bannerbanner
Когда все спят. Рассказы
Когда все спят. Рассказы

Полная версия

Когда все спят. Рассказы

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Когда все спят

Рассказы


Мария Бушуева

© Мария Бушуева, 2025


ISBN 978-5-0067-7206-9

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

ЛЕТАЮЩАЯ УЛИТКА

ТЫ?

Нет, нет, больше никогда, и ни за что, а природа всегда, точно в кино, синхронно к грусти льет дождем или параллельно к радости светит и греет… И тут всё было так же с природой: первую любовь после тридцати пяти встречать полагается в первых числах августа в солнечный, но уже чуть пахнущий осенью день, даже два-три желтых листика под ногами, правда, может, и от июльской жары слетевших, но всё-таки вполне к месту, и в душе тоже: два-три желтых листика вместо того разноцветного водопада зелёного фонтана голубого фронтона и чего-то там еще, то есть вместо первой любви. Однако, признаюсь, только я его увидела, поняла, что словосочетание, обозначающее фонтан зеленый и фронтон голубой, не меньший миф, чем тот мальчик, который с задней парты мне написал записку с признанием. У него были сросшиеся на переносице брови, как будто застыла в полете чайка по имени Джонатан Ливингстон.

– Дяденька, вы кто? – Хотела было спросить, когда он, улыбаясь всеми, которые и раньше были не ахти, но, впрочем, я этого не замечала, мне потом подружка сказала, когда первая моя любовь лопнула, как воздушный шарик, – у него, мол, зато зубы-то не ахти… Может, оттого я в стоматологи и пошла. А, в общем, какая чушь. Ну и что? Можно заплатить, и станут все тридцать два, как у звезды – той, что не на небе, а в…

– Ты? – Спросил он.

– Я.

– А я тебя сразу… – И он как-то смутился. Сразу узнал? Или сразу не узнал? И тоже обнаружил что-то не ахти?

– А я тебя сразу увидел, – повторил он и продолжил, – ты шла по той стороне, у тебя походка такая же детская, как была в школе.

– Да?

– Ты немного, извини, как медведь ходишь…

М-да, подумала я, сто семьдесят восемь моих см, плечи, плаванием увеличенные вдвое по отношению к данным так сказать, при рождении, и, как медведь, хожу….

– Но мне это всегда нравилось. – Он улыбнулся застенчиво. Так улыбаются на телеэкране олигархи, получая премию мира или орден за вклад.

– Ты где работаешь?

– Зубы выдираю, – сказала я, – стоматолог то есть. А ты?

– У меня свой бизнес, – он снова улыбнулся. Но на этот раз не скромно и либерально, как олигарх, а жёстко и саркастично, как мелкий предприниматель, которому никогда не дадут ордена за вклад.

– И чем торгуешь?

– Минералкой.

– Из крана берешь? – Я засмеялась, смягчая резкость иронии.

– Нет, иногда из скважины. – Он тоже хохотнул.

– Четверо детей?

– Нет, что ты, всего двое.

– Это не буржуазно, теперь нужно иметь две машины на одну семью, стометровую квартиру в центре, дом за городом, вклад в зарубежном банке и четверо детей.

– И те близнецы. – Он вздохнул. – А у тебя?

– Ничего из перечисленного кроме четверых и машины.

– Детей?!

– В определенном смысле: дочь, собака, кошка и попугай.

– Стоматологи неплохо зарабатывают. – Он опять вздохнул.

– И жена должна быть с круговой подтяжкой лица.

– А муж у тебя кто? – Он как-то подёргал плечом.

– Отсутствует, – сказала я, – ушел к той, которая не как медведь.

– Ну и дурак

– Наоборот.

И тут вдруг он начал вспоминать, какими-то отрывками-обрывками – упавшими листочками. А вот ты а вот я а вот мы ого-го потом он ты тогда на него так посмотрела я

– Что ты? – Сумела вставить я

ты так посмотрела и я решил ты его то есть вот такая помнишь ещё листья кружились и губы были соленые у меня а ты не дала тебя поцеловать почему и красивый такой я решил что ты в него в общем оттого и…

– Оттого – что? – Снова сумела я

– Сбежал.

И тут я заметила, что над нами кружится кружится кружится чайка…

Дело в общем, как вы поняли, было у моря.

ЛЕТАЮЩАЯ УЛИТКА

…и тропинка, выводящая к реке, темная от влажных больших деревьев, и листья их, усыпанные сплошь улитками, миллионы улиток, они падали, на них страшно было вдруг наступить и приходилось пристально смотреть под ноги, чтобы не раздавить крошечный завитой домик, и тропинка, выводящая к реке.

…и река, и сухой песок, привезённый с другого берега, где постоянно и надрывно гудела машина, вымывающая гравий, и какой-то мальчик, пахнущий тиной, сидящий на лодке, свесив ноги в воду, упругие и загорелые ноги, искусанные комарами, и река, и песок.

…и непонятная грусть то ли об уходящем детстве, то ли о том, что сбудется, конечно, но станет незаметным, как собственная кожа, то ли, наоборот, о чем-то, чего никогда не будет, да и нужно ли оно, а всё равно грустно, так и бредёшь по песку, привычно не замечая утомительного гудения на том берегу, наклоняешься, подбираешь ракушки, правда, ракушка – это бабочка, сложившая крылья?, останавливаешься у воды и замираешь, когда мальки мгновенной сетчатой тенью проскользят над золотистым дном и опять пугливо уйдут в глубину, и непонятная грусть.

Всё было так. Всё было, как бывает у всех. Длинные выгоревшие волосы, первые долгие вечера у костра. Кажется, чуть обгорели ресницы? Шумящий лес, опрокинутая лодка, мальчик, пахнущий тиной. Нравился? Тем, что так прост – и оттого непонятен. Деревенский мальчик – как удивительно! Жить всегда в деревянном покосившемся доме, кудахчут куры, разве можно убить того, кого вырастил сам?, собаки валяются в пыли, что за странная жизнь, разве она ещё существует, разве автомобили не смяли зелёные крылья травы, разве самолёты не подрезали серебристые волны деревьев?, не сломали, не раздавили, не унесли потом туда, туда, куда скоро устремишься и ты, маленькая любительница автомобилей и самолетов, глядящая тогда на его искусанные комарами коленки, точно в собственный сон, нет, в два угловатых, незавершенных собственных сна, только сны, только дрема, мой друг, только пузыри-фантомы на поверхности твоей воды, впрочем, так всегда и у всех. А возможно, и вообще никогда никогда никогда, и все начинается лишь сейчас. Ты прав: все начинается лишь сейчас.

Никогда. Я настаиваю, слышишь. Будущее целую, а прошлое давно сгорело. Ничего. Кажется, твои ресницы тогда чуть-чуть опалило? Не было, не было никакого тогда. Никого. Но твои ресницы… Мои? Нигде. Спроси меня, что там позади, в той глубине, в той темноте, и я скажу: пустота. Я отвечу тебе, не солгав: ты прав, никогда ничего никого нигде. Все действительно начина… нет, началось, уже началось.

И тропинка, и река, и непонятная грусть.

Маленькой любительницы автомобилей и самолетов больше не существует. Она приземлилась, приникла к земле, застыла? Нет, она превратилась.

И тропинка.

Да, я никогда не боялась пойти по незнакомой дороге, тропе, дорожке, тропинке (дальше продолжай сам, их много – слов, обозначающих неожиданную возможность выбрать, свернуть, повернуть, изменить, измениться), я любила мчаться по неизвестному ночному шоссе – когда огоньки, огоньки, огоньки. Миллионы светящихся жизней, завиваясь поземкой, мимо, мимо. Но мне кажется, что я шла и шла, и летела, и даже ползла (множество существует глаголов, которые ты можешь подобрать сам) только к той, увиденной мною во сне тогда (тогда – только сон, только сон), но существующей лишь в сейчас (и в завтра? И в завтра. Не бойся), к той зеленой тропинке в тёмных деревьях затерянной, листья которых усыпаны крошечными ракушками, домиками улиток.

И река. И песок.

Она превратилась в улитку.

Ступая медленно по её завитку, ты попадешь в океан.

Ухо Вселенной.

Завязь жизни иной. Маленький инопланетянин, привет!

Ты?

Не было, не было в жизни моей ничего: ни детства (помнишь, как мама сыграла тебе траурный марш, когда кукла разбилась?), ни юности дальней (сонная листва тополей в городском дворе и сосед с голубой щетиной на лице инвалида), ни первой любви, ни второй любви, ни третьей, четвертой, пятой… Я никогда не любила в тогда.

Что же было?

То, что сейчас.

Полутемная, влажная тропинка, листья, усыпанные улитками, и ты вдруг, странно светясь, незаметно оборачиваешься вокруг себя, поджимаешь долгие ноги, обхватываешь худенькие плечи руками, ты сжимаешь ладонями всё крепче, всё крепче свои плечи, ощущая нежную росу в ямках под ключицами, ты подтягиваешь колени (с двумя тонкими белыми шрамиками) почти к подбородку – и медленно поднимаешься над тропой, ты летишь – и твое сердце, наивное и мудрое сердце, посылает свои светящиеся пульсирующие сигналы другим летающим улиткам нашей Вселенной. Ведь и она, Вселенная, лишь ЛЕТАЮЩАЯ УЛИТКА.

И твой дом взмывает в небо вместе с тобой, чтобы утром, когда на реке надрывно и упрямо загудит машина, перемывающая песок, когда мальчик с кудрявым чубом и с крепкими загорелыми ногами, искусанными комарами, сядет с удочкой на берегу, когда мальки пугливой сетью мелькнут над золотящимся дном и снова, как твой сон, как миллионы твоих маленьких снов, уйдут в глубину, вернуться сюда – на зеленую влажную тропу нашего с тобой земного пути

МАЙ ДАРЛИНГ

И вот так-то, так-то. А не иначе. Всё окончилось абсолютно, то есть совершенно. Более того – вообще не начавшись.

И весна. Конец марта. Думаешь – птички поют, идёшь, ищешь птичек, они свиристят, свиристят, прислушался, пригляделся, а это везут коляску, издающую птичьи звуки. Младенец, выходит, не потерялся, сказал ты. И скаламбурил – из коляски, слава богу, еще не выходит. И весна! Всё равно – хоть ни орнитологический свист, а искусная выдумка человеческого разума, так сказать.

Май дарлинг, мы расстались, расстались, расстались, снег сошёл, ручьи высыхают, плакать – слёз нет. Мы разлучились, разорвали, бросили друг друга, май дарлинг. И, наконец, и тоска прошла. Промчалась. Вру! Промчаться она никак не могла, наоборот, испарялась она медленно, как парок над лугом. Брр. Лужа.

И к тебе чувство сразу прошло. А было вот так. Я зашла в магазин, а где еще могла я встретить твоего двойника, май дарлинг, ведь не в музее Востока, среди тибетских богов, хотя в магазине висело и лежало такое же недоступное, как Гималаи.

А внизу, у подножия, сидел он, мне показался он рыжеватым, и уши такие же, как у тебя, май дарлинг, немного вверх и в стороны, и такие же плечи, и ноги крепкие, точно у парашютиста. Ты тоже всегда любил маленьких чёрненьких парашютисток. А с остальными спал из дружеских чувств или ради карьеры.

Он мне показался твоим двойником, май дарлинг.

Нет, не так всё было. Я бы и не заметила, пожалуй, его вовсе, если бы не моя склонность застывать, глядя на материализовавшийся пейзаж, открыв рот. И, стоя вот так, то есть, открыв рот, я с некоторой запоздалой досадой, почувствовала устремлённый на меня взгляд. Рыжеватый даже вышел из-за прилавка, бросив кассовый аппарат, это чтобы лучше меня разглядеть. Он не любил маленьких парашютисток. Его вкус, в отличие от твоего, май дарлинг, был безнадёжно испорчен стереотипами массовой культуры, что для меня, слизавшей свой облик с очередной искусственной блондинки глянцевого журнала, было как раз – я понравилась ему. Он вышел на середину торгового зала, встал за мной, как моя тень, и покраснел. Может, оттого, когда я глянула на него наискосок, он показался мне рыжим? А, когда я на него глянула, он ещё сильней покраснел, что не умилило, а, скорее, смутило меня, и я вышла из магазина гораздо поспешнее, чем вошла. Признайся, май дарлинг, ты так смущаться, как этот рыженький, совершенно не способен.

И весна. Всё-таки она. Всегда как-то странно, что она приходит. Я подумала, что весна – не время для тридцатилетних. Ты же помнишь, май дарлинг, что я тебя старше на четыре года? Но дома, посмотрев в зеркало, я улыбнулась: нет! Пока еще весна и моё, моё время! И чирикают всюду эти импортные коляски с младенцами. И скоро запищат сандалики на детских ножках.

И вот я, выйдя из магазина, думала о тебе, май дарлинг! И об этом рыженьком, который так похож на тебя. И представляла, как будет здорово целоваться с ним, точно с тобой. Ведь мы расстались, разорвали, бросили друг друга, май дарлинг. И я начала выращивать моё чувство к нему, но оно не то, чтобы росло, но, скорее, как лёгкий приятный коктейль, стояло, ожидая своего часа и своего фужера на длинной голубоватой ножке. Пока я всё-таки не сделала весенний вираж, опять зайдя в тот же магазин. Он смутился и сделал вид, что смотрит внимательно куда-то. А куда – вот был вопрос для него – и он, покрутив головой, стал старательно изучать чеки. А я, май дарлинг, очертив позорный круг по магазину, удалилась. Ты веришь, что это была любовь? И уже кончался март, и скоро должны были засвиристеть коляски… Ага, ага, ты поверил мне, мой… не мой… дарлинг?

А вечером того же дня я внезапно, лёжа в остывающей воде ванной, почувствовала вину перед рыжеватым (а возможно, он рыжеватым и не был?), потому что вдруг ясно и отчётливо поняла, что ничего не будет. Я не знаю, откуда пришла ко мне эта ясная мысль, но, повторю, что сопровождалась она чувством вины, словно я обманула его надежды и, дав аванс, скрылась коварной лисой. Но ведь все было совершенно невинно и не так, май дарлинг! И я решила больше не ходить в его магазин.

Но почему?! Почему?!

И вот конец марта настал, а я все не шла и не шла. Ты считаешь, что, по сути, история уже рассказана мной, и что нет ничего, что я могла бы прибавить?

Есть.

Ты помнишь, как ты бежал, в своей чисто-белой футболке и спортивных брюках, играть в теннис? Я качалась на деревянной скамейке качелей, я покачивалась, раскачивалась, море волнуется – раз!, море волнуется – два-с!, море волнуется – три! Замри, май дарлинг, умоляла я, оглянись! Но ты, маленький парашютист-хитрец, бежал так, будто совсем и не видишь огромного моря рядом, о, мой белый парус, ты плыл в самом центре синей глади, ты сверкал на солнце, ты реял под ветром, но упорно не замечал воды! А, помнишь, ты стоял у стены, а мы все сидели в креслах, а я, конечно, делала вид, что совсем не смотрю на тебя, но как я любила тебя в тот миг, боже мой!

Ты понял, почему сейчас я испытываю вину перед тем рыжеватым из магазина: я обманула его. Я ужасно обманула его.

И вот сегодня, да, да, история ещё не окончилась, терпение, май дарлинг, и коляски уже свиристят, и памятник Кирову, почему-то оставленный в этих кустах, сияет мокрыми выпуклыми глазами. И вот сегодня, когда троллейбус, а я так люблю смотреть из окна, как на моём перекрёстке поворачивает троллейбус, и в темноте его огоньки, и пассажиры покачиваются за окнами… Море волнуется только раз, май дарлинг. И вот сегодня, когда троллейбус, утренний и золотистый от света, облупленный и по-детски неуклюжий, повернул, а сегодня утром, май дарлинг, троллейбус повернул, да, май дарлинг, повернул троллейбус, я вышла из дома, и дошла до того же самого магазина. В нем всё, как всегда, возносилось и возлегало, и разноцветно дремало, и многокрасочно отдавалось взглядам и взорам, а у подножия стоял рыжеватый мальчик. И я подошла ближе, чтобы опять засмотреться. Нет, на этот раз только сделать вид, что засмотрелась на горы. А сама ловко скользнула взглядом – и не узнала его!

До сих пор мне совершенно неясно – он ли расстилал перед какой-то покупательницей красный джемпер, или то был не он, а другой… Как я ни старалась, я не могла узнать его. Я не узнавала его. Может быть, и в самом деле, в магазине уже был другой, чуть похожий на того, прежнего? Или это он так изменился с тех пор, как я разлюбила его, май дарлинг?

И только смутное чувство вины, только странное чувство потери, только тайная грусть, май дарлинг.

СОМНИТЕЛЬНЫЙ

Так и соседи говорили: роди одна, ну кто на тебе женится с таким-то довеском? Только придут, увидят твою сестру – и сразу ноги в руки! Это же твой горб.

Аська не отвечала. Только глядела хмуро. И внутри эхом: горб! горб! горб!

А ведь всё так хорошо и красиво начиналось: отец ведущий инженер, в то время это было и денежно, и престижно, мать певица – правда, в хоре, но хор – классический, востребованный телевидением, особенно по торжественным датам. И порой стайка одинаково чистых фарфоровых лиц появлялась непонятно откуда в волшебном окне телевизора, и медленно вытягивался серпантин движущихся губ. Губы сначала складывались в красивые перламутровые овалы, затем быстро сужались до узких чёрточек и вновь плавно выстраивались одинаковыми арками, завораживая Асю своей кажущейся совершенной отдельностью от поющих лиц и от жемчужных стрекоз звуков, вылетавших из приоткрывающейся и снова исчезающей темноты. И когда родной кареглазый поющий облик сначала так же медленно выплывал с одной стороны экрана, чтобы, на миг заполнив его, снова стать, удалившись, одним из многих, почти не отличимых издалека чужих хоровых лиц, Ася от неожиданности замирала и, едва сдерживая слёзы, пугалась, что мать может навсегда провалиться через одну из тёмных эллипсовидных ячеек долгой поющей цепочки ртов в какую-то другую, старинную эпоху, как-то связанную с дочерним старомодным именем и фарфоровой статуэткой качающей головой китаянки, стоящей на потемневшем от времени, еще прабабушкином, комоде в тёмной родительской спальне. Отец же, хотя втайне женой гордился, увидев её на экране, начинал нервно посмеиваться и намеренно делал вид, что никакого отношения тающая вдалеке Снегурочка к нему и к их семье не имеет. Её светящееся появление и плавное исчезновение, наверное, пугало и его, намекая на зыбкость их с женой единения и придавая оттенок иллюзорности общему, пахнувшему праздничным печеньем, милому быту. И вообще, к чему это телевидение, говорил он, убегая на кухню и добавляя мысленно, уже обращаясь только к себе самому: не у каждого ведь есть новая машина, хорошая дача и такая старшая дочь – вьющиеся золотистые волосы и карие глаза, – и что нужно в этой жизни ещё? Да, а младшая? Тоже ничего. Хоть и немного бука. Младшая – Ася. Хотелось всей родне мальчика, получилась девочка. Зачем еще одна девочка к такому ангелочку?

Ася любила играть в машинки и с удовольствием носила штаны и куртку и ненавидела, когда её впихивали в дорогие платья старшей сестры. Противилась, выходит, бессознательно против сестриной судьбы, которую, может, и предчувствовала своим бессознательным детским наитием. Так между собой потом говорили тётки, сёстры отца. Правда, всё было в раннем детстве прекрасно: новогодние смолистые ёлки, Дед Мороз с подарками, папина красивая машина, вокруг которой всегда собирались дворовые мальчишки, деловито обсуждая все достоинства колес, капота и двигателя; дача с сосновым бором вокруг, тихая песня реки, рыжая искра белки на ветках, алфавит заячьих следов среди кустиков… И всё впереди. Горело бра, танцевал на паркете заводной медведь, подаренный когда-то, на десятилетие еще Асиному отцу, но по-прежнему бравый и всеми любимый коричневый мишка, за пианино сидела и что-то наигрывала молодая мама, её пышные тонкие волосы просвечивали и стояли над головой нимбом, старшая сестра ела мандарины, и потому в квартире пахло так приятно, так по-новогоднему.

И вдруг всё кончилось. Как-то разом и ужасно. Ушел из семьи отец. Это потом Асе объяснила мать, что развела их свекровь – невзлюбила Асину маму и развела, подсунула сыну одинокую дочь своей старой подруги, на которую он мог смотреть сверху вниз, что, конечно, гораздо удобнее для жизни и надёжнее для сохранения здоровья. Зависшей возле экрана попрыгунье стрекозе, сквозь прозрачные крылышки которой тревожно поблескивали огоньки какой-то другой жизни, предпочел сочную курицу в тарелке, рассудив вполне трезво: уж эта-то если и сможет исчезнуть, то наверняка только в его собственном желудке.

В то же лето старшую сестру, золотоволосого ангелочка, укусил в лесу крохотный клещ, поставив ядовитую страшную точку в романе о тихом рае Асиного детства. Дело происходило за Уралом, на даче у дедушки по линии матери – неприятного старика, похожего на заржавевший скрипичный ключ. Он также не нравился Асе, как и долгие гаммы, которые она разучивала на пианино. Ужасный диагноз сестры – энцефалит – прозвучал для ничего не понимающей Аси как проклятие тринадцатой феи. Разом съехались все родные и двоюродные тётки. Краем уха Ася услышала, что не приехала только бабушка, мать отца, преподаватель математики, – и детское её сознание тревожно озарило: она и есть та самая тринадцатая! Но душа тут же успокоилась: её-то, Асю, тринадцатая фея просто обожает, потому что младшая внучка очень на неё похожа – это все говорят! А значит, с ней, с Асей, ничего дурного случиться не может. Но, сначала успокоившись, душа вдруг как-то не по-детски устыдилась: и в тот миг острая жалость к сестре, золотоволосому ангелочку, как печальная тень, навсегда припала к беспечальной радости жизни – прекрасному подарку, полученному Асей при появлении на свет.

Тётки толпились в их квартире, сталкиваясь одна с другой грудью, – их огромные груди пугали Асю, точно древнего человека – гигантские горы, подрагивающие от давления стремящегося вырваться вверх вулканического дракона. Но потом наступал вечер и горы мирно растекались по креслам, не обнаружив внутри себя ничего пугающего, тихо шелестели слова, горел ночник. Тётушки при вечернем освещении сразу блёкли, точно с них стирали пыльцу, и Асе тогда казалось, что их ахи и охи, словно подёнки, взлетают, кружатся какое-то время и тут же гибнут, засыпая отца и сестру шелестящим снегом забвения. Так и стала она потом жить: вроде рядом с сестрой, но её забыв. Вроде и недалеко от отца (он поселился через дорогу), но – не вспоминая. Всё закрыли сугробы из поденок.

Врачи тогда боролись за сестру как могли: жизнь спасли, но все остальное нет. Чем старше становилась сестра, тем ужаснее на её лице проступало полное отсутствие разума. А красота оставалась при ней: тонкий нос, нежные, полуоткрытые губы, из которых вылетали не звуки-стрекозы, а выползали какие-то уродцы насекомые, чтобы тут же исчезнуть обратно в бездонной воронке тьмы; карие бессмысленные глаза глядели в забытое потрескавшееся зазеркалье обречённого на снос пустого дома, и невыносимо золотые локоны, становящиеся всё золотистей и все пышнее, клубились над идеально чистым лбом, как жестокий и прекрасный огонь, уничтожающий лес. Сейчас и слово это, «локоны», ушло в небытие, порой оттуда всплывая и минуту-другую кружа по гладкой поверхности гламурных журналов, чтобы снова затонуть в прошлом.

Вслед за ней.

Ни денег, ни помощи от отца никогда не было. Он отшатнулся от заражённой недугом вечного горя, брошенной им семьи и стал жить, лихорадочно ловя мгновения – будто зацепившись за трепещущий на ветру последний клочок догорающей жизни: друзья, праздники, застолья, поездки на курорты… Потом больная сестра отмучилась, за ней следом ушла и мать. Отвалился горб, отсохла и отпала корочка муки. Остались запущенная квартира и неплохая зарплата психолога. Юная Ася выбрала эту профессию, чтобы не утонуть в своих страданиях.

Но когда Ася осталась одна, отец, уже попивающий, вдруг повернул к ней свое обрюзгшее лицо: ему требовалась обслуга. Жену он недавно потерял, обнаружив с недоумением, что не только стрекозы, но и курицы недолговечны. Жена и в самом деле как бы исчезла в его собственном желудке, и это быстро утешило его. Но одиночество, которого он так опасался, из страха перед которым, отвергнув зыбкое, алогичное движение чувств, выбрал когда-то бытовую логику выгоды, теперь настигло его. Старые подруги неохотно захаживали к нему, не сильно-то мечтая взваливать на себя не только свою, но и чужую, да еще и нетрезвую, старость. И, поразмыслив, он спокойно решил: замуж дочери уже не выйти: кто возьмет такую зависшую над землёй в душевной невесомости и оттого совершенно не приспособленную к жизни старую деву? Пусть лучше ухаживает за дряхлеющим отцом: и ей будет не так одиноко, и ему удобно.

Но он ошибся.

Ася абсолютно неожиданно для него выудила в каком-то небольшом городке одну из своих нелюбимых тёток, и та вскоре появилась в отцовском неухоженном доме, помещая в каждый его паутинный угол обширность своей уже несколько пообвисшей груди. И опять где-то на краю Асиного сознания возник страх вулканического извержения, возник и сразу исчез – как исчезло вскоре в последней гейзерной дымке над оседающими горами стареющее лицо отца.

Свою небольшую, запущенную, тёмную квартиру Ася быстро продала – и с крупной суммой в кармане, сопровождаемая сомнительным приятелем, махнула в Петербург. Она с удовольствием забыла все названия городов своего детства, ощущая в их по-новому звучащих, пусть на самом-то деле еще дореволюционных, именах надежду и на свою совершенно новую и, вполне возможно, очень хорошую судьбу. Она чувствовала себя рождённой заново и, лишенная любящей матери, стала неосознанно относиться по-дочернему к самой жизни.

Сомнительный приятель был основательно потёртым калачом, разведённым с очередной женой. У него были слегка козлиные, будоражащие глаза и красивый, стремительный профиль. Его легкий флирт Ася тут же приняла за серьёзные намерения и, захваченная своей неопытностью врасплох, готовая к любовному воспарению, предложила ему стать его женой. Сомнительный приятель, который, видимо, тоже считал, что ловить одинокой женщине уже нечего и при малейшем желании с его стороны она может ему достаться без лишних хлопот, предложение её намеренно пропустил мимо ушей, благо монотонный гул самолета легко облёк его обман в форму правдоподобия. Асю он мысленно поместил среди своих запасных игроков, в последний ряд, где пылилось у него ещё несколько одиночек и разведёнок, к которым порой он захаживал, ощущая себя единственным тренером на пустом безлюбии их жизненного стадиона. Спортивных игр он тоже был не чужд. Повторять свое предложение Ася не стала, чутко уловив преднамеренность того, что оно затонуло в равнодушном гуле самолета. И случись это на год-другой раньше, обязательно впала бы в депрессию, но сейчас, готовая к новому и несущаяся по волнам жизни, доверяя каждому её порогу, повороту и водовороту, решила, что это просто необходимый «первый блин», который обязательно должен не получиться круглым и ровным, уступив красоту следующему своему кулинарному собрату.

На страницу:
1 из 3