь, надо? С приисков же пришли. Лежат, значит, в той избе, рассуждают: «Чего бабам принесем?» Ефрем – он же вроде как виноватый – объявляет: «У меня на заимке черный кот имеется. Стрелим его, ссадим и сдадим Гаускину». Договорились. Убили кота, ссадили на правилке, все честь по чести.

– А зачем? – заинтересовался Степан.

– Ты слушай. Главное, славу принести, что соболя добыли. Тимофей Степанович лучший охотник, кому как не ему добыть. Слава – это главное. Гаускин-то все равно интересоваться будет, что и как. Стали мужики белку сдавать и хвалят Тимофея Степановича… Ладно. Приходит с тайги Тимофей Степанович, ложится на топчан, а Гаускин уже бежит, чтобы другой купец не перехватил. «Чего добыл?» – «Бог дал, соболишку добыл». – «Соболишку?!» А Гаускин-то соболя видал? В то время соболей под корень повывели. Потому и цена им была соответственная. «Ведро вина поставишь – сдам». Гаускин и вино поставил, и кота за милую душу принял. Мужики одно ведро выпили, другое. Потом воздрались и проговорились, что из-за кота пьют. Гаускин снова бегом к Тимофею Степановичу: «Кот?» – «Кот». – «Ставь еще ведро, а то Чернову скажу, что котов принимаешь заместо соболя». Тому чего делать – поставил ведро…

Не переводя дыхания, Федор Анисимович стал рассказывать о чем-то другом, поминая какие-то неизвестные Степану имена и фамилии. Но суть рассказа уже начисто ускальзывала из сознания засыпающего парня. Незаметно для себя он лег на лавку, пристроив под голову угол стариковской котомки, уютно пахнувшей дымком и махрой, подогнул к животу ноги, прикрыл глаза и чуть ли не сразу увидал стайку знакомых деревенских ребятишек, с веселым криком бежавших по деревенской улице. Вокруг было солнечно, зелено, радостно, и мать, выйдя за ворота, весело щурилась и звала вернуться в дом, где его ждал незнакомый высокий старик в распахнутом, в прорехах и клочьях шерсти полушубке. Старик цепко ухватил его за плечо и вывел в темные сени. Пронзительно заскрипела дверь – и прямо посеред двора на нетронутом снегу обожгли глаз темные фигурки со сложенными на груди руками. Лежали они в ряд, по росту – мал мала меньше. Степан рванулся убежать, чтобы ничего больше не видеть и не слышать, но старик загородил дорогу в избу, смотрел суровыми пронзительными глазами – вылитый Николай Чудотворец с бережно хранимой матерью иконки. Висела она за пологом в изголовье ее кровати, и Степан слышал порой не всегда разборчивые слова страстной молитвы, в которой мать призывала Чудотворца спасти и сохранить отца, сестренок, его – Степана. И никогда не слышал, чтобы она просила за себя… Отца старик так и не уберег. И хотя у Степана и без того особого доверия к возможной его помощи не было, но после похоронки и мать вроде перестала молиться по ночам, а он и вовсе прекратил думать о неведомом заступничестве, потому что если бы оно было, не было бы ни войны, ни похоронок, ни смертной усталости матери после надрывной работы, ни долгих голодных зимних дней и ночей, которые в его короткой памяти сливались в единое холодное и неуютное пространство первых месяцев войны. Потом, правда, стало привычнее и полегче, а сам он уже твердо знал, что в жизни самая надежная опора лишь на самого себя да на тех людей, которые жили рядом и так же упрямо, а порой и через силу тянули лямку нелегкого совместного существования…

Степан отвернулся от старика и снова, преодолевая ужас, посмотрел во двор. Теперь он ясно разглядел, что это его сестренки лежат на снегу и смотрят в далекое холодное небо прозрачными синими глазами. Он стал проваливаться куда-то, теряя сознание, и проснулся. В непроглядной темени избы не то чтобы расслышал, сколько ощутил какое-то шевеление, шорохи, всхлипывание. Все еще не избавившись от обморочной оторопи страшного, непонятного сна, он приподнялся, напряженно вглядываясь и вслушиваясь в темноту перед собой. И вдруг отчетливо разобрал доносившиеся сверху слова: «Помоги мне грешному и виноватому перед всеми в предстоящем житии. Умоли Господа даровать мне оставление грехов, которые сотворил словом и делом. Умоли Господа избавить меня и раба божьего Степана, вовсе безгрешного, от мытарств и напрасных мучений…»

Степан не сразу понял, что это на печи, над его головой, молится Федор Анисимович. Он еще долго вслушивался в слова молитвы, которые становились все более неразборчивыми и непонятными и, наконец, заснул крепким, без сновидений сном.

Чужой

Этой же ночью… Хотя нет, получается, что несколькими сутками позже того, как Степан с Федором Анисимовичем отбыли в Старой Романовке первую свою ночевку, к их родной деревне по проселку от райцентра неторопливо шел человек. Ночь от полнолуния и чистого звездного неба была тиха и светла. Светла дорога, светлы овсы на узкой придорожной кулиге; серебрилась от полной луны река, светлый туман висел над заречными лугами. Еще не остывшая от дневного жара земля даже сквозь подошвы запыленных хромовых сапог доставала уютным теплом, а волны по дневному сухих окрестных запахов накатывались на путника то от темного ельника чуть в стороне от дороги, то от засеянного пшеницей взлобья, бывшего когда-то выпасом, то от сбившегося у воды невеликого табунка коней, то от изб показавшейся наконец деревни, убористо и не по-нонешнему удобно расположившейся на крутом берегу.

Разглядев впереди деревню, человек, как ни странно, шаги не ускорил. Напротив, двинулся дальше медленно, даже осторожно. А у никудышного от старости мостка через спокон веков безымянный ручей, за которым на взгорке хорошо виделось прясло конного двора, и вовсе остановился. Поставил на траву небольшой фанерный чемодан, скинул с плеча и опустил рядом тяжелый футляр с трофейным аккордеоном и замер, прислонясь к покосившемуся столбу, поставленному некогда для упора перекрывавшего мосток поперечного бревна. И стоял он так довольно долго – не то в нелегком раздумье о чем-то, не то в тоскливой нерешительности. А может, хотел собраться силами перед каким-то важным для него шагом. Впрочем, о чем раздумывал тогда этот человек, никто и никогда теперь не узнает. А вот то, что он не сразу вошел в деревню, разглядел в эту светлую ночь старик-сторож, сгорбленной тенью вынырнувший из-под мостка, куда незадолго до того спустился по нужде от конного двора. Сняв с плеча старенькую «ижевку», он осторожно подошел к незнакомому человеку. Разглядев на вылинявшей гимнастерке нашивки за ранения и одинокий орден Красной Звезды, он успокоился и вместо приветствия спросил:

– Никак с фронту?

– С него, – не сразу отозвался незнакомец хриплым сорвавшимся голосом. Видать, в горле пересохло от долгого молчания. Хотя и от волнения такое случается – не сразу выговоришь самое простое объяснение. Но поскольку внешне никакого волнения в человеке не выказывалось, наоборот – был малоподвижен и не рвался разговор продолжить, сторож, любопытство которого подстегнула едва уловимая знакомость облика неподвижно стоявшего напротив человека, решился на дальнейшие расспросы.

– Интересуюсь тогда, куда направление держать собираешься? Поблизости, на ночь глядя, одно только и будет, что вот это поселение. То есть деревня. По старости лет нахожусь добровольно в сторожах. А ты вроде не с наших мест? Или как?

На страницу:
4 из 6