
Полная версия
Портрет с кровавым мазком
Жестяная банка какао: Суровцев открыл ее, понюхал содержимое – насыщенный шоколадный аромат. Просеял горсть между пальцев – темно-коричневый порошок однородный, без комков, без посторонних вкраплений. Поставил на стол.
Фарфоровая сахарница: Снял крышку. Крупнокристаллический сахар-песок. Проверил ложкой до дна – однородно. Никаких слоев, порошков.
Фаянсовая баночка с перцем: Рыжий порошок, едкий запах при вдыхании. Попробовал микроскопическую щепотку на язык – жгучая острота, характерная для кайенского перца. Ничего необычного.
Склянка валерьянки: Этикетка аптеки Бромптона, срок годности в порядке. Пахло резко, специфически – типичная валерьянка. Суровцев капнул каплю на тыльную сторону ладони – маслянистая жидкость, без осадка.
Медная кастрюлька: Тщательно вымыта, но на внутренних стенках, у самого верха, Суровцев заметил едва различимый темный налет. Не нагар, а скорее…
Плитка и зольник: Холодные. Зола – мелкая, серая, без недогоревших щепок или подозрительных остатков.
Полки и столешница: Протер пальцем – чисто. Ни порошков, ни капель, ни следов спешки или сокрытия.
Чисто. Слишком чисто. Как будто кто-то старательно вымыл все после. Или… яда здесь действительно не было? Суровцев почувствовал раздражение. Шоколадный след таял под пальцами. Слова Дуняши о приготовлении подтверждались каждым пакетиком или баночкой. Она ни раз готовила, могла знать, но более веских обвинений и пришлось ее отпустить. Временно.
* * *
Владимир Петрович Лыков вошел в кабинет, как в клетку к хищнику. Его попытка держаться с достоинством разбилась о нервный тик под левым глазом и слишком частые движения рук – то поправить галстук, то смахнуть невидимую пылинку с рукава сюртука, который, несмотря на чистоту, выглядел чуть поношенным по плечам и локтям.
– Глеб Сергеевич, – начал он с натянутой легкостью, садясь без приглашения, – надеюсь, это не займет много времени? Я должен работать над заказом для князя Юсупова, свет не стоит на месте… Моя семья…
– Ваша семья, несомненно, ценит ваше усердие, – нейтрально парировал Суровцев, садясь напротив. – Поговорим о портрете графини. Вы накрыли его холстиной после последнего сеанса. Внимательно ли осмотрели холст перед этим? Заметили ли что-то… необычное? Особенно в области сердца?
Лыков на мгновение замер. Его пальцы непроизвольно сжали подлокотники кресла.
– Необычное? – он изобразил легкое недоумение. – Нет… Эскизный слой, подмалевок… Все было в порядке. Я тщательно проверил – ни пылинки, ни мазка мимо. Холстину натягивал аккуратно, чтобы не касаться влажных участков. – Он говорил чуть быстрее обычного, словно отрепетированную речь.
– Никаких пятен? – настаивал Суровцев, не отрывая взгляда. – Темных разводов? Как будто от сырости или… капли чего-то?
– Пятен? – Лыков резко вскинул голову. Его глаза расширились, в них мелькнул искренний испуг. – Нет! Клянусь, не было! Я бы заметил! Я – профессионал! – Он вскочил, начал нервно расхаживать по кабинету. – Что за пятно? Где? Покажите! Это… это катастрофа! Портрет испорчен? Кто мог…? Сырость? Но в гостиной сухо! Или… – он вдруг остановился, повернулся к Суровцеву, и в его взгляде появилось что-то близкое к панике. – Вы не думаете… что это… она? – Он не назвал имя графини, но его шепот был красноречивее крика. – Ее дух… неспокойный? Говорят, перед смертью она видела…
Он не договорил, схватившись за голову. Весь его аристократический лоск испарился, обнажив человека на грани срыва. Он боялся не столько пятна, сколько того, что оно означало – крах репутации, насмешки заказчиков, разоблачение его тщательно скрываемой непринадлежности к миру, где портреты пишут для Юсуповых.
– «Неспокойный дух»… – Суровцев повторил его слова задумчиво. – Анфиса Семеновна уверяет, что это «глаз Проклятия». А вы, как человек искусства, не находите странным, что пятно появилось именно после вашего ухода и перед ее смертью? И именно там, где сердце? – Он сделал паузу, давая страху Лыкова прорасти. – Как будто сам холст почувствовал то, что скрывалось за улыбкой графини… или за мазками художника.
Лыков побледнел так, что губы стали синими. Фраза «скрывалось за мазками художника» попала точно в цель. Его трясущейся рукой он схватился за спинку кресла, будто ища опоры.
– Я… я не понимаю ваших намеков! – голос его сорвался, потеряв все признаки «хорошего тона». – Я рисую то, что вижу! А не… не потусторонние знаки! Это кошмар! Позвольте мне уйти! Я не вынесу еще минуты в этом доме смерти! – Он не дождался ответа, пошатнулся к двери, с трудом нашел ручку и вывалился в коридор, оставив после себя запах дешевого одеколона и витающий в воздухе страх разоблачения.
Суровцев остался один. Тиканье напольных часов в углу казалось громче пушечных выстрелов. Шоколадный след завел в чистый тупик. Дуняша напугана, ее алиби хрупкое, но явных улик против нее нет. Лыков… Его реакция на пятно была слишком истеричной для просто испорченной картины. Он боялся не пятна, а того, что стояло за ним – краха иллюзий о своем месте в мире. И его панический шепот о «духе» графини висел в воздухе, смешиваясь с истеричными пророчествами Благовидовой.
Чиновник подошел к окну. Дождь хлестал по стеклу, превращая Петербург в размытую акварель. Особняк Зарницких был похож на заколдованную шкатулку: красивая снаружи, полная ядовитых тайн внутри. Пятно на портрете, загадочное и пугающее, казалось единственной реальной зацепкой. Но как его разгадать? Ему нужен был не следователь, не экстрасенс, а ученый. Ему нужен был доктор Морозов и его пробирки.
Прервался бал. Холодный склеп – приют.
В глазах застыл предсмертный крик.
Наука – факты, не былой уют
Но крик тот в сердце колышком проник.
Глава 5. Холод скальпеля
Холод. Не тот, что сковывает улицы Петербурга в предрассветной мгле, а иной – стерильный, проникающий в кости, несущий въедливый запах карболки и чего-то невыразимо тяжелого, сладковато-медного. Губернский морг. Само место казалось кощунством для Елизаветы Арсеньевны Зарницкой. Глеб Сергеевич Суровцев стоял у каменного стола, втянув голову в плечи, будто стараясь стать меньше, незаметнее для этой убогой обстановки и для того, что на столе лежало под грубым холстом.
Как она сюда попала? – билось в висках. Кто решил, что графиню, урожденную княжну, следует везти сюда, в это заведение для нищих и неопознанных? Глухов? Сам граф? «Ради чести мундира» – выставить смерть жены на всеобщее обозрение в казенном морге?
Рядом с ним, ловко орудуя инструментами, двигался доктор Морозов Григорий Александрович, судебно-медицинский эксперт. Человек с лицом аскета и горящими, почти фанатичным блеском глазами ученого, для которого социальный статус трупа мерк перед тайной причины смерти. Его помощник, бледный юноша, держал металлический поднос. Атмосфера была гнетущей, лишенной даже намека на уважение, подобающее усопшей такого ранга.
– Приступим, Глеб Сергеевич? – голос Морозова был сух, деловит и лишен всякого пиетета. Суровцев кивнул, сжав челюсти. Он должен был видеть это. Должен был знать. Здесь, в этом проклятом месте, где стены впитали стоны безымянных.
Холст откинули. Елизавета Арсеньевна Зарницкая была неузнаваема и… неуместна. Великолепная графиня, чья красота еще вчера ослепляла в бальных залах, теперь лежала на холодном камне казенного стола. Без роскоши платья, без блеска драгоценностей – только трагическая хрупкость и мертвенная бледность, подчеркнутая резким, безжалостным светом керосиновых ламп. Контраст между ее былой славой и этим убогим местом сжимал сердце Суровцева ледяной рукой.
Морозов начал с внешнего осмотра. Его пальцы, ловкие и уверенные, скользили по холодной коже без тени благоговения, лишь фиксируя факты.
– Видимых повреждений, кроме характерного для падения синяка на виске от удара о пол… Ссадины на ладони правой руки – вероятно, пыталась удержаться, падая… Ногти… Интересно.
Суровцев наклонился, преодолевая отвращение к месту и холодный прагматизм процедуры. На ногтях левой руки графини, обычно безупречных, виднелись едва заметные заусенцы, крошечные царапины. Будто она в последний момент отчаянно царапала что-то… воздух? Свою одежду? Столик для шоколада?
«Боролась?» – пронеслось в голове Суровцева. С чем? С кем? С невидимым удушьем? Вопреки "тихому" сердечному приступу?
Доктор Морозов перешел к глазам. Он будто и не замечал столь изуродованного гримасой ужаса лица графини. Аккуратно раздвинул веки. Суровцев невольно затаил дыхание.
– Зрачки… – пробормотал Морозов. Он взял мощную лупу, пристально вгляделся. – Сужены… Значительно. До точки. И… посмотрите, Глеб Сергеевич. Спазм цилиарной мышцы. Видите эту неестественную застылость? Как будто в момент смерти их сковало, зафиксировало в этом положении.
Спазм зрачков. Суровцев впивал в себя каждое слово. Это не укладывалось в картину простого, пусть и внезапного, сердечного приступа. Сердце могло остановиться от страха, от боли… но чтобы зрачки так реагировали? Это был механический признак, не психологический.
Методично, с леденящей душу точностью, Морозов провел вскрытие. Вскрыл грудную клетку, извлек органы. Воздух наполнился новыми, тяжелыми запахами, смешиваясь с запахом казенщины. Помощник едва сдерживал тошноту. Суровцев, стиснув зубы, наблюдал, отсекая эмоции. Его взгляд сканера фиксировал каждую деталь: цвет тканей, состояние сосудов, содержимое желудка. Здесь, среди этого ужаса, кроется ответ.
–Желудок… – Морозов аккуратно извлек орган, разрезал. – Содержимое… Частично переваренная пища… и… ага. Шоколад. Значительное количество. С характерным запахом.
Суровцев мысленно вернулся в будуар: изысканная разбитая чашка, лужица засохшего шоколада на персидском ковре. Дуняша: «Я добавила валерьянку…» Но валерьянка не объясняла этот жуткий спазм зрачков.
Морозов тщательно осматривал сердце. Оно выглядело… удивительно нормальным для женщины ее лет и нервного склада. Ни явных признаков износа, ни разрыва, ни тромба, который можно было бы сразу обнаружить.
– Сердечная мышца… Нет признаков острого инфаркта. Нет выраженной гипертрофии, которая могла бы предрасполагать к внезапной остановке… Странно.
Он щупал плотную ткань, делал срезы.
– Есть небольшой спазм коронарных артерий… но не критичный. Не то чтобы это не могло вызвать остановку, особенно на фоне сильного нервного потрясения, но… само по себе сердце выглядит крепче, чем я ожидал у дамы с репутацией… нервной особы.
Он взглянул на Суровцева, и в его глазах мелькнуло что-то, кроме холодного факта – тень профессионального недоумения.
– Хм. Нервы. – Морозов произнес это без особой убежденности. Он продолжил исследовать мозг, легкие, печень. Все казалось в относительном порядке, если не считать общего стрессового состояния организма. Никаких явных патологий, которые кричали бы об убийстве. Ничего, кроме этих застывших, точечных зрачков и странного ощущения, что сердце просто… замерло.
Наконец, Морозов отложил инструменты. Он вытер руки о грубое полотенце, его лицо было замкнутым.
– Формально, Глеб Сергеевич, причина смерти – острая сердечная недостаточность. Остановка сердца. – Он сделал паузу, видя, как Суровцев напрягся, ожидая «но». – Но…
– Но? – Суровцев шагнул ближе. Вот оно.
– Но обстоятельства… Эти зрачки. Этот спазм. Он нетипичен для простого нервного срыва, ведущего к остановке сердца. И отсутствие явных, грубых патологий самого сердца, которые бы непременно привели к такому мгновенному финалу… Это оставляет вопросы. Возможно, сильнейший нейрогенный спазм, спровоцировавший фатальную аритмию? На фоне хронического нервного истощения? Валерьянка в шоколаде могла быть попыткой успокоить, но в такой дозе она безвредна. Скорее, плацебо.
Морозов вздохнул, его взгляд скользнул по холодным стенам морга.
– Официальное заключение будет гласить: смерть наступила в результате острой сердечной недостаточности, вероятно, спровоцированной тяжелым нервно-психическим потрясением. На фоне общего астенического состояния. Этого достаточно для закрытия дела. – В его тоне прозвучала окончательность чиновника, исполнившего долг.
Суровцев молчал. Формально – все сходилось. Нервы, истерия, испуг – сердечный приступ. Дело можно и нужно закрывать. Как того требовал Глухов «ради чести мундира». Как, вероятно, желал граф, отправив жену в этот морг. Но…
– Спазм зрачков, Григорий Александрович… Он может быть связан с чем-то… кроме нервного шока? С чем-то конкретным?
Морозов нахмурился, его аскетичное лицо стало жестче.
– Теоретически… да. Некоторые алкалоиды, яды растительного происхождения, могут вызывать именно такой эффект – резкое сужение зрачков до точки, паралич аккомодации. Белена, дурман… тетризол. Но, Глеб Сергеевич, – он подчеркнуто ткнул пальцем в сторону стола, – где доказательства? Следы в организме? Желудочное содержимое – шоколад, вчерашний ужин. Ничего криминального. Кровь… современные методы не позволяют надежно вычленить такие ничтожные дозы алкалоидов. Вскрытие не показало характерных макроскопических поражений органов. Где основания для таких подозрений? Одних зрачков и вашего… ощущения – мало. Меньше чем мало.
– Основания – это зрачки, которые кричат о насилии. И ощущение, что все здесь – ложь, – тихо, но твердо сказал Суровцев, глядя не на Морозова, а на безжизненное лицо графини, так чудовищно не принадлежавшее этому месту. Он вспомнил испуганные глаза Дуняши, нервные руки Лыкова, маслянистый взгляд Глухова и его слова о «чести мундира».
– Ощущение – не улика. Зрачки – не протокол, – холодно отрезал Морозов, снимая окровавленный фартук.
– Я могу лишь зафиксировать то, что вижу и могу доказать по существующим правилам. А вижу я остановку сердца, усугубленную нервным потрясением. Заключение будет написано. – Он посмотрел на Суровцева без сочувствия, но с пониманием профессионального тупика.
– Если у вас появятся конкретные подозрения, назовете конкретное вещество… тогда, возможно, можно будет провести узконаправленные тесты. Но для этого нужен образец яда для сравнения. Пока же – это лишь ваша интуиция против фактов и процедур.
Суровцев кивнул. Факты. Процедуры. Официальная версия. Удобная, чистая, не воняющая скандалом и не требующая объяснений, почему графиня оказалась в губернском морге. «Честь мундира». Он бросил последний взгляд на Елизавету Арсеньевну. На ее неестественно застывшие, суженные в булавочные головки зрачки, которые, казалось, все еще хранили отражение последнего ужаса и немой вопрос. И на крошечный, едва заметный комочек чего-то белесого, похожего на воск, прилипший к рукаву халата доктора Морозова, когда тот наклонялся над столом, извлекая желудок.
Благодарю вас, Григорий Александрович, – глухо сказал Суровцев, резко разворачиваясь к выходу. Холод морга и гнетущая атмосфера казенщины въелись в него глубже промозглого питерского тумана. Официальная версия гласила: сердце.
Но в его собственном сердце засело ледяное, неоспоримое знание: сердце остановилось. Но что его заставило остановиться? Этот вопрос теперь горел в нем ярче ламп в этом жутком подвале. И ответ не лежал на анатомическом столе губернского морга. Он был спрятан в особняке на Английской набережной, среди шелка, лжи, фамильного тщеславия. Формально дело можно было закрыть. Но Глеб Сергеевич Суровцев знал – он только начал его по-настоящему расследовать. Зрачки не лгали. Они кричали об убийстве. И он услышал этот крик. Сквозь запах карболки и лжи. Ему необходимо было восстановить репутацию после прошлого скандала. Оставалось надеяться, что это не приведет к еще большим разбирательствам.
Исчез предмет – мал золотник, да вéсом
Формальный траур. Дело – закрывать.
Мольбы забыть, не рваться за прогрессом
А честь свою мундиру молча сдать
Глава 6. Давление «Чести»
Холод губернского морга, въевшийся в кости, казалось, преследовал Глеба Сергеевича Суровцева и в роскошных покоях особняка Зарницких. Формальный траур – черные драпировки на зеркалах, приглушенные голоса слуг – лишь подчеркивал гнетущую атмосферу тайны. Заключение Морозова висело в воздухе удобным, но душным покрывалом. Суровцев знал: под ним скрывалось иное. Зрачки не лгут.
Он снова стоял в будуаре Елизаветы Арсеньевны. Комната, залитая бледным светом северного дня, казалась застывшей во времени. Разбитая чашка убрана, пятно шоколада старательно вычищено с ковра, но ощущение нарушения покоя, насилия над привычным укладом витало в каждом уголке. Он начал методично, как часовой механизм, осматривать все заново, сверяя с первыми впечатлениями и прокручивая в голове слова Морозова: «тетризол… Доказательств нет…».
– Дарья, – позвал он тихо, заметив камеристку, робко жавшуюся у портьеры. Она вздрогнула, словно очнувшись от тяжелого сна. Ее глаза были красны и опухли от слез.
– Подойди. Помоги мне вспомнить. Как все было до…случившегося? Где все стояло?
Девушка, покорная и испуганная, подошла, нервно теребя фартук. Она начала указывать дрожащим пальцем:
– Барыня сидела тут… У столика… Шоколад стоял здесь… Платочек ее был вот тут, на спинке кресла… Пудреница и флаконы – на туалетном…
Ее взгляд скользил по знакомым предметам, словно ища в них утешения.
Суровцев подошел к изящному туалетному столику из карельской березы. Серебряные флаконы с духами, фарфоровая пудреница, щеточки для волос, коробочка с румянами… Все стояло на своих местах с почти музейной аккуратностью.
– Точно ничего не пропало? – он обернулся, стараясь говорить мягко.
Лицо девушки отразило искреннее недоумение. Она подошла ближе, вглядываясь в поверхность столика, потом оглядела пол вокруг, заглянула за флаконы.
– Кисть… – прошептала она. – Она… она всегда лежала вот тут, рядом с розовой водой. Серебряный ободок… – Ее глаза расширились от внезапного осознания. – Ее… ее нет! Пропала!
– Ты уверена? Может, убрала сама? В суматохе?
– Нет, барин! – в голосе Дуняши прозвучала почти мольба. – Я не трогала! Ночью… когда я зашла с шоколадом, она лежала тут, а сейчас нет! Кисть не трогала! Куда она делась? – Паника нарастала в ее глазах. Пропажа маленького предмета в этой комнате смерти казалась ей зловещим знаком.
Пропала. Слово ударило Суровцева с новой силой. После зрачков, после намека на яд – это была первая вещественная аномалия. Кисть. Розовая маленькая кисть. Зачем? Мысль билась, как птица о стекло. Украдена? Выброшена? Или… использована?
Он начал обыск с удвоенной тщательностью, уже не как следователь, фиксирующий обстановку, а как охотник, ищущий спрятанную добычу. Он заглянул под кушетку, отодвинул тяжелые портьеры, проверил складки ковра. Ничего. Выдвинул ящики туалетного столика – там лежали перчатки, ленты, несколько писем в шелковых конвертах. Ни следа кисти. Он подошел к камину. Зола была неглубока, аккуратно разровнена кочергой. Он осторожно разгреб ее кончиком трости – лишь мелкие угольки, пепел, ни намека на обгоревший металл или ткань. Ничего. Он заглянул в стоящую в углу изящную корзину для бумаг – лишь смятые листы нотной бумаги и обрывки кружева. Кисти не было.
Его шаги снова привели его к мольберту. Портрет. Прекрасное, гордое лицо Елизаветы Арсеньевны, запечатленное кистью Лыкова. И это пятно. На складке платья, ровно на уровне сердца. Рыжевато-коричневое, как запекшаяся кровь, или… как проступившая сквозь лак ржавчина? Оно казалось сегодня живее, глубже в полумраке комнаты. Суровцев
В ушах неожиданно прозвучал истеричный шепот Анфисы Благовидовой: «Кара! Это знак!»
Холодок суеверного страха, иррациональный и древний, пополз по спине Суровцева. Он, чиновник особых поручений, воспитанный на логике и науке, вдруг почувствовал чужое присутствие в углу комнаты. Тень. Холодное дуновение.
Неужели? Мир рациональных объяснений пошатнулся. Он почти увидел бледное лицо первой графини Зарницкой в полутьме, почти услышал ее предсмертный стон… Рука его непроизвольно потянулась к месту, где обычно у людей висит крест. У него не было. На мгновение вера в необъяснимое, в потустороннюю месть, показалась единственным ответом. Кисть пропала по воле призрака. Пятно – его печать. Смерть – его кара.
Он резко отшатнулся от портрета, с силой потерев лоб.
Нет! Глупость! – прогнать навязчивую мысль. Доктор Морозов говорил о яде. О тетризоле. О зрачках. Кисть пропала не по воле призрака. Ее убрал человек. Тот, кто боялся, что она что-то выдаст. Что она – улика. Но как связана кисть для глаз со смертью от яда? Могла ли кисть быть… инструментом? Носителем? Мысль была смутной, но упорной.
– Нашли что-нибудь утешительное, Глеб Сергеевич? Или призраков ловите? – гладкий, как полированное дерево, голос раздался у двери.
Суровцев обернулся. В дверях, залитый мрачным светом коридора, стоял Павел Игнатьевич Глухов. На рукаве его строгого сюртука алел траурный креп, но лицо оставалось бесстрастным, а глаза – холодными и оценивающими. Он вошел бесшумно.
– Осматриваю место, Павел Игнатьевич, – ответил Суровцев, стараясь скрыть внутреннюю бурю. – Рутинная процедура.
– Рутина… – Глухов кивнул, его взгляд скользнул по комнате, мимоходом отметив перевернутые Суровцевым подушки на кушетке, и остановился на испуганной Дуняше.
– Печальная необходимость. Особенно когда дело, по сути, ясно. – Он сделал шаг вперед, понизив голос до доверительного тона, в котором, однако, звенела стальная нотка. – Доктор Морозов подтвердил печальный, но очевидный диагноз? Слабость женского сердца, усугубленная нервным расстройством. Светская дама… впечатлительная натура… призраки… – он развел руками с видом смирения перед волей Божьей. – Трагедия, но не загадка.
– Доктор Морозов изложил факты, – парировал Суровцев, чувствуя, как нарастает раздражение.
– Факты, Глеб Сергеевич, факты, – подхватил Глухов, кивая с подчеркнутой значительностью. – И они не оставляют сомнений в естественной причине кончины. Продолжение же этих… изысканий… – он кивнул в сторону мольберта с портретом, – …это не просто бесплодная трата времени. Это – вред.
– Вред? – Суровцев поднял бровь.
– Репутации. Чести семьи, – Глухов выдержал паузу, давая словам осесть. – Представьте: слухи поползут по городу: Графиня умерла при странных обстоятельствах! Вскрытие в морге! Допросы! Обыски в будуаре! Это же пища для самой гнусной молвы. Для Его Сиятельства графа – удар по достоинству и положению. Для памяти покойной – кощунство. Ее и так… судачили из-за нервозности. Теперь скажут – Бог покарал? Сошла с ума? Умерла от страха? – Он покачал головой, изображая скорбь, но взгляд оставался острым.
– Честь мундира Его Сиятельства, честь древней фамилии… требуют достойного завершения этого горя. Не раздувания грязного скандала на пустом месте. Не тревожения праха.
Давление было почти физическим. Глухов говорил убедительно, апеллируя к самым консервативным устоям – долгу, сословной чести, приличиям. Суровцев понимал: формально секретарь прав. Заключение врача – формальное основание закрыть дело. Пропавшая кисть? Ее могла убрать сама Дуняша в суматохе, испугавшись или просто не заметив. Пятно на портрете – суеверие невежественной компаньонки. Все сходилось к тихому, благопристойному финалу.
Но… зрачки. Спазм. Исчезнувшая кисть. И это пятно, которое теперь, после мистического всплеска, виделось Суровцеву не знамением, а возможной… химической реакцией? Намеком на что-то очень земное?
– Вы предлагаете прекратить расследование? – спросил Суровцев прямо, глядя Глухову в глаза.
– Предлагаю? – Глухов мягко улыбнулся. – Я лишь высказываю мнение, продиктованное заботой о моих патронах и… государственным интересом. Граф – фигура заметная. Скандал в его семье – пятно на репутации не только его, но и определенных… кругов в столице. Не стоит сеять смуту, Глеб Сергеевич. Особенно когда для нее нет разумных оснований. – Он сделал шаг назад к двери. – Подумайте. Документы о прекращении следствия я готов завизировать незамедлительно. Ради спокойствия всех. – Его взгляд скользнул по Дуняше, замершей у стены. – И ради спокойствия вот таких малых сих, которых ваши расспросы лишь терзают.
Неглубокий, но исполненный скрытого превосходства поклон – и Глухов исчез в коридоре, оставив после себя тягостное молчание и запах дорогого табака.
Суровцев стоял неподвижно. Слова Глухова – честь мундира, государственный интерес, спокойствие – висели в воздухе, густые и удушающие. Дуняша смотрела на него глазами затравленного зверька. Портрет графини казался теперь не мистическим символом, а немым укором. А в памяти жгло воспоминание о суженных зрачках.
Он подошел к окну, глядя на мрачный, затянутый туманом двор. Закрыть дело? Поставить точку? Уважить просьбу секретаря влиятельного графа? Сохранить карьеру? Это был бы разумный, правильный поступок.
Но тогда… Кто заставил сердце графини остановиться? Куда делась розовая кисть? И что скрывало это темнеющее пятно на холсте?