
Полная версия
Сухой овраг. Благовест
Все прекрасно знали гремевшие на всю страну Соловки, Бамлаг, Ухтпечлаг, Норлаг, Беломорканал, Колыму… В 1938 году Воркутлаг насчитывал пятнадцать тысяч заключенных и добывал до ста девяноста тысяч тонн угля. К концу тридцатых Ухтпечлаг превратился в целую сеть лагерей общим числом более двух десятков, включавшую в себя Ухтижемлаг (нефтедобыча), Устьвымлаг (лесозаготовки), Воркутлаг (угледобыча) и Севжелдорлаг (железнодорожное строительство). Сеть росла, а это означало, что больше сажали.

Прочитать дополнительную информацию
Несмотря на агрессивную пропаганду, к концу тридцатых годов у лагерей практически окончательно исчезло в обществе реноме исправительного истеблишмента. Туманов был бесконечно прав, предупреждая Ларионова о том, что тот парит над пропастью. Многие руководители лагерей уже поплатились жизнями за гуманное отношение к заключенным, нередко объяснявшееся обычным прагматизмом, а не человеколюбием.
Сущность постоянных перепалок между Ларионовым и Тумановым состояла именно в том, что Туманов пытался объяснить Ларионову, что тот учитывает интересы людей и страны, а блюсти давно пора интересы только одной стороны: вождя и его системной вертикали. А вождь и вертикаль власти нуждались в безопасности.
Ларионов же, по разумению Туманова, не только исподволь отклонялся от директив, но и косвенно, хоть и непроизвольно, потворствовал формированию горизонтальных связей. Растил в лагпункте опасную социальную сеть, наслаждался ее продуктами и игнорировал прямые посылы системы: зажимать сильнее, забивать в зародыше любую свободную мысль, не позволять прорастать и укрепляться во взаимоотношениях людей сочувствию. Ведь сочувствие вело к объединению. А этого среди мыслящих людей допустить нельзя.
Слишком хорошо знал вождь, чем заканчивались сборища интеллектуалов: он был одним из тех двенадцати антиапостолов, собравшихся на Петроградской стороне в пятикомнатной квартире большевички Галины Флаксерман-Сухановой[4] и ее мужа Николая Николаевича Суханова[5], куда в сопровождении своего охранника – бывшего слесаря финляндской железной дороги Эйно Рахья, по иронии судьбы похороненного в Александро-Невской лавре, – 10 октября 1917 года прибыл гладко выбритый и в парике Ленин, чтобы продавить среди соратников план восстания, приведшего к захвату власти большевиками.
Ни один из четырнадцати заседавших, кроме Сталина, не остался в живых либо на свободе[6].
Ларионов, разумеется, вполне объективно видел матрицу задач и идеологические приоритеты центра. Но все еще питал надежду на то, что здравый смысл и рационализм возьмут верх над шальной доктриной. Потому и составил отчет и предложение по развитию системы ИТЛ – по сути, ее децентрализации и либерализации.

Прочитать дополнительную информацию
Однако Туманов настойчиво объяснял Ларионову, что никому не нужны его логика и рационализм. Система хочет грязловых – послушных исполнителей своих установок, эффективных управленцев, а не опытников вроде злополучного комиссара Берзина.
Ларионов же, спотыкаясь о нестыковку причинно-следственных связей, упрямо двигался по самостоятельному пути. Не мог привести к общему знаменателю желание системы повышать производительность и экономическую эффективность при одновременном насаждении насилия. И чем больше думал о причинах этой какофонии интересов внутри одной системы, тем мрачнее становились выводы. Тем яснее рисовалась тупиковость лагерной модели. Тем прочнее вырастала на горизонте сознания мысль, устрашающая своей разрушительной для всей системы советских государственных ценностей силой.
Как год назад, отталкивая мысль о гнусности жизни в лагпункте его самого и всех людей, Ларионов отталкивал сейчас эту новую грозную мысль. И даже не мысль это еще была. Еще не оформилась оценка в законченный вывод. Скорее, то было чувство, которое одновременно, о чем Ларионов не знал, охватывало и Веру, и Паздеева, и Клавку, и многих других участников лагерной драмы: лагеря не нужны. Не нужны совсем… Разумеется, Ларионов относил свои предчувствия главным образом на счет политзаключенных. Хоть он и не оформил в ясный вывод тревожное умозаключение, направление размышлений шло именно так: в свободной стране не должны сажать за взгляды. Он понимал, что помимо политзаключенных были еще и уголовники. Их надо было где-то держать.
Но и в случае с уголовниками все обстояло не так просто: в лагпункте больше половины уголовников сидело за преступления, за которые в «другом мире» они могли отделаться либо штрафами, либо условными сроками. Ларионов называл это «мотать срок за палку колбасы»[7].
В ИТЛ больше трети заключенных сидели по 58-й статье во все времена ее существования[8]. В этом смысле Ларионов в особенности считал лагеря именно карательным, а не исправительным (и тем более не хозяйственным) «институтом».
Некоторые его коллеги часто апеллировали к тому, что труд не был рабским – ведь зэки получали поощрения и стимулы за работу. Но проведя в ИТЛ четыре года, Ларионов понял: во-первых, даже если бы стимулы эти были в три раза больше, ничто и никогда не могло заменить человеку свободу. Во-вторых, расписанные в приказах и регламентах нормы всех аспектов жизни в ИТЛ на деле либо не соблюдались, либо соблюдались с многочисленными оговорками и условиями конкретных обстоятельств и лагерей.
И то, что были сотрудники ИТЛ, искренне верившие в приемлемость и условий самих ИТЛ, и системы, стоящей за ними, для него лишь свидетельствовало о глубоком отравлении мозгов оных и неспособности (либо невозможности) сравнивать эти условия с чем-то поистине достойным и благополучным.
Грустным выглядело то, что многие не позволяли себе даже вообразить, что можно и нужно стремиться к улучшению положения ради себя же самих. Это отсутствие горизонтов в головах было одной из основ психологии и существования «терпил», как называли таковых сами зэки. И каждый обретал чувство сомнения в праведности существующего уклада собственным путем. Но постепенно оно оформлялось в общую ясную мысль о совершенной безнравственности и вреде ИТЛ.
Вера, прокручивая все ею виданное и слыханное, пережитое и прочувствованное, начинала подозревать, что лагерная система нужна, в принципе, лишь государству. А государство не ассоциировалось в ее воображении ни с чем, кроме центрального аппарата власти. Центральный аппарат власти все больше отождествлялся с единственным человеком – Сталиным. Государство и народ не были чем-то гомогенным, ибо у них в конце концов сложились слишком разные интересы. Возможно, уже даже почти нигде не пересекающиеся.
Но Ларионов не питал иллюзий насчет порочности исключительно Сталина. Он беспрестанно размышлял о народе: о его манерах, ценностях, поведении. Ларионов колесил по стране, сквозь него проходили сотни людей в разных ее частях. Он наблюдал за народом на поле боя, в поездах, в лагере, на улицах и в трактирах городов и сел. И все чаще мусолил заезженные притчевые вопросы: «Кто кого дурачит? Кто виноват? И что делать?»
Как человек довольно развитый и от природы остроумный, он прекрасно понимал, что его две тысячи человек могли стереть в порошок тех сто карателей на плацу зимой. Иногда воображал, что сталось бы с лагерями, кабы не две, а двадцать тысяч зэков разом рванули сначала на администрацию и конвой какого-нибудь Магадана, а потом грабанули арсенал и парк военной техники.
Противостоять такой силе оказалось бы сложно. И Ларионов не мог понять одного: почему этого не случалось. Почему «хвост вилял собакой». Этот вопрос не поддавался объяснению. Предположения о глупости и темноте народа, безволии и страхе казались все же неубедительными.
Во-первых, в лагерях томилось немало умнейших и сильных людей, своими знаниями, разумностью, красноречием в разы превосходивших стареющую коллегию, заседавшую на кунцевской даче. Во-вторых, этот «темный и глупый» народ каких-нибудь двадцать лет назад в считаные дни слистал трехсотлетнюю монархию. То есть народ мог объединяться. Или кто-то мог его объединять?..
Ларионов считал, что ему не хватает знаний, опыта и глубины, чтобы понять причины покорности драме. «Долго ли провидение будет держать под гнетом этот народ, цвет человеческой расы? Когда пробьет для него час освобождения? Больше того – час торжества? Кто знает? Кто возьмется ответить на этот вопрос?»[9]
Казалось, что если бы он, Ларионов, нашел ответы, то и свою неясную глубинную проблему и дремлющую боль тоже бы разрешил.
Но какая-то работа людей на тонких уровнях все-таки шла. Горизонтальные связи все же развивались. Их «затерянный мир» незаметно обрастал новыми смыслами. Формировалась экосистема, пусть и иерархическая, кривая-косая, странная, болезненная, но во многом более искренняя, чем основное течение.
В ней было бесчисленное множество противоречий, включая нарастающую проблему между «политическими» и урками, стукачами и придурками, ворами в законе и администрацией, коррупцию. Включая насилие, криминал на самой зоне и все, что было в обществе в целом. Но их маргинальную среду от основной отличало главное: она интегрировалась не только по вертикали, но и по горизонтали.
Ларионов видел, как этот незримый социальный фотосинтез начинает генерировать творческую мысль. Как рождаются стихи, песни, дневники, живопись, пьесы. Как люди, подобные Вере, Клавке, Польке, Паздееву, Кузьмичу пускают в ход любые манипуляции во имя продвижения своих идей: лукавят, льстят, интригуют, молчат, просят, лгут, ждут, добывают решения, делают наоборот, копают подкопы вместо окопов, создают коалиции[10].
Иными словами, Ларионов с любопытством и восхищением наблюдал, как на его глазах формировались и развивались фасции гражданского общества внутри самой зоны. И это вызывало в нем не только уважение, но и служило стимулом для собственного развития.
Ларионов не мог со всей определенностью думать об этом явлении, как о макете гражданского общества, но воспринимал его как формирование некоего уклада, где внутри общества зэков были не только иерархия и агрессивная сила, но и своего рода общности, лидеры мнений, противовесы, хозяйственные законы и дипломатия между кружками. Он видел, как сложна и многогранна система. Видел и то, как политика хозяина (то есть начлага) влияла и одновременно зависела от сдерживания и противовесов в этом сообществе. Что честное сотрудничество (в той мере, в какой оно было возможно) вело к взаимным выгодам.
Даже считал, что протиснуться сквозь щели в зубах дракона в Москве ему в значительной мере удалось благодаря наставлениям, полученным от собственного контингента. Своими гибкими технологиями ухода от наказаний и получения любых материальных и нематериальных преимуществ при сохранении скрытой иронии, которую невозможно было не испытывать по отношению к структуре и большинству ее наместников, люди неосознанно, незаметно все это время учили Ларионова противостоять его же породившей системе.
Однако был и второй после причин «молчания народа» важный вопрос, который все чаще мучил Ларионова: что случится в тот самый день, когда перед каждым (включая его, а может, в особенности его) встанет выбор, какую сторону принять? Когда будет либо невозможно, либо подло продолжать эту «игру в шахматы»? Что произойдет тогда? Какую сторону примет он?..
В мгновения таких размышлений его охватывало особенное напряжение, ибо для военного, коим Ларионов продолжал себя считать, нарушение присяги было немыслимо.
Сиюминутно же его занимала проблема тактического характера: как уберечь от возможного бедствия побольше народу и в особенности не принадлежащую ему, но единственно дорогую женщину.
Приказы из центра обязывали его вычистить лагпункт от «каэров» и, видимо, буквально утрамбовать погибающих от невозможных нагрузок, холода, голода и заболеваний людей в братские захоронения.
Глава 3
Ларионов в десятый раз хмуро смотрел на эту последнюю директиву, которую не без удовольствия принес Грязлов. Понимал, что, вероятнее всего, во имя сохранения жизней придется отменить и спектакль, и любые другие затеи. И, что приводило его в ярость и вызывало печаль, расформировать Комитет. Единственное, что можно было еще попробовать сохранить, – занятия в библиотеке.
Ларионов полностью отдавал отчет в правоте Туманова: системе безразличны мотивы объединения людей, их физические и психические характеристики и способности, логика кадровой политики лагпункта, тонкости и важность внутрилагерных взаимоотношений, ложность или недостижимость целей, которые система вменяла своим лагерям. Власть стремится реализовывать единственно важную повестку: не допустить собственной гибели.
Он понял эту систему координат. Но снова, как черт из табакерки, возникали искренне волновавшие его вопросы: как реализовать эти установки «партии и правительства» без человеческих потерь? И как все это отрикошетит по Вере и их отношениям? Только они с таким трудом сблизились, и казалось, она стала доверять ему чуть больше, как все опять летело под откос.
Придется выстраивать новую систему прикрытия для значительного числа людей, которых он не мог (не хотел, да и не должен был, по прагматичной даже логике!) просто выбросить без разбора на лесоповал.
Жестокость директив, скудоумие идеологов, лелеющих лимонные деревья и розы, но при этом неспособных критически посмотреть на вопрос совершенной бесполезности подобных инициатив, их безнравственности в суровых условиях зауральских, сибирских и северо-восточных лагерей, приводили Ларионова в ярость. Вызывали моральные муки и доводили до сильнейшего внутреннего напряжения и истощения.
Раздувая ноздри, он оттолкнул листок и теперь блуждал глазами по столу. Дверь заскрипела, и, как всегда, осторожно и деликатно в проеме показалась косматая голова Кузьмича.
– Я, ваше высокоблагородие, енто… привез дохтура нашего. А сам, если не забраните, хотел патефончик-то послухать в зале. – Кузьмич опускал глаза и стеснялся напрямую просить Ларионова отпустить его в клуб. – Бабы вроде как туды уже подались… – закончил он, виновато понижая голос.
Ларионов буравил старика взглядом, в этот момент, конечно, не думая о Кузьмиче или танцах. Он думал о том, как можно было скрутить в бараний рог всех этих людей теперь?! Теперь! С их надеждами, доверием к нему, пережитыми страданиями, достигнутыми успехами. Как было возможно на голубом глазу объявить им о новом витке насилия системы?
Ларионов невольно глубоко и невесело вздохнул.
Кузьмич считал чувства хозяина с несомненной ясностью и хмыкнул.
– Вы, отец мой, сами бы на танцы подались, – заулыбался лукаво он, что еще крепче сжало Ларионову сердце.
С каждым новым мгновением и мыслью о каждом лагерном жителе он все больше начинал считать кашу, заваренную центром, безобразной и преступной гнусностью, а свое положение – предательским и безнадежным.
– Вся администрация уж тоже там, – продолжал Кузьмич, одобрительно кивая лохматой головой. – Дохтура берите – и айда с нами погулять!
– Ступай, Кузьмич, – вымолвил Ларионов немного устало, но ласково. – Да смотри у меня – не балуй. К Федосье не приставай. Не то Марфушке скажу, – добавил он с улыбкой, чтобы подбодрить Кузьмича и не казаться бесконечно мрачным.
Кузьмич шаловливо крякнул, подкрутив усы.
– Федосья! Ха! Да она стара для меня, прости мою душу грешную! – лукаво засмеялся он из-под усов младенческим ртом с несколькими оставшимися зубами. – Валька бы ладнее была, батенька!
Ларионов ухмыльнулся – на сей раз искренне.
Кузьмич тихо испарился, а на его месте выросла крупная и статная фигура доктора Пруста. В одной руке он держал трость, в другой – соломенную шляпу, прошлым летом привезенную ему из Москвы Ларионовым, и плыл вальяжно и уверенно, с распростертыми объятиями.
Ларионов невольно широко улыбнулся. Он любил говорить с Прустом и обычно находил после их общения решения каких-то сиюминутных, но важных вопросов. В этом смысле Пруст играл роль не только лагерного терапевта, но и буквально, как любил шутить Ларионов, «трепанировал череп на предмет извлечения оттуда излишнего дерьма».
Доктор Пруст по привычке крепко сжал руку Ларионова своими горячими, мягкими, верными лапами.
– Приятно видеть вас взбодрившимся и, кажется, боевым! – засмеялся он.
Ларионов жестом пригласил его присесть на диван и налил по рюмке «эффективного технического зелья», как Вера величала коньяк. Они молча чокнулись и выпили, после чего Ларионов снова налил себе, так как Пруст по обыкновению пригублял, а Ларионов закидывал. И только тогда уже расположился напротив Пруста за рабочим столом и устремил на него одновременно радостный и озадаченный взгляд.
– Чем могу служить? И чему обязан приятным визитом? – учтиво спросил он.
Пруст, весело прищурившись, покачал головой.
– Вот все-таки с вами, Григорий Александрович, иметь дело – одно удовольствие! Не каждый в нашем положении услышит такие слова от начальника лагеря, а? – Он рассмеялся немного по-стариковски и очень по-доброму.
Ларионов иронично воздел глаза.
– А вы, Яков Семенович, неисправимый провокатор, прошу прощения за фамильярность, – отшутился он.
Доктор Пруст хлопнул себя по широким коленям и, довольный, откинулся вглубь дивана.
– В прошлый раз мне не удалось с вами долго побеседовать. Да и в этот постараюсь быть краток – я знаю о ваших прекрасных летних мероприятиях, – продолжал он с видом отдыхающего на водах курортника, что забавляло и тешило Ларионова. – Не хочу вас отвлекать. Ведь вы, наверное, тоже уже спешите в актовый зал. Вас там ждут, – сказал он невозмутимо, чуть наклонив голову и в упор поверх очков глядя на Ларионова.
Тот стушевался, обескураженный беззастенчивыми предположениями Пруста и его прямотой.
– Признаюсь честно, – продолжил доктор Пруст, не дожидаясь реакции Ларионова, – я привез вашим подопечным из деревни контрабандой пластинки. – И засмеялся, потряхивая животом. – Надеюсь, вы простите и меня, и ваших затейниц, которые, надо сказать, с большой отдачей готовились к вечеру и нашли способы изыскания музыки всеми окольными путями. Я не смог отказать и поучаствовал в конспирации!
Ларионов вздохнул. Он представил, как доктора тащат на лесоповал, и невольно опустил ресницы.
Пруст тихонько подался вперед.
– Вас что-то тревожит? – Он принял участливый вид.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Шекспир У. «Сон в летнюю ночь».
2
Спудей – ученик, школяр (син.).
3
«Мильоноголосое звонкое слово//Летит от народов к батыру Ежову:// – Спасибо, Ежов, что, тревогу будя,//Стоишь ты на страже страны и вождя!» – написал казахский советский поэт Джамбул Джабаев (Жамбыл Жабаев), который, конечно, не подозревал, что так звучали его стихи, так как он почти не говорил по-русски. Неизвестно, видел ли поэт Джамбаев Николая Ежова, назвав его «батыром» (богатырь, герой). Но совершенно очевидно, что он о нем немало знал, иначе бы не подметил ловко, что именно Ежов будил в сердцах миллионов советских людей.
4
Галина Константиновна Флаксерман (Лия Абрамовна Флаксерман) – советская политическая деятельница, участница революционного движения.
5
Суханов Н. Н. – эсер, автор «Записок о революции» – мемуаров о событиях 1917 года; сын прототипа главного героя «Живого трупа» Л. Н. Толстого. Современники, независимо от различий в политических взглядах, признали «Записки» ценным источником. Вместе с тем Ленин (в статье «О нашей революции») обвинил Суханова в педантичности по отношению к марксизму, в непонимании «его революционной диалектики», а Троцкий – в политической близорукости. В июле 1930 года Суханов был арестован по обвинению в контрреволюционной деятельности и приговорен к десяти годам тюрьмы. Спустя пять лет оставшийся срок заключения ему заменили ссылкой в Тобольск, где он работал экономистом, а затем учителем немецкого языка. В 1937 году был снова арестован, обвинен в связях с немецкой разведкой и в 1940-м расстрелян.
6
Присутствующих изобразил на картине художник Владимир Николаевич Пчелин. Обычно указывается, что на том заседании была только одна женщина, не считая хозяйки, – Софья Коллонтай. На картине Пчелина среди участников заседания изображена также Варвара Яковлева – правая рука Моисея Урицкого в Петроградской ЧК. В 1937 году ее посадили на двадцать лет, а в начале войны, при подходе немцев, расстреляли. На картине Пчелина видно четырнадцать человек, и если представить, что кто-то из двух присутствующих вождей – Ленин или будущий вождь Сталин – вообразил себя анти-Мессией, то остальные превращаются из антиапостолов в чертову дюжину.
7
Например, в «Справке о составе заключенных, содержащихся в лагерях НКВД на 1 января 1942г.» указывается, что 2,3 % человек, отбывающих в ИТЛ за уголовные преступления, сидели за нарушение режима паспортизации. (Кокурин А. И., Петров Н. В. ГУЛАГ 1917–1960).
8
Позднее к 58-й статье с ее многочисленными частями прибавятся статьи УК СССР и РСФСР, связанные с военными преступлениями (например, ст. 238, 241 и т. д.). Направлены они будут в основном на репрессирование советских военных, попавших в плен, за дезертирство, неповиновение приказам начальства, отступление во время боя и т. д.
9
Кюстин А. де. Россия в 1839 году / Пер. с фр. О. Гринберг, С. Зенкина, В. Мильчиной, И. Стаф. СПб.: Крига, 2008. С. 275.
10
Голод и насилие являлись наиболее частой причиной протестов. В многочисленных мемуарах бывших заключенных ГУЛАГа содержатся десятки историй о самых разнообразных видах протестов. Наиболее распространенным, банальным и бесплодным была, как ни странно, голодовка (обычно практиковавшаяся мужчинами), а одним из наиболее действенных, например, сильный визг и крик (на этапах в вагонах таким образом часто удавалось добиться воды, потому что охра не могла долго выносить сильный крик и визг женщин); или раздевание (описывался случай, когда группа женщин из барака разделась донага и бросилась на вахту, валяясь по земле, царапая себя, визжа и так далее, до выполнения требований, которые до определенной степени затем действительно выполнили). Наиболее результативные открытые протесты часто были изощренными и неожиданными для администрации, большая часть которой состояла из мужчин.











