
Полная версия
Ты пришёл слишком поздно. Или вовремя?

Мирьям Кохави
Ты пришёл слишком поздно. Или вовремя?
Пролог. Голос дома
Я – дом.
Мои стены – из тёмных, просмолённых брёвен, которые помнят и треск векового мороза, и ласку летнего солнца. Мои окна – мутные, подслеповатые глаза, которые видели слишком много, чтобы оставаться ясными. Моя крыша, покрытая ржавым железом, – это шляпа, съехавшая набекрень от долгой, непростой жизни. Я стою здесь уже почти сто лет, вросший в эту землю по самые окна, и я – хранитель. Я храню не вещи. Я храню тишину.
Я помню её мать. Женщину с руками, пахнущими мукой и тревогой. Она двигалась по моим комнатам бесшумно, как тень. Её молчание было тяжёлым, как мокрый тулуп. Оно оседало пылью на моих подоконниках, впитывалось в мои деревянные полы вместе с её невыплаканными слезами. Она носила свою боль внутри, бережно, как самое дорогое сокровище, и от этой тяжести мои половицы скрипели по ночам. Она боялась сквозняков, громких голосов и будущего. Она угасала медленно, и я чувствовал, как жизнь покидает её, словно вода, уходящая в сухую землю.
А потом, спустя годы, приехала она. Дочь.
Я почувствовал её, едва она повернула ключ в моём ржавом, неподатливом замке. Она привезла с собой запах города – резкий, нервный, пахнущий бензином и чужими духами. Но под этим запахом я учуял другое. То же самое застарелое одиночество, тот же страх, ту же боль, что носила её мать. Только у этой боль была другой. Она не спала глубоко внутри, она грохотала, как поезд без расписания, который вот-вот сойдёт с рельсов.
Она вошла и замерла на пороге. Я видел, как её взгляд скользит по моим стенам, по паутине в углах, по выцветшим обоям. Она искала здесь не убежище. Она искала здесь себя.
«Очередная беглянка», – подумал я. Они часто приходят сюда, в тишину. Плачут в подушки, смотрят в мои окна, а потом, не выдержав собственного эха, снова уезжают в свои шумные города, оставляя после себя лишь призрак надежды.
И я решил её проверить.
На следующий день, когда она, растерянная, пошла на веранду, я стряхнул старую, рассохшуюся полку над дверью. Ту самую, на которой её мать зачем-то хранила тяжёлую хрустальную люстру. Пусть прошлое обрушится ей под ноги. Пусть она упадёт. Пусть почувствует мою неприветливость.
Боль – хороший учитель. Иногда, чтобы человек начал говорить, его нужно сначала оглушить.
Посмотрим, сломается ли она.
Или, наконец, научится говорить.
Со мной. И с собой.
Глава 1. Пустая квартира
Я поставила последнюю коробку у входной двери и медленно, с усилием, выпрямилась. Каждый позвонок отозвался тупой, ноющей болью, будто в позвоночник всыпали битого стекла. Спина ныла от сгибания, от тяжести коробок, от вещей – и, наверное, от жизни тоже. Когда ты больше двадцати лет хранишь всё в себе, тело рано или поздно начинает жаловаться. Громко, настойчиво, без права на апелляцию.
В комнате пахло пылью, лекарствами и чем-то невидимым, неосязаемым – тенью того, что было. Затхлый аромат времени. Здесь я жила почти тридцать лет. Провела рукой по стене, где раньше висела наша свадебная фотография. Обои под ней были светлее, как бледный шрам на коже. Здесь я плакала в подушку, когда дети впервые ушли в школу, и дом вдруг показался оглушительно пустым. Здесь сидела на кухне, обнимая остывшую кружку с чаем, когда муж сказал, что «нам надо сделать паузу», и эта пауза растянулась на вечность. Здесь, у этого самого окна, я слышала по ночам мамины голосовые – короткие, сбивчивые, полные страха и одиночества:
– Аннушка, у меня снова давление… Не приезжай, я справлюсь… Просто поговори со мной.
И я говорила. С её голосом в телефоне, с её тенью в своей квартире.
Теперь здесь было пусто. Не просто пусто – выпотрошено.
Книги – упакованы. Фотографии – спрятаны в ту самую коробку у двери. Молчаливая тумбочка, свидетельница бессонных ночей, – продана на «Авито» молодой паре, которая радовалась «отличному состоянию». Я провела пальцем по подоконнику – слой пыли. В углу, на паркете, остался след от ножки кресла, в котором я проверяла уроки.
Я взяла сумку, обернулась – на миг. Не потому что хотела, а потому что надо. Последний взгляд – как прощание с человеком, которого ты любила до судорог, но который тебя предал. Эта квартира была таким человеком. Она хранила мои секреты, но она же и держала меня в плену.
На улице пахло весной и дорожной пылью. Запах надежды и прошлого, смешанный в одном вдохе.
Я заказала такси до вокзала. Водитель, мужчина средних лет с уставшими глазами, был молчалив, и слава богу. Я не умела легко говорить в такие дни – даже с самой собой. Слова застревали в горле, как ком непролитых слёз. Мы ехали мимо знакомых улиц, которые вдруг стали чужими. Мимо парка, где я гуляла с коляской. Мимо школы, из которой забирала заплаканную Леру. Всё это было кадрами из чужого кино.
Пока ехали, в голове свинцовым маятником качались два вопроса: зачем я это делаю? И что я там найду?
Ответов не было. Только образ дома в деревне – серого, вросшего в землю, с покосившимся крыльцом. Пахнущего полынью, валидолом и сыростью. Дом, в котором я не была больше десяти лет. Дом, где умерла мама. После похорон я сбежала оттуда так быстро, будто за мной гнались призраки. А теперь – возвращалась к ним добровольно. Я решила: останусь там на время. Чтобы собраться. Чтобы подышать. Чтобы услышать себя – если она там ещё осталась.
На вокзале было шумно, как внутри растревоженного улья. Люди спешили, суетились, кричали в телефоны, обнимались, ждали. Я стояла отдельно, за невидимым стеклом, наблюдая за этим бурлением жизни, к которому больше не имела отношения. Мой поезд был через двадцать минут, но внутри всё уже уехало – далеко, в звенящую пустоту.
В кафе у кассы женщина моего возраста спорила с дочкой-подростком – громко, резко, с красными пятнами на щеках.
– Я же просила тебя! Почему ты меня никогда не слышишь?!
Я смотрела на них – и вспоминала, как мы с Лерой ругались из-за тех же пустяков. Из-за джинсов, из-за накрашенных глаз, из-за меня. Из-за моего вечного «надо» и её оглушительного «не хочу».
Сейчас мы не ругались. Мы почти не говорили. Наш последний разговор – вчерашний, по телефону. Короткий, как удар хлыста.
– Мам, ты правда поехала туда жить? – в её голосе был холод и недоумение.
– На время.
– А смысл? У тебя здесь квартира, внуки, мы.
Я прикрыла глаза, вспоминая свои пальцы, сжимающие телефонную трубку.
– Я просто устала, Лер.
– От нас? – вопрос был брошен, как камень.
– Нет. От себя. От той себя, которая жила рядом с вами.
Она молчала. И это молчание было громче любого крика. Я – тоже молчала.
Поезд качался, как убаюкивающий зверь. За окном мелькали деревья с набухшими почками, редкие дома с дымком из труб, пересохшие чёрные поля. Весна была ещё неровной, рваной: снег в тенистых оврагах, грязь на просёлочных дорогах, и воробьи, орущие с крыш с отчаянной, почти истеричной радостью.
Я достала из сумки новый блокнот и ручку. Открыла на первой странице. Рука дрожала, но я написала:
«Я не знаю, зачем я еду. Знаю только, что здесь, в привычной жизни, оставаться – значит умереть. Медленно, незаметно, под одеялом из чужих «надо» и «должна». А там, может быть… будет тишина. И, возможно, эта тишина скажет мне что-то важное. Или хотя бы позволит услышать собственный голос.»
Закрыла блокнот. Смотрела в окно, на бегущий пейзаж.
И вдруг – неожиданно для самой себя – заплакала.
Не от грусти. Не от страха. Не от жалости к себе.
Слёзы текли сами, горячие, освобождающие.
Просто потому, что можно. Потому что никто не видит и не спросит: «Что случилось?»
И потому что, наверное, я всё-таки жива. Жива, раз ещё способна чувствовать эту боль и это облегчение.
И это было самое важное открытие за последние десять лет.
Глава 2. Дом, который молчит
Дом встретил меня тишиной.
Не той уютной, что пахнет свежей выпечкой и звоном чашек, а густой, затхлой – как в подвале, где давно никто не бывал. Я повернула ключ в ржавом замке, и он не сразу поддался. Дверь скрипнула, будто спрашивая: «Ты зачем пришла?»
Внутри пахло лекарствами, пылью и слабостью. Пахло тем, от чего невозможно спрятаться – старостью, одиночеством, ожиданием конца.
Я включила свет. Лампочка мигнула, как в кино про призраков, и загорелась тускло, будто нехотя. Всё было на своих местах, как оставила мама. Календарь на стене замер в середине февраля. Чашка на столе – пустая, с засохшим следом на донышке. Шерстяной плед на диване – аккуратно сложен, но на нём отпечатался изгиб тела.
Я села в кресло, в то самое, где она сидела вечерами, укутанная в платок, слушая радио. Иногда я звонила ей, а она включала погромче, и говорила:
– Погоди, Аннушка, сейчас "Загадки истории" закончатся.
Я закрыла глаза и почти услышала это радио. И голос мамы.
– Ты снова с книжкой, да? Всё читаешь, а жить когда начнёшь?
Я прошлась по комнатам. В спальне – старое трюмо, где мои платья, заброшенные много лет назад. В кухне – посуда, как будто мама просто вышла на минуту. Окно приоткрыто. Сквозняк играет с занавеской. На полке – стеклянный пузырёк с валерьянкой и икона.
Я коснулась рукой стола. Он был холодным, как лоб.
Потом – снова села. Долго. Ничего не делала. Просто смотрела. В потолок, в стены, в воздух.
Память в таких местах работает иначе. Она не последовательна. Она кидается на тебя, как воробей – внезапно и остро. Вдруг вспоминается, как ты маленькая, разбила чашку, и мама заклеивала её бинтом. Или как варила клубничное варенье и громко ругалась на мух. Или как в день твоей свадьбы долго молчала, а потом тихо сказала:
– Живите тихо. Тихо – лучше, чем громко. Громкое – всегда боль.
К вечеру я разожгла печку. Дрова были сырые, огонь не хотел брать, пахло гарью. Я открыла окно, закуталась в мамин платок и села на табурет у двери. Ноги замёрзли. Внутри – тоже холодно.
Иногда одиночество – это не отсутствие людей. А когда даже внутри себя никого не осталось.
Я пошла спать рано. Прямо в одежде. На диван, где когда-то мама читала молитвы. Долго ворочалась, а потом уснула – резко, как будто упала в темноту.
Сон был странным.
Я стояла в этом же доме. Только он был светлым, живым. В окне – солнце, за дверью – чьи-то шаги. В углу – мама, улыбается.
– Ты всё ещё здесь? – спрашиваю.
– А ты? – отвечает она. – Ты же хотела уйти.
– Уйти куда?
– В жизнь, Аннушка. В настоящую жизнь.
Я проснулась внезапно. За окном светало. Серое, холодное утро стучало по стеклу.
На кухне тикали часы.
Дом молчал. Но мне показалось – тишина стала чуть мягче.
Глава 3. Он просто фельдшер
С самого утра лил дождь – не настоящий, с грозой и шквальным ветром, а противный, моросящий. Мелкий, как бисер. Он не стучал по крыше, а шуршал, будто небо не решилось заплакать по-настоящему и тихо капало себе в платок. Воздух был влажным и пах мокрой землёй и прелыми листьями.
Я не успела даже вскипятить чайник, как услышала хруст. Странный, сухой, будто кто-то наступил на гнилую доску. Я пошла на веранду, где пахло сыростью и старым деревом. И тут полка над входной дверью, на которой мама зачем-то держала массивную старую люстру с хрустальными висюльками, с громким треском обвалилась.
Полетела и пыльная люстра, и ржавые крючки, и какая-то сетка с пожелтевшими деревянными прищепками. Всё это рухнуло мне под ноги, подняв облако пыли. Я, естественно, споткнулась, инстинктивно попыталась ухватиться за дверной косяк, но рука соскользнула, и я с глухим шлепком села на холодный дощатый пол, успев больно удариться плечом о стену.
Несколько секунд я просто сидела в оцепенении, глядя на осколки хрусталя и пыльные прищепки, разбросанные по полу.
Первой мыслью было: «Ну вот. Началось. Дом решил меня выжить».
Второй, более панической: «А если я что-то сломала?»
Плечо пронзила острая, пульсирующая боль. Дождь за окном усилился, его шуршание превратилось в монотонный шум. Телефон, как назло, остался в комнате на столе. И в этот момент, сидя на полу в окружении обломков прошлого, я вспомнила, что мама всегда держала в прихожей на гвоздике бумажный список: «Экстренные телефоны».
Кое-как поднявшись, придерживая раненую руку, я нашла его – липкий от времени, выцветший листок из школьной тетради, исписанный маминым аккуратным почерком. «Пожарная», «Газовая служба»… и в самом низу:
Фельдшер – Илья.
Номер: 8-9…
Я набрала номер. Руки дрожали.
Ответил он на удивление быстро, голос был молодой, спокойный, с лёгкой хрипотцой.
– Да, слушаю.
– Это… здравствуйте. Я… в доме Михайловой. Анны Аркадьевны. Это вы… Илья?
– Да. С вами всё в порядке? – в голосе не было ни удивления, ни лишних вопросов.
– Упала. Немного плечо болит.
– Я через десять минут буду. Не двигайтесь особо.
Он действительно пришёл через десять минут. Я увидела его через окно – высокий, в промокшей чёрной ветровке и вельветовых штанах, он шёл по размытой дорожке уверенно, не обращая внимания на дождь. Волосы тёмные, слегка растрёпанные ветром. В руках – потрёпанная сумка фельдшера. На лице – спокойная сосредоточенность, никаких лишних эмоций.
Он вошёл, не стряхивая капли с одежды, будто это было для него привычным делом.
– Вы Анна?
– Да. Дочка… Михайловой.
– Сочувствую, – сказал он просто, без заученных фраз. – Я к ней пару раз приходил в последние месяцы. Умная была. Строгая.
– Очень, – подтвердила я.
Он присел на корточки рядом со мной, даже не спросив разрешения, и уверенно, но бережно взял меня за локоть.
– Можно? Я только гляну.
– Конечно.
Пальцы у него были тёплые, а движения – деловые, выверенные. Он аккуратно прощупал плечо, ключицу. Я поморщилась от боли.
– Не сломано, – заключил он. – Мышцы, может быть, потянули. Синяк будет знатный. Я сейчас намажу – согревающей.
Он достал из своей сумки тюбик с мазью, быстро, без суеты. Запах был резкий, камфорный. Он нанёс мазь лёгкими, втирающими движениями. Я поморщилась – жгло.
– Потерпите, – сказал он. – Скоро отпустит.
Он бросил взгляд на беспорядок на полу.
– У вас тут бардак. Простите. Я про люстру.
– Это мама повесила сто лет назад. Говорила, «на дачу сойдёт». Я не трогала.
– Может, помочь вам немного разобрать дом? А то, судя по этим полкам, тут ещё не одна может упасть. Тут всё на честном слове держится.
– Я справлюсь, – ответила я, может, чуть резче, чем хотела.
– Плечо говорит, что – не совсем, – он поднял на меня глаза и впервые улыбнулся. Улыбка была негромкой, неигривой, просто человеческой. Такой, от которой становится немного теплее внутри.
– Я здесь местный. Почти. Женился когда-то – переехал. Потом… остался.
Он не стал продолжать, и я не спросила. В его недосказанности не было тайны, скорее – усталость от старой истории.
– Вот, – он протянул мне упаковку с мазью. – На ночь ещё намажьте. Через пару дней должно пройти.
Я кивнула, принимая тюбик.
Он встал, отряхивая колени.
– Если что, звоните. Номер знаете. Я не только фельдшер. Иногда крышу чиню, дрова колю. Работа здесь… ну, сами знаете. Какая есть.
– Спасибо.
– Не за что. Рад был познакомиться. Анна?
Он произнёс моё имя так, будто спрашивал разрешения обращаться по имени.
Я немного смягчилась, впервые за день почувствовав не только боль и одиночество.
– Можно.
Он кивнул и ушёл. Его шаги по дорожке – лёгкие, уверенные – быстро затихли в шуме дождя.
Я стояла у окна и смотрела, как его фигура растворяется в серой пелене, не открывая зонта. Простой человек. Без намёков, без фраз с подтекстом. Просто пришёл, сделал свою работу и ушёл.
И всё же, когда я вернулась в комнату и снова села на диван, прислушиваясь к своему телу, я поняла две вещи. Плечо болело меньше. И стало как будто не так одиноко.
Глава 4. Быт и тишина
На следующий день я проснулась рано. Слишком рано – даже для деревни, где жизнь начинается с первыми петухами. За окном серел рассвет, влажный и холодный. С крыши мерно капало, отбивая свой собственный, неторопливый ритм. Где-то вдалеке, на краю деревни, натужно булькал трактор, будто прочищая горло перед рабочим днём.
Я лежала, уставившись в потолок с его трещинками, похожими на речную карту, и вдруг поняла: тишина здесь – не как в городе. Она совершенно другая. В городской квартире тишина – это когда плотно закрыты окна, когда выключены все приборы. Это искусственная, хрупкая тишина, которую в любой момент может прорезать вой сирены или крик соседей. Здесь же тишина была живой, глубокой. Она состояла из скрипа старого дома, шелеста ветра в ветвях, далёкого лая собаки. И я поняла, что в городе тишина – это когда закрыты окна. А здесь – когда закрыта душа.
На кухне было прохладно, пахло сыростью и вчерашней гарью от печки. Я включила старую электрическую плиту, поставила чайник. Плечо, намазанное мазью Ильи, ныло, но уже не острой, а тупой, терпимой болью. На полке стояли молчаливые свидетели маминой жизни: банки с засахаренным вареньем, на которых выцвели этикетки, чай в старой жестяной коробке с изображением индийской женщины и пыльные кружки с отбитыми краями.
Я сделала себе чай. Без сахара, без смысла. Просто горячая, горьковатая вода. Села у окна, обхватив чашку ладонями.
Снаружи просыпалась деревня. Это было похоже на неспешный, хорошо отрепетированный спектакль. Мужчина в высоких резиновых сапогах и телогрейке протащил мимо моего забора две звенящие канистры. Соседка через дорогу, дородная бабушка в розовом халате, накинутом на ночную рубашку, гоняла кур, размахивая веником и выкрикивая что-то им вслед. Дым из трубы соседнего дома лениво тянулся вверх, в серое небо.
Я в этом не участвовала. Я наблюдала – как будто смотрела фильм про чужую, простую и понятную жизнь.
После завтрака, состоявшего из чая и куска вчерашнего хлеба, я решила сходить в местный магазин. До него – метров пятьсот, по разбитой, грязной дороге. Я надела мамино старое пальто, натянула шапку, сунула в карман помятые купюры. Дождя уже не было, но воздух был влажным, и под ногами чавкала земля.
Магазин, или «сельпо», как его называли местные, оказался маленьким, душным помещением, где смешались запахи свежего хлеба, сырости, хозяйственного мыла и чего-то неуловимо-советского. Продавщица, женщина лет сорока с усталым, но внимательным взглядом, кивнула мне, едва я вошла.
– Здравствуйте. Вы – Анна?
– Да, – удивилась я.
– Дочка Михайловой? – продолжила она.
– Да.
Она снова кивнула. В этом кивке было всё: и сочувствие, и любопытство, и признание меня «своей», хоть и пришлой.
– Что нужно? Хлеб сегодня свежий.
Я взяла буханку хлеба, пачку макарон, банку растворимого кофе. И почему-то, сама не зная зачем, рука потянулась к яркой коробке шоколадных конфет. Как в детстве, когда конфета была наградой за хорошее поведение. Потом подумала: кому они мне? Для кого?
На выходе, толкнув скрипучую дверь, я столкнулась с кем-то плечом.
– Ой, простите…
– Да это вы простите. – Знакомый спокойный голос.
Илья. Тот самый. В тёмной куртке, с буханкой хлеба в одной руке и пучком сочного зелёного лука – в другой.
– Опять вы, – сказала я, и на губах появилась тень улыбки.
– А вы думали – деревня большая? У нас тут два маршрута: магазин – работа.
– И фельдшер между ними, – добавила я.
– Именно, – он взглянул на меня чуть внимательнее, потом на коробку в моей сумке. – А вы конфеты купили. К празднику?
– К какому? – растерялась я.
– Ну… просто так? Для настроения?
Я не знала, что ответить. Что я купила их от одиночества? От тоски по маленьким радостям? Я просто кивнула.
– Если вдруг захочется попить чаю с кем-то – я живу за ФАПом. Дом с зелёными ставнями.
Он сказал это легко, не приглашая и не настаивая. Просто констатировал факт.
– Спасибо. Я подумаю.
– Подумайте, – повторил он. – Тишина – хороша. Но не каждый день.
Я вернулась домой. Села прямо на холодные ступеньки крыльца. Развернула шуршащую обёртку коробки конфет. Взяла одну – круглую, в тёмном шоколаде, с вишнёвым вареньем внутри.
Глупо, но когда я её съела, я чуть не расплакалась. Не от вкуса – от самого этого жеста. От того, что я так давно не делала ничего «для себя». Обычно всё было – для детей. Для мужа. Для школы. Для родителей. Для кого угодно. Я была функцией, которая обеспечивает быт и комфорт других.
А тут – вишнёвая конфета. Горько-сладкая. Тёплая от солнца, пробившегося сквозь тучи. Сама себе.
Вечером я зажгла старую настольную лампу, накинула на плечи мамин шерстяной платок и села с блокнотом.
Я написала:
«Удивительно. Никого нет – и всё же кто-то рядом. Иногда кажется, что даже чай в одиночестве – не совсем одиночество. Если кто-то знает, что ты пьёшь его с конфетой.»
Плечо болело меньше. Сердце – всё ещё молчало. Но уже не стучало глухо в стенку, пытаясь выбраться наружу. Оно просто билось. Ровно. И это уже было немало.
Глава 5. Разговор у реки
В тот день я проснулась поздно. Без чувства вины, без планов на день, без списка дел в голове. Просто открыла глаза и почувствовала, что за окном – утро. Ни хорошее, ни плохое. Просто – утро. А значит, я ещё здесь.
В доме было прохладно и тихо. Кофе, купленный накануне, закончился. Конфеты тоже. Я накинула на плечи мамин платок, взяла старую плетёную корзинку – просто так, для вида, – и пошла к реке. Мама часто туда ходила «подышать». Наверное, втайне надеялась, что быстрая вода унесёт с собой часть её тревог или скажет что-то важное. Сегодня я решила попробовать последовать её примеру.
Дорожка к реке заросла крапивой и лопухами. Старая верба склонилась так низко, что её ветви касались воды, будто шепча ей что-то. Трава была ещё влажной и холодной от ночной росы. Я спустилась по скользкому глинистому склону – и вдруг замерла.
Он сидел на большом, обросшем мхом валуне, спиной ко мне.
Илья.
Рядом с ним на траве лежал небольшой рюкзак, открытая книга в потрёпанной обложке и старый металлический термос. Он не заметил меня. Он просто сидел, глядя на тёмную, быструю воду. В его позе, в том, как он обхватил руками колени, было что-то почти детское, беззащитное. Как будто он ждал кого-то, кто пообещал прийти, но всё ещё не пришёл.
Я уже хотела тихо развернуться и уйти, чтобы не нарушать его уединения. Но он, словно почувствовав моё присутствие, медленно повернул голову и улыбнулся. Будто знал, что я здесь.
– Доброе утро, Анна.
– Доброе, – ответила я, немного смутившись. – Вы часто тут бываете?
– Когда не спится. Или когда душно. Внутри, – он похлопал ладонью по камню рядом с собой. – Присаживайтесь. Здесь удобно. И не бойтесь – молчать я умею.
Я села. Камень был прохладным, но от его присутствия рядом исходило какое-то спокойное тепло. Мы молчали. Минуту. Две. Слушали, как плещется вода о берег, как где-то в камышах деловито чирикают невидимые птицы, как шелестит ветер в ветвях вербы. Это была не неловкая пауза, а полноценный разговор без слов.
– Я любил сюда приходить, когда с женой ссорились, – вдруг сказал он, не поворачивая головы, продолжая смотреть на реку.
Я чуть напряглась, не зная, как реагировать. Но он продолжил так же спокойно, будто говорил о погоде.
– Она была огонь. Яркая, быстрая, всё в её руках горело. А я – вода. Тихий, медленный. Иногда, когда мы ссорились, вода закипала. Иногда – огонь почти гас. А тут, у реки, всегда всё ровно. Она течёт и течёт, и ей всё равно, что там у тебя внутри.
Я молчала. В такие моменты не хочется говорить банальное «мне жаль». Просто хочется быть рядом и слушать.
Он открутил крышку термоса, налил в неё дымящийся напиток и протянул мне.
– Чай. С мятой. Без заварки, зато честный.
Я взяла металлическую кружку-крышку. Она была горячей. Чай оказался простым и очень вкусным.
– Вы всегда такой? – спросила я, сделав глоток.
– Какой?
– Тихий. Прямой.
Он усмехнулся.
– Когда-то был другим. Шумным, резким. Пытался всем всё доказать. Жизнь пообтесала. Потеря – лучший наждак. Она стирает всё лишнее, наносное.
– Потеря… – эхом повторила я.
– Вы ведь тоже кого-то потеряли? – он посмотрел на меня – внимательно, но без жалости.
Я кивнула.
– Маму. Недавно.
– И мужа? – его вопрос не прозвучал бестактно. Он был простым и естественным.
– Муж ушёл. Сам. Сказал, ему стало тесно со мной.
– А вам?
– Мне… тоже, – это признание вырвалось само собой. – Но я не знала этого тогда. Думала, тесно – только ему.