
Полная версия
Катали мы ваше солнце
Волхв понял, что оплошал, начал исправляться.
– Ну, жертвовать-то, допустим, жертвуете, – признал он с неохотой. – А стружки снимаете много. Возьмёшь берендейку в руку, а в ней и весу нет…
Возроптали древорезы. Насчёт стружки распря шла давняя. Дровами дом обогревать – разоришься, поэтому резать чурки старались поглубже и поискуснее. Оставшуюся в изобилии стружку отправляли под гнёт, а получившимися жемками древесными топили печи. А зимы-то ведь год от году становились всё студёнее и студёнее…
– Так оно что ж, по-твоему, солнышко-то? – жалобно закричал Кудыка. – На вес, что ли, жертву принимает? Оно, тресветлое, на красоту резьбы смотрит!
– По счёту приносим, куколка в куколку! – врубился в спор Плоскыня.
– Да вы-то приносите… А вот сволочане…
Ну, услышав про сволочан, народ и вовсе кадыки распустил. Не любили теплынцы сволочан. Да и те их тоже… Так уж издавна повелось, что одни промышляли хлебопашеством, а другие ремёслами и торговлей. Много обид накопилось, много.
– Все леса свои выжгли, под пашню извели! – бушевали древорезы. – Конечно, им теперь и берендейку вырезать не из чего!
– Только и забот, что землицу сохой ковырять!
– И цены на хлеб нарочно подымают. Ну где это видано: пять берендеек за мерку?
Найдя виновных, приободрились, даже приосанились. Шумок, правда, не удержался, вылез опять насчёт конца света и человеческой жертвы, за что огрёб с ночи ещё заработанную чертоплешину, да и суходушину[17] в довесок. Не будь рядом волхва, точно бы потоптали.
Кудесник осерчал, стукнул в мёрзлую землю посохом и, прекратив начавшееся уже избиение, разобъяснил, что жертвы человеческие солнышку не угодны, а вот по лишней резной берендейке в следующий раз накинуть – оно бы и неплохо. Хотел идти, но был остановлен Кудыкой.
– Кудесниче! А завтра-то какое солнышко взойдёт? Чётное али нечётное?
Заморгал волхв, призадумался. И такая вокруг тишина запала, что каждый поскрипышек снега в ушах отдаваться стал. Вопрос задан был нешутейный: а ну как солнышко всякий раз с пятном вставать будет? Этак век удачи не видать…
За лениво пересверкивающими сугробами парило зеркало никогда не замерзающей Вытеклы. Кудесник покашлял, насупился.
– Солнышко, оно… – без особой уверенности начал он, – к детям своим, ясное дело, милосердо… Однако и мы ему тоже не указ… Так-то вот…
Словом, рассудил – как размазал.
* * *Со щепой за сердцем вернулся Кудыка домой. Синели снежные тени. Сияло над головой, слабо пригревая, раскалившееся добела недоброе меченое солнышко. Тёмное пятно на нём давно сгинуло, растворилось. К вечеру покажется снова, только будет оно тогда (пятнышко то есть) посветлее, понеприметнее.
Кудыка окинул тревожным оком своё умышленно неказистое жилище. Вчерне сделано, вбеле не отделано, а вкрасне и отделывать не будем… А то царю – плати, князю – плати, боярину Блуду Чадовичу, катись он под гору, опять плати… Берегиням, лешим… Да ещё вон волхвы что-то новое затевают. Лишнюю берендейку им, понимаешь, добавь! Проще уж убогим прикинуться…
В раздумье поднялся Кудыка в горенку, поколебавшись, снова собрал резной снарядец, однако заводить не стал – отставил в угол. Выбрал вчера ещё размеченную и надрезанную чурку, подсел к низкому верстачку у самого окна, но работа не сладилась. Резцы падали из рук, думы одолевали…
Нутром чуял Кудыка: новые времена настают. А от новых времён хорошего не жди. Что новизна – то кривизна…
Старого деда Пихто Твердятича дома не было – не иначе на торг поковылял, с такими же, как он, дедами язык чесать. Подумал Кудыка, подумал и решил заглянуть в кружало[18]. Можно, конечно, было просто сходить в погреб, прихватить там сулею[19] доброго вина, капустки с ледком, рыбки вяленой… Однако пить в однова не хотелось. Тоскливо в пустом доме. Зябко.
Спустив с цепи обоих кобелей (дед-то совсем плох стал – сам уходит, а двор без охраны оставляет), Кудыка выбрался на улицу и, прислонив кол к воротам, хитрой железной клюкой запер калитку. Снизу, оттуда, где Вытекла подвильнула под самые дворы, хрустя снежком и кивая коромыслом, подходила рослая Купава, жена Плоскыни. Плескалась в дощатых бадейках парная водица.
– Здорово ли живёшь, Купава?
– Да уж здорово там! – отозвалась она, спесиво вздёрнув нос.
Свежий синяк под левым глазом Купавы сиял не хуже солнышка.
– Не убереглась, значит, вчера?
Та приостановилась и задорно подбекренилась, придерживая коромысло одной рукой.
– Всем бита, – то ли похвасталась, то ли пожаловалась она. – И об печь бита. Только печью не бита…
– Ишь ты… – Не зная, что и сказать, Кудыка поскрёб в затылке, сдвинув шапку на глаза. – А не видела: там по Вытекле греки не плывут, случаем?
– Ну как это не плывут! Плывут вовсю…
– Ага… – молвил Кудыка и решил пройти к кружалу дальним путём мимо пристани.
Смекалистого древореза всегда тянуло к заморским гостям. Сильно он их уважал за хитроумие и выдумку во всяческих поделках. Было чему у них поучиться. Недаром же говорят: у грека на всё снасть имеется…
Верно, плыли. Приставать, правда, на этот раз не собирались. Червлёный грудастый корабль с лебединой шеей шёл нарыском[20] вниз по течению, держась близ левого берега, где Вытекла была особенно глубока. Обратным, стало быть, путём: из грек в варяги. Кудыка выбрался на край пристани и оказался в трёх переплёвах от крутой червлёной боковины судна:
– Здорово ли плавали, гости заморские?
Из слаженного на корме чердака выглянул чёрный вертлявый грек. Зябко кутаясь в беличью шубу, вгляделся, заулыбался.
– А, Кудика? Здорово-здорово… – прощебетал он, смешно выговаривая слова.
Гладкая пологая волна лениво доколебнулась до берега. Над водой курился парок. Корабль плыл – как в лебяжьем пуху.
– Поздненько вы сегодня, – заметил Кудыка и двинулся вниз по пристани, стараясь держаться вровень с кормой. – Тоже, небось, солнышка дожидались?
Грек закатил глаза, вскинул плечи, поцокал языком.
– И сто это у вас не поймёс ницего? – посетовал он. – Днём – ноць, ноцью – день…
– А у вас так не бывает? – полюбопытствовал Кудыка.
– Не-ет, не бывает… Всё по цасам?
И грек как бы в доказательство извлёк из шубы серебряный предмет с цифирью и стрелками. Кудыка аж крякнул от зависти. Вот ведь делать наловчились – в руке умещается…
Хотел было спросить, как же это так получается, что солнце на всех одно, а восходит по-разному, но тут из чердака на корме ступил на палубу огромный белоглазый варяг с важным неподвижным лицом закоренелого самородного дурака. Этот был в подбитом мехом плаще поверх заиндевевших доспехов.
– Глюпый нарот, – надменно глядя на Кудыку, молвил он и отвернул ряшку.
– А кому это вы такое везёте? – поспешил тот заговорить о чём-нибудь другом.
На носу прихваченная верёвками громоздилась часть какой-то сложной, видать, махины[21]. Разглядеть её поподробнее Кудыка так и не успел.
– Князю васэму, Долбосвяту, – любезно известил грек.
– Я те дам Долбосвята! – осерчал древорез. – Столпосвяту, а не Долбосвяту!
Но тут пристань кончилась. Кудыка недовольно посмотрел на удаляющуюся высокую корму и, сердито ворча, пошёл обратно.
До кружала уже было рукой подать, когда из проулка, где белыми медведями[22] лежали огромные сугробы, навстречу Кудыке, тоже опираясь на кол, выбрался синеглазый красавец Докука. Полушубок, несмотря на мороз, как всегда, распахнут на широкой груди, русая бородка задорно приподнята.
– Гляди-ка, жив! – подивился Кудыка, мигом перестав ворчать. – А я уж думал, поймали тебя вчера… Ты не в кружало?
– В кружало, – с достоинством сказал Докука и, оглянувшись, озабоченно понизил голос. – А кто ловил-то?
– Да все кому не лень!
Оба двинулись в одну сторону, еле умещаясь вдвоём на узко протоптанной тропке. Кудыку разбирало любопытство.
– Как же ты их обморочил-то?
– А я дома не ночевал, – беспечно ответил Докука.
– Где ж ты был?
Красавец ухмыльнулся:
– Так тебе всё и скажи…
– Да-а… – с некоторой завистью протянул Кудыка. – Верно говорят: в чужую жену бес ложку мёда кладёт… Но кабы не суматоха вчерашняя, ох, брат, туго бы тебе пришлось…
– Что за суматоха? – не понял Докука.
Кудыка даже остановился:
– Так ты что? Ничего ещё не знаешь?
– Да я же только проснулся, – пояснил тот.
– Ну ты прямо как боярин спишь… – только и смог вымолвить Кудыка. – Чуть конец света не проспал! Солнышко-то! На полдня, почитай, запоздало! А поднялось – смотрим: мать честная! Опять чётное!
Докука недоверчиво запрокинул голову и прищурился. Однако днём пятен на солнышке не разглядишь.
– Ладно врать-то… – буркнул он сердито.
– Да чтоб мне печкой подавиться! – поклялся в запальчивости Кудыка. – А не веришь – давай людей спросим!
Людей поблизости было двое. У ворот кружала стояли и орали друг на друга Плоскыня и Шумок. Глоткой Шумок был посильнее, зато в руках у Плоскыни имелся кол, которым он вот уже несколько раз на Шумка замахивался.
– Волхвы позорные! – надседался Шумок, привычно пригибаясь в ожидании дрекольного тресновения. – Посох взял, оберегов на себя навешал – вот и волхв! О чём ни спроси – ничего не знает! Ты ему дело, а он про козу белу!
– Ты волхвов не замай! – беспомощно тараща глаза, сипел Плоскыня, успевший сорвать в неравной сваре голос. На левой щеке красовались четыре глубокие запёкшиеся царапины. – Ими наше ремесло стоит! Кому мы из дерева идольцев режем? Кто солнышку жертвы приносит? Много мы от них зла видели? Одно добро!
– Вот-вот! Только о своём добре и печётесь! – поддел Шумок.
Тут подошли Кудыка с Докукой.
– Добро, добро, а ноги кривы, – лениво обронил Докука, с насмешкой глядя на Шумка.
– Ноги кривы, да душа пряма! – не раздумывая, огрызнулся тот.
– Берендеи! – воззвал к спорщикам Кудыка. – Вот, понимаешь, не верит… Подтвердите, что солнышко-то наше тресветлое… того… чётное опять.
– Было оно тресветлым, – сгоряча бросил Шумок.
Древорезы опешили и воззрились на смутьяна:
– А… какое ж оно, по-твоему?
Шумок зловеще ухмыльнулся:
– А сами сочтите… Нечётное – раз. Чётное – два. Где ж тресветлое-то? Двусветлое получается. Волхвы вам голову морочат, а вы и верите! Эх! Правда-то, она, видать, прежде нас померла…
– Ну ты не больно-то умничай! – обиделся Плоскыня. – Умней тебя в прорубь летали! И ничего. Только булькнули…
– А хоть бы и в прорубь! – отвечал ему бесстрашный Шумок. – За правду-то!
– Ну, до правды, брат, не докопаешься, – примирительно заметил Кудыка.
– Докопаешься, ежели мозговницей потрясти! – заорал Шумок, срывая шапку и тыча в сильно прорежённые слободским людом патлы. Нахлобучил снова и вскинулся на цыпочки, став при этом Кудыке по бровь, а Плоскыне с Докукой – по плечо. – Миров у нас всего сколько? Три. Верхний – Правь… – Шумок воздел мохнатые рукавицы к небу. – Средний – Явь… – Тут он почему-то указал на кружало. – И нижний – Навь[23]. – Притопнул по плотному насту. – Так?
– Ну, так… – согласились, моргая, древорезы.
– А жертвы кому приносим?
– Солнышку…
– Ну так, значит, капище-то[24] должно быть поближе к Прави. К небушку то есть… Где-нибудь на Ярилиной горе место ему. А оно у них где? В низине! А видели, куда они, волхвы-то, берендейки наши в бадьях спускают? Под землю, в чёрную дыру бездонную! В навий мир, в преисподнюю то есть… Так кому же мы жертвы-то приносим?!
* * *Убивали Шумка долго и сердито – в три кола. Поначалу он ещё катался по растоптанному снегу, всё норовил отползти. Потом устал, закрыл голову мохнатыми рукавицами и обмер, при каждом новом ударе дёргаясь и ухая нутром. А там и вовсе умолк.
Убивать его стало скучно. Древорезы опустили дреколье, выругались, плюнули – и, переводя дух, снова двинулись к кружалу, злые и неудовлетворённые.
У ворот стояли и посмеивались, глядючи на них, двое недавно, видать, подошедших храбров из княжьей дружины – в кожухах поверх кольчуг.
– Чего ж не добили-то? – лениво упрекнул тот, что постарше и побровастее. – Оживёт ведь…
– Дык… – беспомощно сказал Плоскыня, оглядываясь на недвижное тело. – Несподручно в шубейках-то. А скинуть не догадались… Да и кола жалко. Обломишь об него кол, об живопийцу, а потом иди лешему кланяйся, чтоб новый позволил вырубить…
– Это да… – раздумчиво молвил храбр. – Теперь не то что раньше. Раньше кол – тьфу, раньше из них, говорят, городьбу городили. А теперь – не-ет…
– Может, замёрзнет ещё, – с надеждой предположил Докука. И тоже оглянулся.
Шумок лежал горбом вверх и признаков жизни не подавал.
Храбры запрокинули ряшки и жизнерадостно взгоготнули.
– Мы его, мил человек, – весело объяснил тот, что помоложе (курносый, рыло – дудкой), – тоже вчерась дубинным корешком обошли.
– А чего?
– Чего-чего! Допёк, вот чего…
– Да нет, чего корешком-то? У вас же вон и железо при себе.
Старший насупился, посуровел.
– Железом – дело подсудное, – крякнув, глухо сказал он.
Кудыка озадаченно поморгал обмёрзшими ресницами.
– А колами, выходит, неподсудное? – недоверчиво спросил он старшего.
Храбр ухмыльнулся:
– Ну, это как посмотреть… Чарку поднесёшь – стало быть, неподсудное.
– Да как же не поднесём, мил человек! – радостно вскричал Плоскыня. – Поднесём! А там, глядишь, и вторую!
Толпой они вошли в широкий двор и мимо сушила, мимо омшаника[25] двинулись к приземистому кружалу. За ведро вина желтоглазый хозяин слупил втридорога, сославшись на то, что дешевле никак нельзя: солнышко-то вон в небесах опять чётное, того и гляди конец света настанет. Кудыка с Плоскыней, кряхтя, полезли в глубокие пазухи за идольцами, но красавец Докука с белозубой усмешкой сделал им знак не суетиться и, ко всеобщему удивлению, бросил на дубовый стол серебряную греческую денежку. У кого ж это он ночевал сегодня? Не иначе у боярыни у какой. Слободские-то красавицы серебра не держали, а расчёты на торгу вели с помощью всё тех же резных куколок-берендеек, иноречиво именуемых «деревянные».
Желтоглазый хозяин расставил ковши, принёс ведёрную ендову[26] вина и берендейку сдачи с отбитым носком, тут же небрежно сунутую Докукой за пазуху.
Кудыка с благодарностью принял полный ковшик, по ободку которого шла надпись: «Человече! Что на мя зриши? Пей», – и лукаво покосился на Плоскыню:
– Поучил, стало быть, Купаву?
Тот насупился по-медвежьи, брови натопырил, губы отдул.
– А то как же! – рявкнул он кровожадно. – Сбил да поволок, ажно[27] брызги в потолок!
Все с сомнением взглянули на его левую щёку с четырьмя глубокими царапинами, но спорить не стали.
Кроме троих древорезов да двух храбров, в кружале, можно сказать, никого и не было. Сидел лишь в дальнем конце длинного стола никем незнаемый берендей не берендей, погорелец не погорелец… Что-то он там про себя смекал, вздымал бровь, подмигивал хитро неизвестно кому. И чарку не глотом глотил, а смаковал, причмокивая.
Храбры и древорезы выпили по чину за здравие старенького царя-батюшки Берендея и заговорили о событиях прошлой ночи. Да и вообще о нынешних временах. Вздыхали, охали, почёсывали в затылках…
– Померещилось мне, что ли, под утро… – пожаловался в недоумении Кудыка. – Будто лешие по слободке шастали…
Румяный Докука уставил на него синие очи и заморгал. Многое, многое проспал он сегодняшним утром…
– Ничего не померещилось, – буркнул храбр постарше, именем Чурило. – Ещё как шастали! Сам видел…
– Дык… это… – опешил Плоскыня. – Они же к жилью не подходят!
– Подойдёшь тут, когда такое творится! В лесу-то, чай, ещё страшней было, чем в слободке…
– Да-а, дела-а…
– Обнаглели лешие! – сказал обиженно синеглазый красавец Докука. – Мало того что сами шубу наизнанку носят, так ещё и других выворачивать заставляют! В лес войдёшь – переобуться изволь, с левой ноги на правую…
– А не переобуешься?
– А не переобуешься – перетемяшат[28] поленом, отволокут в чащу да и бросят. Выбирайся потом… Это у них теперь «лесом обойти» называется. Совсем стыд утратили. Дерево вырубить – шесть берендеек им выложи…
– А не пять? – усомнился Кудыка.
– Пять? В том-то и клюква, что шесть…
Несколько мгновений Кудыка сидел неподвижно. Остолбуха нашла. Медленно повернулся к храбрам.
– А вы-то что ж, дружинушка хоробрая? – упрекнул он их с горечью. – Нет чтобы взять да и очистить лес от погани от этой… единым махом…
Те насупились, крякнули.
– Очистишь тут, как же! – проворчал степенный Чурило. – Думаешь, боярину нашему ничего от них не перепадает? От леших-то…
Наивный Плоскыня ахнул тихонько, с ужасом глядя на храбра. Кудыка же с досады чуть не плюнул.
– А ежели князь узнает? – подмигнув, тихонько спросил Докука.
– Князь? – Чурило приостановился и царапнул искоса недобрым взглядом пьянчужку за дальним концом стола. – Сказал бы я тебе, да лишние брёвна в стенах есть…
Примолкли, нахмурились. Потом налили по второй и выпили кстати за здравие князя Теплынского Столпосвята со княгинею.
– И земля вон намедни тряслась… – вздохнул удручённо молодой курносый храбр, именем Нахалко. – С терема боярского маковка упала…
Древорезы встревожились.
– Котора маковка?
– Правая…
– А-а… – покивали, успокоились. – Ну, это капель не на нашу плешь… За правую мы не ответчики…
В этот миг на дальнем конце стола наметилось движение. Оглянулись и увидели, что пьянчужка, упёршись широко расставленными руками в дубовую столешницу, пытается встать. Бровь – заломлена, глаз – поперёк.
– Кто… бревно? – осведомился он с угрозой. – Ты… кого тут… бревном?
Все ждали с любопытством, что из этого выйдет, но суставы у пьянчужки подвихнулись разом, и он вновь тяжко сел на лавку, взболтнув нечёсаной головой. Так ничего и не дождавшись, вернулись к разговору.
– Маковка… – усмехнулся Чурило. – Хорошо хоть терем устоял! Земля-то на чём держится? На трёх китах… Вот один из них, стало быть, хвостом плеснул, а в загривке-то – отдаётся… Ну и земля, знамо дело, колеблется… Она ж как раз на загривке у него и лежит. Не шутка, чай…
Скрипнули петли входной двери, и на пороге возникло облако пара, а в нём отмёрзший Шумок. Словно бы и небитый. Весь, как всегда, переплюснутый, искривлённый, только что щека и шапка – в инее. Торжествующе оглядел присутствующих.
– Думали, помер? – спросил он негромко, и личико его озарилось злодейской радостью. – А я вот взял да и пришёл!
– Дверь прикрой, изверг! – гаркнул желтоглазый хозяин. – Кружало выстудишь!
Шумок притворил дверь и, заметно приволакивая ногу, приблизился к онемевшим берендеям, сел.
– Кто убивал, тот и поит, – объявил он, без стеснения беря ковшик, что поближе.
Остальные переглянулись, поёрзали, посопели и, махнув рукой, кликнули хозяина, чтобы принёс ещё одну посудину.
– Живуч, – скорее одобрительно, нежели осуждающе изронил Чурило. – Пополам перерви – двое вырастут…
– Это что! – пренебрежительно молвил Шумок, осушив полный ковшик и лихо обмахнув усишки. – Вот на Ярилин день меня, помню, всей слободкой топтали…
– Так ить… затопчем когда-нибудь… – жалостливо на него глядя, сказал Плоскыня.
– Правду не затопчешь! – гордо отозвался Шумок и разлил остатки вина по ковшикам. – Выпьем за правду, берендеи! Правдой свет стоит…
Все несколько одеревенели от такой здравицы. Чурило так даже поперхнулся:
– Стоит… Рушится он, а не стоит! Девать уже некуда правды твоей!
И опять вовремя вмешался молодой Нахалко.
– А вот ещё сказывают… – таинственно понизив голос, торопливо заговорил он. – Из преисподней навьи души на белый свет вылезать начали… Мертвецы то есть…
Все вздрогнули и уставились на курносого храбра.
– Это как?
– А так. Открывается, сказывают, в земле дыра, и лезет оттуда такой весь чёрный, чумазый и с кочергой…
– Так какие же это мертвецы? – возмутился Докука. – Если с кочергой – значит бес! Про хвост ничего не слыхал? Хвост-рога были?
– Да нет, точно мертвецы! – зардевшись, горячо заспорил курносый. – Признали одного сволочане… Согрешил он когда-то против солнышка, ну и сбросили его, значит, волхвы прямиком в преисподнюю… А он, вишь, обратно вылез…
С дальнего конца стола послышался внятный смешок, и все, кроме припавшего к ковшику Шумка, опять обернулись. Пьянчужка сидел, подперев по-бабьи щёку, и глумливо разглядывал бражников.
– А в хрюкальце? – грозно спросил Плоскыня.
Пьянчужка не ответил, но внимание сосредоточил теперь на нём одном. Аж колебался, болезный, как отражение в воде, до того начекалдыкался. Плоскыня крякнул негодующе и отвернулся.
– Вот она, правда-то! – возликовал тем временем Шумок, пристукнув по столу донышком повторно осушенного ковшика. – Ещё и мертвецы из-под земли лезут! По всему видать, последние времена настали…
– Да ты погоди… – остановил его рассудительный Кудыка. – Волхвы-то что говорят? Что никакого конца света не будет…
– Волхвы! – Шумок скривился. – Ты вон спросил его, какое завтра солнышко встанет – чётное или нечётное… Много тебе он ответил?
– Н-нечётное… – выговорил вдруг пьянчужка, снова вскидываясь над дальним краем стола.
Берендеи примолкли и в который раз всмотрелись в незнакомца, правда попристальнее.
– А ты почём знаешь? – нехорошо прищурился Чурило.
Другой бы мигом опомнился, уловив опасный блеск из-под мохнатых, сурово сдвинутых бровей. С княжьей дружиной шутки плохи. Однако пьянчужке, видать, давно уже море[29] было по колено. Окинув храбра охальным взглядом, он презрительно скривил рот и вдруг испроговорил такое…
– Катали мы ваше солнце!
Глава 3. Грамота государева
Бить его не решились. Сообразили: не людского суда требует столь неслыханное кощунство. Ну ладно бы ещё оскорбил волхва или там идола какого-нибудь резного… Но чтобы само ясное солнышко!
Шумок, правда, кинулся со взвизгом на пьянчужку, но храбры его вовремя перехватили и кол отняли. Тем более что и кол был не его, а Кудыкин…
Солнышко стремительно падало в невидимое отсюда Теплынь-озеро, плавало по тресветлому еле заметное пятнышко, на которое так и забыли указать недоверчивому Докуке. Не до того было…
Когда выбрались из слободки, толпа возросла вчетверо, если не впятеро. Впереди два суровых храбра вели связанного пьянчужку. Моргал, стервец, крутил испуганно головой и, кажется, трезвел на глазах. Сказанные им в беспамятстве слова передавали друг другу шёпотом. Бабы ахали, хватались за побледневшие щёки. Мужики изумлённо бранились.
Справа горбились схваченные снегом развалины мёртвого города Сволочь-на-Сволочи. Кое-где карабкался в вечереющее небо жидкий грязноватый дымок: погорельцы уже, должно быть, починили сломанные утром землянки и теперь отогревались как могли. Поначалу при виде угрожающе галдящей толпы слобожан они вообразили, что их опять идут бить, хотели было дать дёру, однако, уразумев, в чём дело, осмелели и вылезли поглазеть, хотя приблизиться вплотную так и не решились.
Толпа выла, потрясала дрекольем и призывала тресветлое солнышко пасть на плешь дерзкому пьянчужке, испепелив того до самых до пят. Горбатые сугробы справа кончились, снежок под ногами перестал скрипеть, начал всхлипывать. Капище было уже близёхонько. Вскоре пошёл снежный уброд, потом хлипкая грязь и, наконец, просто влажная земля, кое-где прикрытая молодой ярко-зелёной травкой. Тёплая эта полоса тянулась через всю страну берендеев с востока на запад, слегка забирая к северу. Называлась она Ярилиной Дорогой и почиталась священной, заповедной землёй. Не то что пахать – праздно ходить по ней и то разумелось тяжким грехом. Ступить на тёплую землицу Ярилиной Дороги позволялось лишь приносящим жертву да ведущим кого-то на суд.
Само капище представляло собой частокол резных идолов, за которыми возвышался остроконечный колпак крыши на двенадцати столбах. Верх был увенчан изображением солнечного лика, а под крышей зияло чёрное жерло выложенного замшелым камнем глубокого колодца, ведущего прямиком в преисподнюю. Над колодцем был изноровлен[30] двуручный ворот; покачивалась на цепях тяжёлая, позеленевшая от старости бадья, куда грузили принесённые в жертву резные куколки-берендейки, а то и преступников, чьи злодеяния требовали столь ужасной казни.
Высокий рябой волхв (тот самый, что утром приходил в слободку), сурово сдвинув брови, вышел навстречу. Увидев связанного, вперился в него таким жутким взглядом, что слободской люд мгновенно притих. Показалось, что и рассказывать ни о чём не надо: на то он и кудесник, чтобы знать обо всём заранее.
– В чём его вина? – спросил тем не менее волхв, по-прежнему испепеляюще глядя на пьянчужку.
Храбры беспомощно оглянулись. Сабельками-то они орудовать могли славно, а вот языками… В чём вина… Легко сказать, в чём вина! Ну ладно бы там ещё телёнка увёл или в чужую клеть залез… А то ведь такое вымолвил, что и повторить страшно…