bannerbanner
До вскрытия
До вскрытия

Полная версия

До вскрытия

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Слухи среди детей почти не гуляют – всё слишком контролируемо. Но однажды один мальчик шепнул другому:

– А ты знал, что, если надеть браслет наоборот – он вибрирует?

– Откуда знаешь?

– Проверял. А потом ко мне подошла врач, сказала, что это "небезопасно".

Другие истории не пересказывают вслух, только жестами. Показывают глазами – на камеру, на здание администрации, на тренера, который слишком часто стоит в тени и смотрит в планшет.

Эстетика идеального сна

Даже ночной режим здесь под контролем. Свет в домиках мягко гаснет в 21:30. Температура автоматически регулируется – не выше 23 градусов, не ниже 20. Матрасы ортопедические, простыни пахнут эвкалиптом. Успокаивающая музыка звучит почти неразличимо.

А в это время в диспетчерской сотрудники следят за показателями сна каждого ребёнка – глубина, продолжительность, количество пробуждений. Не для оценки – для корректировки. Если кто-то проснулся среди ночи – через пять минут ему уже предлагают тёплое молоко. Или вызывают психолога. Или просто выключают камеру. Но что происходит потом – никто не знает.

Слишком идеальное – всегда вызывает сомнение

«Голубая линия» словно создана, чтобы отвечать на страхи родителей: тревога за здоровье, за развитие, за социализацию. Всё здесь – как антидот от хаотичного мира снаружи.

Но чем дольше смотришь на этот хрустальный купол, тем явственнее чувствуешь: за ним нет воздуха. Или – он дозирован.

Комфорт, граничащий с изоляцией

Инфраструктура лагеря – замкнутая и самодостаточная. Дети практически не покидают территорию. Внешний мир – это слово, мелькающее в обучающих квестах, карточках по географии и редких разговорах с родителями. Но за воротами – словно и нет ничего: шумных улиц, пробок, новостей, дождей, серости. Только лагерь. Только порядок.

Некоторые дети даже забывают даты. Здесь нет календарей, кроме электронных планов занятий. Время течёт незаметно – утро переходит в полдень, полдень – в тренинг, тренинг – в ужин с контролем калорий и уровня сахара. День похож на вчерашний и на завтрашний, но никто не жалуется. Им просто… хорошо.

Фон, который не виден с первого взгляда

Один из самых красивых уголков лагеря – стеклянный павильон у моря, где проходят медитативные практики. Панорамные окна выходят прямо на воду, а пол покрыт светлым деревом, по которому нельзя ходить в обуви. Здесь дети учатся «остановке внутреннего диалога», «дыханию по квадрату» и «контролю за потоком мыслей».

Но иногда, в моменты абсолютной тишины, в отражении стекла кто-то замечает: в соседнем павильоне, скрытом зеленью, мигают мониторы. Там, где нет детей. Где работают операторы. Смотрят. Сравнивают.

Единственное, что нельзя – остаться одному

Одиночество в «Голубой линии» считается потенциально опасным. Не в прямом смысле, конечно – никто не накажет. Но ребёнку, который слишком часто уходит в себя, снижается уровень активности в расписании. Его направляют к психологу. Он получает дополнительные задания по командному взаимодействию, участие в спектаклях, в творческих кругах.

Нейтральность – запрещена. Ты должен быть или вовлечён, или нуждаться во внимании. Любая попытка отстраниться вызывает реакцию системы. Здесь всегда заметят, что ты молчишь дольше обычного. Или что твой смех звучит иначе.

Праздники по сценарию

Пятничные фестивали – одна из любимых традиций. Музыка, сцена, костюмы, шоу. Улыбки. Танцы. Всё – в точном соответствии с программой. Даже импровизация здесь репетируется заранее.

Но однажды, во время общего концерта, один мальчик начал петь другую песню. Не ту, что была согласована. Он перепутал слова, забыл движение, замешкался. Публика замерла. Вожатая вышла на сцену, обняла его, всё выглядело мягко.

Но на утренней зарядке его уже не было.

Позже кто-то шепнул, что он «неважно себя чувствовал» и его отправили домой. Но отчёт родителям – общий, без имён. И ни фото, ни звонков с ним больше не было.

Идеальные дети. Почти идеальные.

Каждый вечер в лагере – короткие собрания отрядов. Обсуждение, похвала, мотивация. В центре комнаты – планшет, который показывает «индекс участия». Баллы получают за активность, инициативу, хорошее настроение.

Но никто не знает точно, кто эти баллы считает. Алгоритмы? Вожатые? Психологи?

Иногда ребёнок с идеальными результатами вдруг попадает в «зону внимания». Иногда – наоборот. Но никто не задаёт лишних вопросов. Потому что здесь учат: если ты задаёшь вопросы – ты не доверяешь. А если не доверяешь – значит, тебе нужно больше поработать над собой.

Такой становится «Голубая линия», если смотреть чуть внимательнее. Лагерь, в котором всё правильно. Всё удобно. Всё прозрачно

Но даже самая прозрачная вода может скрывать глубину, в которой нет дна.

Глава 4. Без вскрытия.

– Печень удалена, аккуратно. Без признаков борьбы, без следов насильственного вскрытия – кроме самого разреза. Инструмент – тонкий, хирургический. Чистота полости – не характерна для уличного убийства. Это не обычный нож. Это было сделано с пониманием анатомии и протокола.

Доктор Сантильяна, главный патологоанатом при городской больнице Порто-Верде, говорил ровно, почти лениво. Он стоял в белом халате, в чистой прохладной комнате, рядом с телом, лежащим под лампами, и делал пометки в планшете.

Напротив – Моралес. Следователь с вечно усталым лицом, сутулой спиной и пепельной сигаретой, которую он не мог выкурить в помещении, но держал между пальцами по привычке.

– Никакой борьбы? – уточнил Моралес, глядя на серое лицо мужчины на столе. Оно всё ещё казалось странно спокойным.

– Ни гематом, ни кровоподтёков, ни даже царапин. Как будто он просто заснул.

– Внутри – всё чисто?

– Остальные органы на месте, да. Но печень… как будто вынули по протоколу. Даже с подшиванием сосудов. Это делал не дилетант. А ещё интересный момент – следы послеоперационной промывки. Похоже, промывали формалином или раствором натрия. Очень профессионально.

Моралес молча кивнул. Он ненавидел такие случаи – не потому, что они были сложны, а потому что требовали думать не как полицейский, а как врач. А он врачом быть не хотел. Никогда.

Он достал из внутреннего кармана блокнот, сделал короткую запись. Вздохнул.

– То есть, мы пишем: убийство с хирургическим изъятием органа?

– Если хотите звучать драматично – пишите. Я бы написал: «неестественная смерть с анатомической модификацией».

– Вот и прекрасно, – пробормотал Моралес. – Спасибо, доктор.

Он вышел из морга, закуривая сразу, как только дверь за ним закрылась. На улице уже было жарко, солнце припекало, а на горизонте тянулись к морю пальмы, будто ничего не происходило.

Доклад он делал начальнику коротко, почти машинально:

– Мужчина, 45–50 лет. Личность не установлена. Печень удалена профессионально. Судя по всему, убийство. Мотив неясен. Следов борьбы нет. Убийца – человек с доступом к медицинским инструментам и анатомическими знаниями.

Комиссар слушал с отсутствующим выражением. Затем откинулся в кресле и сказал:

– Что, чёрт побери, ему сдалась эта печень?

– Пока не знаем. Но если начнут исчезать другие органы – это уже будет паттерн.

– Не устраивай мне хоррор-сериал, Моралес. Действуй. Определи личность, проследи камеры, работай по улицам. И держи прессу подальше.

– Понял.

Он уже собрался уходить, когда услышал:

– Ах да, и Орлову свою прижми. Слишком любопытна.

Моралес усмехнулся про себя. Орлова и правда была слишком любопытной. И слишком настойчивой для младшего инспектора.

Через три дня Катя снова стояла у корпуса патологии. Но не из-за мужчины с вырезанной печенью. Сегодня всё было сложнее.

Из «Голубой линии» поступило сообщение: умер ребёнок.

Мальчику было тринадцать. Его звали Луис. Он умер ночью, во сне. Без звуков, без крика, без видимой причины. Просто не проснулся.

Официальный диагноз: острая печеночная недостаточность. Сертификат о смерти был заполнен быстро. Лагерь передал тело в морг – с указанием на «естественную причину».

Катя была здесь не по протоколу. Она приехала сама, без команды, без приказа. Просто потому, что почувствовала – это не совпадение.

Она встретила мать мальчика – Марису, женщину в дорогом платье, с надушенной кожей и остекленевшими глазами. Она сидела на скамейке, обняв сумку, и молча смотрела в пол.

– Мне очень жаль, – сказала Катя мягко. – Я понимаю, сейчас тяжело. Но я должна задать вопрос…

– Нет, – перебила та. – Никакого вскрытия. Это было в лагере. Это… это стресс. Он был чувствительный. У него уже были проблемы с почками. Это записано у врача.

Катя хотела возразить, но женщина подняла глаза – и в них было то, что остановило любую попытку: фанатичное отрицание.

– Это несчастный случай, – повторила Мариса. – Я не позволю резать моего сына.

Катя смотрела на закрытую дверь морга. Внутри лежал ребёнок. Мёртвый. Тринадцать лет. И в справке – «естественная смерть».

Она уже видела, как такие «естественные» смерти становятся пылью в архивах.

Катя вышла на улицу и прислонилась к стене, закрыв глаза. Она думала об этом мальчике. О том, как он, возможно, засыпал, чувствуя, как внутри него останавливается что-то жизненно важное. Как он, быть может, даже звал кого-то во сне. И никто не услышал.

А может, наоборот – всё было быстро. Слишком быстро, чтобы кто-то понял.

Она вспомнила про пуговицу. Про тело мужчины без печени.

А теперь – мальчик без печени.

В справке написали «отказ». Но если внутри мальчика ничего не осталось – кто бы знал? И кто бы проверил?

Глава 5. За воротами.

На следующий день, как только солнце поднялось над холмами Порто-Верде, Катя уже ехала по извилистой дороге, ведущей к лагерю «Голубая линия». У неё не было санкции, не было повода, который устроил бы начальство. Её никто не посылал, никто не звал. Она ехала по наитию, по упрямому внутреннему голосу, который с каждой минутой звучал всё громче: там что-то не так.

Официально смерть Луиса – несчастный случай. Диагноз звучал почти буднично: острая почечная недостаточность. Такие вещи случаются. Особенно в жару. Особенно, если у ребёнка были проблемы с почками.

Но Катя не верила в совпадения. Мужчина без печени и мальчик с внезапно «отказавшими» почками? С интервалом в три дня? И ни одного вскрытия?

Её старая машина гудела на подъёме, солнце било в лобовое стекло, а в голове крутились обрывки: пуговица, лицо мальчика, разговор с матерью, медицинские отчёты, слишком правильные формулировки, слишком много «естественного» в том, что пахло тщательно скрытым искусственным вмешательством.

У ворот лагеря её встретила та же картина, что и раньше: высокая стена, выкрашенная в бежевый цвет, камеры под козырьками, чёткая разметка на асфальте. Как и в прошлый раз, охранники были вежливы, но непроницаемы.

– Вы не записаны. Без предварительного уведомления и пропуска администрация никого не пускает.

– Я из полиции, – сказала Катя и показала удостоверение.

– Мы понимаем. Но вас нет в списке. Комиссар не звонил, ордера нет. Мы не можем впустить.

Катя кивнула. Она этого ожидала. Но даже от ворот можно было многое увидеть. И – услышать.

Она медленно отошла к тени высокого дерева у боковой стены. Там, в нескольких метрах от главного входа, была почти неприметная калитка для персонала. Её тоже охраняли, но не так строго, и за ней находился тенистый внутренний двор с лавками и фонтаном – место, где дети обычно ждали своих вожатых после занятий или просто болтали между собой.

Катя присела у стены. Она не собиралась проникать внутрь. Но у неё был слух. И терпение.

Через десять минут из-за калитки донеслись голоса.

– …я тебе говорю, он сам так сказал. Что ночью кто-то вошёл.

– Бред. Луис вечно придумывал всякое.

– Ага, конечно. А что, ты не видел, как он в тот день ходил? Он весь как будто… сонный. И говорил, что у него плечо болит. Прямо в этом месте – будто его укололи.

Катя затаила дыхание.

– Да у него всегда всё болит.

– Не-не, он сказал: «Мне во сне что-то вкололи». Прям так и сказал. Я подумал – прикалывается. А потом он умер. И ещё голова у него болела, очень сильно. Он жаловался, что шум слышит, как будто гудит в ушах.

– Может, это солнце было. Или он просто простыл?

– Не знаю. Но он боялся. Ты помнишь, как он начал говорить, что здесь «волки» ходят?

– «Волки»?

– Ну, типа взрослые, которые делают странные вещи ночью. Он говорил, что они кого-то «отбирают». Я думал, он фильм пересмотрел.

Катя слушала, замирая от каждой фразы. Детские голоса звучали естественно, искренне – как всегда, когда взрослые не слышат.

Один из мальчиков снова заговорил:

– Если кто-нибудь спросит – я ничего не знаю. Поняли?

– Ага. – Несколько голосов почти хором.

– Потому что мама сказала: лучше молчать. И в лагере тоже. Никаких разговоров с чужими. Они сказали, что Луис умер от болезни, и всё.

Катя закрыла глаза. Она почувствовала, как внутри поднимается тяжёлое, вязкое чувство – смесь тревоги, гнева и горечи. Её начинало трясти не от жары, а от бессилия: всё перед ней, всё рядом, и всё – за стеной.

Она достала из сумки маленький блокнот и быстро сделала пометки: «Луис жаловался – укол в плечо», «сильная головная боль», «ночной визит», «волки», «внутренний страх».

Этого было мало, но это был след. Намёк на то, что Луис мог быть не жертвой болезни, а жертвой чьих-то рук.

На обратном пути Катя не включала музыку. Машина катилась медленно, она почти не касалась руля, позволяя дороге самой вести её вниз – обратно к Порто-Верде. В голове снова всплывали обрывки:

волки – кто это? Вожатые? Врачи? Кто-то, кто приходил ночью?

укол – токсин? препарат? или нечто другое?

головная боль, шум, сонливость – признаки отравления?

Катя понимала, что никто из официальных лиц не даст ей разрешения на копание в лагере. Она слишком «мелкая фигура». Но если ещё один ребёнок умрёт, а она не сделает ничего – она этого себе не простит.

В тот вечер она снова вышла на балкон своей квартиры с бокалом вина, но уже не ощущала вкуса.

На этот раз она не просто подозревала – она знала: это не совпадение.

Луису кто-то сделал укол ночью, и на утро он был уже обречён. Убийство, спрятанное под медицинским термином.

И, возможно, это только начало.

Глава 6. Хименес Моралес.

Он снова сел за стол. Отодвинул в сторону пепельницу, хотя знал, что через пару минут потянется к ней снова. Локтями упёрся в колени, уставился в одну из старых вырезок на стене. Фото. Размытое, обрезанное. Девочка. Двенадцать, может, тринадцать. Светлые волосы, в глазах – какая-то нелепая наивность. Ни имени, ни места – он помнил всё наизусть, без записей.

Клара Эспиноса, пропала весной. Нашли через шесть дней – в канаве за чертой города. Сломанные пальцы. Пустой взгляд. Никаких следов ДНК. Ни одной камеры. Ни одного свидетеля. Всё было вычищено – как будто кто-то прошёлся скальпелем по самому горлу правды.

Моралес работал по этому делу сорок девять дней без остановки. Без выходных, без нормального сна. Он ходил по домам, копался в мусоре, подслушивал на исповеди, ездил к бабушке девочки, жил у её школы, говорил с одноклассниками. Обыскивал канализацию. Трижды. Подкупал тех, кто не хотел говорить. Давил на тех, кто слишком много знал.

И всё – в пустоту. Её убили аккуратно. Продуманно. Без суеты. Вскрытие показало: смерть наступила не сразу. Её держали, возможно, два дня. Никто не слышал криков. Никто не слышал мотора машины, в которой её увозили. Словно её забрали в другой мир, а потом вернули – уже без дыхания.

В отделе крутили пальцем у виска:

– Да брось, Хименес. У тебя на столе другие дела.

– Родители сами виноваты. С кем она гуляла?

– Нет тела – нет улик. Забей. Он не мог.

Каждый день, приходя домой, он чувствовал: она здесь. В кресле. В кухне. Смотрит. Молча. Не обвиняя – просто… ждёт. Как будто говорит: «Ну? Ты ведь умеешь. Так раскрой.»

А потом дело закрыли. Перевели в архив. Комиссар тихо позвал его к себе, налил ему виски и сказал:

– Есть вещи, Моралес, которые не для тебя. Это был кто-то… с уровнем. Это не улица. Не грабёж. Это что-то другое. Забудь.

Он ушёл. Не спорил. Но не забыл.

Он вырезал фото Клары из досье, приклеил на стену, поставив над ней надпись от руки:

«НЕТ СЛЕДОВ – ВСЕГДА ПРИЗНАК СЛЕДА».

Потом пошли слухи. Про некое закрытое учреждение, где учат "одарённых". Про детей, пропадающих без объяснений. Про новые препараты, которые якобы испытывают на подростках. Всё неофициально. Всё как дым.

Он пытался нарыть что-то. Пару раз почти вышел на след – и каждый раз всё рассыпалось: свидетели исчезали, источники замолкали, документы – сгорали. Даже адрес, где, по слухам, держали девочку, оказался стертым – словно никогда не существовал.

И тогда он понял:

это было делом не улицы, а лаборатории. Не крови – а расчёта. Не ярости – а системного зла.

С тех пор прошло восемь лет. Он продолжал работать. Закрывать дела. Собирать кости. Пить. Молчать. Но иногда, в тишине, среди очередных улик, он чувствовал: почерк тот же. Холодный. Точный. Без следов. Без эмоций. Словно кто-то играет в бога – и выигрывает.

Он взглянул на фотографию снова.

– Я тебя не забыл, – прошептал. Он и не собирался.

Хименес Моралес проснулся ближе к полудню – как и всегда, без будильника, без снов, без сожалений. Солнце уже ползло по комнате, забираясь под рваные жалюзи, оставляя на неубранной кровати полосы, как следы когтей. Он щурился, не торопясь открывать глаза полностью, будто реальность всё ещё можно было отогнать на пару минут.

Голова гудела. Сухость во рту напоминала наждачную бумагу. Где-то под ребром ныла старая травма – то ли печень, то ли память. Он перевернулся на бок, выронил неловко локтем папку с протоколами – та упала на пол, расплескав бумаги. Рядом валялась пустая бутылка рома. Дешёвого. Как и всё, что оставалось в его жизни.

Он сел, медленно, осторожно, как будто каждое движение давалось с боем. Потом встал, не поправляя рубашку, пошёл на кухню. Включать свет не стал. Вода из-под крана – прохладная, металлическая – казалась единственным живым в этой комнате. Он пил её жадно, стоя босиком на прохладной плитке, и чувствовал, как вместе с ней в горло стекает хриплая необходимость жить ещё один день.

Огляделся. Та же сцена, что и вчера, и позавчера. Старый, потрескавшийся диван, на котором он когда-то спал с женщиной, имя которой забыл. Кофейная кружка с засохшими остатками эспрессо – она смотрела на него как обида. Мятая футболка с невыводимым пятном на спине стула. И – стена. Главная стена. Обклеенная вырезками, схемами, фотографиями. Газеты, доклады, записи с пометками от руки. Лицо с серого снимка в углу – убитая девочка. Ниже – мужчина, найденный с перерезанным горлом. Красные линии маркера, стрелки, вопросы. Это было всё, что у него оставалось: распадающаяся комната и преступления, которые никто не хотел брать.

Он закурил. Первую сигарету, не вынимая изо рта, даже когда чиркал зажигалкой. Затянулся глубоко, до рези в горле. Не морщился. Привык.

Если кто и мог вести расследования на автопилоте – то это был он. Моралес не верил в "призвание" или "талант". Он считал это удобной сказкой – для тех, кому повезло, и тех, кто оправдывал собственную беспомощность. У него не было таланта. У него была память на чужие страхи, нюх на ложь и умение чувствовать, где именно пахнет смертью, даже если бумага твердит обратное.

Он знал, как зайти в глухой квартал, не вызвав подозрений. Знал, как уговорить стучащего доносчика, как поймать взгляд свидетеля, который врёт, и как – заставить его вспомнить. Он умел слушать между строк. Умел давить. А если надо – и идти в обход. Устав для него был чем-то вроде сборника рекомендаций, а не правил. И именно это делало его лучшим.

Да, он мог исчезнуть на трое суток – без объяснений, без связи. Да, мог сдать отчёт, в котором половина строк написана между двумя запоями. Да, он был неудобным, грубым, пахнущим табаком одиночкой. Но когда в отделе дело заходило в тупик, когда все остальные разводили руками – его звали.

Потому что Моралес вытаскивал мертвецов из тьмы.

Комиссар однажды сказал:

– Если бы ты был хоть на десять процентов дисциплинированнее, ты бы уже командовал отделом.

На что Моралес, не оборачиваясь, бросил:

– Тогда бы у нас было на десять процентов больше нераскрытых дел.

Он не играл в политику. Он делал работу. И именно за это его терпели.

– Правила нужны тем, кто не умеет думать, – сказал он однажды молодому инспектору, закуривая на крыльце. – А если ты умеешь, тебе правила только мешают.

Он говорил это спокойно. Без бахвальства. Без вызова. Как аксиому, проверенную кровью, потом и сотнями часов допросов.

И сейчас, глядя на стену, на свежие вырезки, он чувствовал – где-то начинает вонять по-настоящему. Новый случай. Новая аномалия. Он ещё не знал, что именно, но нутро уже нашёптывало:

Там что-то не так. Очень не так.

И это значило, что пора включаться. Очищать кофе-машину. Надевать рубашку. Перезаряжать диктофон.

Потому что Хименес Моралес не жил ради жизни. Он жил ради моментов, когда истина распадается на части, и только он умеет собрать её снова.

Он не был женоненавистником, но скептически относился к «чрезмерной инициативе». Особенно, если она исходила от младших сотрудников. Особенно – от тех, кто считал, что может раскусить дело по одному взгляду.

Когда он впервые услышал фамилию Орлова, он только хмыкнул:

– Эта, что с собаками? Волонтёрша с губами?

А когда узнал, что она интересуется телом с пляжа, он только вздохнул.

– Очередная фантазия. Женская интуиция – это когда фактов нет, но надо что-то почувствовать.

Он пришёл в участок ближе к двум дня. В мятой рубашке, не бритый, с лёгким перегаром – но всё равно, каким-то чудом, от него не несло отторжением. У него было то самое обаяние, которое не купишь – ленивая харизма, как у уставшего бармена, который уже видел всё, но всё ещё может улыбнуться, если ты платишь наличными.

На рабочем столе его ждали две папки: первая – рутинное дело о краже в супермаркете, вторая – обновления по неустановленному трупу мужчины без печени. Он потянулся, взял вторую, пролистал без интереса. Всё, что нужно было знать, он уже знал: печень удалена, хирургически, чисто. Всё остальное – крошки.

– Значит, какой-то псих решил собрать анатомическую коллекцию, – пробормотал он себе под нос. – Ну не каннибал же.

Он не знал ещё, что думает по этому поводу. Убийство выглядело как нечто слишком чистое. Без надрыва, без истерики. Профессионально. Но кому нужна человеческая печень?

Пока он не знал ответа. А значит – он не суетился.

Кати он не ждал. Но она появилась – в шесть вечера, на фоне ржавого неона над дверью, с открытым блокнотом, в джинсах и чёрной майке. В ушах её звенели те самые массивные кольца, а глаза сияли странным напряжением.

– Моралес, можно вас на минуту?

Он посмотрел на неё с выражением человека, которому только что предложили добровольно пойти на зубного.

– Только если ты принесла выпивку.

– Нет. Я принесла информацию.

Он не встал. Остался сидеть, откинувшись в кресле.

– Слушаю.

Катя подошла ближе, достала блокнот, открыла страницу, и начала:

– Я была у лагеря. Вчера. Просто послушала, что говорят дети. Они говорили, что Луис – мальчик, который умер – жаловался, будто во сне ему сделали укол. В плечо. А наутро у него жутко болела голова. Он слышал шум, гул. И говорил, что боится «волков». Это его слово – волки.

Моралес слушал, не перебивая. Он даже не моргнул.

– И?

– Вы не находите это странным? Ребёнок умер от «почечной недостаточности». Но никто не сделал вскрытие. Мать отказалась. А Луис буквально накануне говорил, что его как будто укололи.

Моралес вздохнул. Медленно. Театрально. Потянулся к пепельнице, которой не было. Затем к карандашу. Покрутил его в пальцах.

– Ты знаешь, сколько подростки говорят чуши? Я в двенадцать лет верил, что моя соседка – ведьма, потому что у неё было три кошки и она не улыбалась.

– Это не чушь, – отрезала Катя. – Я видела, как они говорили. Они не врали. Они испуганы. А ещё – это второй труп за неделю. Первый – мужчина без печени. Второй – ребёнок с тем же отказавшим органом. И ты не находишь, что это… как бы… связано?

Моралес усмехнулся.

– Ты сама сказала: отказала печень. Не удалена. Не вынута. А пуговицу на пляже мог принести кто угодно. Бомж, собака, ветер. Лагерь – это логистика, мусор, дети, персонал.

Он замолчал, и Катя поняла, что сейчас последует вывод.

– Тебе хочется, чтобы это было делом. Интересным. Потому что ты устала от пьяных туристов и драки у баров. И это нормально. Но мы – не в сериале. Это жизнь. А в жизни дети умирают. И не всегда – по чьей-то воле.

На страницу:
2 из 3