
Полная версия
Парижское эхо
Правда в том, что хоть я и была потрясена Парижем, его красотой, россыпью кафе на тротуарах, деревьями, мостами и парящими над водой соборами и прочими прелестями, к которым ни один нормальный человек не смог бы остаться равнодушным, – несмотря на все это, мне было очень одиноко. Студенты-лингвисты держались вместе, и к тому же мне всегда казалось, что они ведут себя слишком инфантильно. Иногда я ходила в гости к одному знакомому мальчику-англичанину, который снимал комнату у пожилой француженки на авеню де ля Гранд Армэ, но этого не хватало, чтобы вырваться из социальной изоляции. А что до дружбы с местными – язык оставался слишком большим препятствием. Кое-как объясниться на ломаном французском по делу – это одно, но поддерживать светскую беседу в шумном баре – совсем другое.
Как-то вечером я неожиданно попала в Американскую библиотеку, и все изменилось. О библиотеке нам рассказал Джулиан, и, с его слов, это был настоящий рай, где мы, студенты, могли совершенно бесплатно найти все что душе угодно. К рассказу он добавил, что как раз в тот вечер проводит там мероприятие. Никаких особых дел у меня не было, и я решила сходить. Там я познакомилась с мужчиной, который положил конец моему вынужденному отшельничеству, но цена оказалась так высока, что даже десять лет спустя я по-прежнему расплачивалась по счетам. На протяжении нескольких месяцев мои письма домой переполняла эйфория. А потом я перестала писать.
Когда в июле я наконец вернулась, родители пришли в ужас: я похудела почти на десять килограммов. Скрепя сердце я согласилась на еженедельные встречи с доктором Павин – психотерапевтом, которая верила, что все мои проблемы уходят корнями в детство. Но ни мамино сочувствие, ни ободряющие отцовские похлопывания по плечу – ничто не могло заставить меня открыться. Правда, как-то раз в начале выпускного курса в колледже я всю ночь проговорила со своей соседкой по общежитию и лучшей подругой Жасмин Мендель. Но даже наедине с близким человеком я так и не смогла выразить словами всю глубину своего несчастья. Мне просто не с чем было сравнивать: ничего подобного никогда не случалось ни со мной, ни с теми, кого я знала. Поэтому я решила, что лучше всего спрятать свои чувства под замок и попытаться думать о чем-нибудь другом. Моя мать тогда жаловалась, что я от нее «отдалилась». А я не могла ей объяснить, что, если ты попал в ситуацию, в которой чувствуешь себя совершенно беспомощной, выжить можно, только цепляясь за привычное, за рутину, с которой ты худо-бедно справляешься. И цепляться придется до самого конца.
Все это время – и в долгие месяцы одиночества, и чуть позже, в дни мимолетного экстаза – Джулиан маячил где-то на горизонте. Для многих, но не для меня, его присутствие было куда более заметным. Его нельзя было назвать красавцем, к тому же он всегда вел себя по-британски сдержанно, и тем не менее многие студентки были в него влюблены. Так бывает. С одной стороны, он был настоящий профессионал, с другой – состоял в счастливом на первый взгляд браке с француженкой по имени Сильви, которая приходила в университет на официальные мероприятия и иногда – на лекции. Устроившись где-нибудь с сигаретой, она сидела со скучающим, хотя и дружелюбным видом и постоянно проверяла сообщения в телефоне. Парням-студентам Джулиан тоже нравился, потому что держался с ними на равных и был не прочь поговорить не только о кино, но и о футболе.
Во время учебного года Джулиан часто приглашал студентов на обед, и мы собирались в небольшом кафе на бульваре Распай. Нам он заказывал кувшин «кот-дюрон», но я отказывалась – мне не нравилось пить вино посреди дня. Для себя он почти всегда брал кружку разливного пива и яйца с анчоусами под майонезом. Однажды, посмотрев компанией какую-то студенческую пьесу, которую давали неподалеку от Парижской биржи, мы с ним оказались в кафе вдвоем. Я тогда ужасно опозорилась, перепутав слово «онгле», означавшее разновидность стейка, о которой я никогда прежде не слышала, и слово «англичанин» – по-французски они звучали для меня совершенно одинаково. Джулиан весь вечер подтрунивал над моей излишней серьезностью и называл меня «миссис Джеллибай» – в честь героини Диккенса, которая была одержима желанием помогать африканской бедноте. Под конец он даже поинтересовался, не была ли я новообращенной христианкой.
Несмотря на разное чувство юмора, я понимала, что Джулиан никого не пытался обидеть; к тому же мне нравилось, как он обходился со студентами. Иногда мне кажется, что уже тогда я замечала в его поведении какую-то напряженность и смутную меланхолию – признаки того, что огромная квартира в Шестнадцатом округе, очаровательная жена и контракт с издательством не приносили ему должной радости. Но скорее всего я это просто придумываю, поскольку в двадцать один год я была слишком поглощена собственными чувствами, чтобы думать еще о ком-то, тем более о человеке старше меня и в социальном плане намного более благополучном.
Забравшись в ванну, я намылила голову, размышляя о том, как ужин с Джулианом поможет мне заново влиться в ритм парижской жизни. Я решила доказать, что стремлюсь к этому, поэтому остановила выбор на черном шерстяном платье. К нему надела тяжелые ботинки, кожаный бомбер и серебристое ожерелье. На мгновение мне показалось, что я переборщила – «рок-звезда возвращается». Но потом решила – пусть, главное, что в этом наряде я чувствую себя уверенно.
Когда я добралась до станции метро, время еще оставалось, поэтому я пошла прогуляться по шумной улице. Возле входа в метро со стороны Страсбургского бульвара я заметила группу китаянок средних лет с хозяйственными сумками наперевес. Они стояли парочками, прислонившись к перилам, и ловили взгляды одиноких мужчин. Своеобразная извращенная версия семейной жизни: отведи меня домой и заплати за секс, но между нами ничего не будет, если ты не поможешь мне дотащить сумки.
Поднимаясь вверх по рю дю Фобур-Сен-Дени, я вдруг поняла, что улыбаюсь – от того, насколько непохож был этот квартал на Шестнадцатый округ, с его бескрайними просторами из гладкого камня, среди которых навсегда затерялось брачное гнездо Джулиана. На металлических ставнях магазинов толстым слоем лежали узоры граффити; когда-то давно, еще ребенком, я впервые увидела такие же в нью-йоркской подземке – тогда они привели меня в ужас. Я шла по очень старой улице, которая, застряв во времени, так и не приобрела современный облик. Ее оживляли лишь курильщики, дымившие на тротуарах рядом с барами. По пути мне встретилось несколько почти одинаковых заведений, но среди них я так и не нашла «Мориссет». Спустя минут десять я окончательно убедилась, что проглядела нужную вывеску. Вернувшись тем же путем, я наконец заметила красный навес, под которым виднелась надпись: «Ле Мари 7».
«Мориссет», «Мари Сет[11]»… Ну конечно. Как типично, с моим-то французским. Внутри, кажется, все посетители были не старше двадцати трех лет, и почти все играли в настольный футбол. Джулиан сидел недалеко от входа. Когда он вернулся с напитками, я извинилась за опоздание и объяснила, что запуталась в названиях.
– Я впервые приехала сюда в девяносто шестом – тогда Аланис Мориссет была очень популярной, – сказала я. – Мы на повторе слушали Jagged Little Pill.
– А я был уверен, что ты из тех женщин, которым нравится Джонни Митчелл, – отозвался Джулиан, стукнув своим бокалом по моему.
– Ее я тоже слушала. Ох уж эти канадские девчонки… умеют они изливать душу. А ты что же, теперь тут?
– Да. Живу неподалеку, на крошечной улице типа тех, что в Лондоне называют «мьюз». Когда-то там были конюшни. Сейчас под моей квартирой работает пивоварня. Поначалу я думал поселиться на пассаж дю Дезир, чуть дальше по улице, но, когда пришел посмотреть место, ворота на территорию оказались закрыты, а потом я так и не собрался.
– То есть ты пришел к воротам, за которыми начиналась дорога желаний, а на них висел замок?
– Не поверишь, но со мной всегда так.
Я ему подыгрывала, но в этом не было ничего плохого. Я знала, что Джулиан считал меня угрюмой социальной активисткой, и мне было приятно осознавать, что он ошибался; эта мысль добавляла мне уверенности.
– И чем же ты займешься на этот раз? – спросил Джулиан.
– Это длинная история, – выдохнула я и вдруг поймала себя на том, что провожу рукой по волосам.
– А если покороче?
– Что ж. Меня интересует жизнь парижанок во время немецкой оккупации, с сорокового по сорок четвертый год. Все, что соберу, войдет потом в книгу, которую готовит заведующая моей кафедрой профессор Путман.
– Это очень увлекательный период. А я слышал, будто ты навсегда распрощалась с академическим миром, сразу после докторской. Я тогда еще подумал: «Очень жаль!»
– Так и было. После защиты я на два года уехала в Африку, работала в просветительской программе против СПИДа. Когда вернулась домой, совершенно не понимала, что делать дальше. Тогда старая подруга Жасмин Мендель посоветовала мне отправить заявку в научный отдел при университете. В кои-то веке на нашей кафедре завелись лишние деньги.
Решив, что краткая история моей жизни уже порядком затянулась, я решила сменить тему:
– А ты? По-прежнему живешь девятнадцатым веком?
– Да. Пишу биографию Альфреда де Мюссе для одного английского издательства. Уже полкниги готово, если не больше. Ты поняла, о ком я говорю?
– Французский романтик, да?
– Да. Но миру он в основном известен как любовник Жорж Саид. Он писал пьесы, мемуары и очень много стихов. Я бы не сказал, что это высшая лига, но что-то в нем определенно было.
– Это он ходил с лобстером на поводке?
– Нет. Ты путаешь его с Жераром де Нервалем.
– Хочешь сказать, где-то в Лондоне есть издательство, которому понадобилась книга про второстепенного французского поэта девятнадцатого века?
– К счастью, по крайней мере одно точно есть. В этот раз я делаю упор на аутоскопию.
– На что?
– Аутоскопию. Это субъективное переживание, при котором тебе кажется, будто ты существуешь за пределами собственного тела и наблюдаешь за собственной жизнью со стороны. «Ауто» – «сам», «скопия» – «видение». У де Мюссе ее в избытке.
– В качестве поэтического приема или неврологического расстройства?
– В этом-то весь вопрос. По-моему, и того и другого. Но не подумай, к доппельгангерам все это не имеет никакого отношения. Там кое-что поинтереснее. Иногда, к примеру, он наблюдал, как идет навстречу самому себе по аллеям Тюильри.
– Звучит неплохо.
– Так и есть. Но он рассказывает об этом с невероятной тоской. В своем лучшем стихотворении, «La unit de decembre»[12], он описывает незнакомца, который преследовал его до самой старости, по разным городам, в разные периоды жизни.
– И кем же в итоге оказался этот незнакомец?
– Не скажу. Прочти стихотворение – сама узнаешь.
Я поднялась, чтобы купить у барной стойки еще пива, и сказала:
– Ты всегда умел раздразнить своих студентов. Заставить нас больше читать.
– Увы, мне не хватило таланта. Я относился к преподаванию как к вынужденной необходимости, которая только отвлекает меня от по-настоящему важных дел.
– Мне очень жаль, что у вас с Сильви ничего не вышло, – произнесла я, вернувшись с бокалами. – Что случилось?
– Ну и ну, ты времени даром не теряешь. А мы ведь еще даже не ужинали.
– Я не знала, что личные вопросы можно задавать только по расписанию.
– Да, между основным блюдом и сыром.
– Когда-то тебе нравилось, что я все говорю в лоб. Ты называл меня «настоящей американкой».
– Да, мне и сейчас нравится твоя честность. И то, что ты сразу призналась, что у тебя нет планов на вечер.
– Думаешь, француженка так не поступила бы?
– Конечно нет. Извини, если я чересчур напираю. Вот что случается, когда живешь один: становишься очень импульсивным. Но я почему-то был уверен, что ты…
– Голодная? – перебила я, ставя на стол свой бокал.
Два часа спустя, слегка раскрасневшись от вина, я шла домой от метро «Тольбиак». Вдруг в конце своей улицы я заметила сидящую на ступеньках фигуру. Она не была похожа на фигуру бездомного, решившего заночевать в теплом подъезде. Если уж на то пошло, Бют-о-Кай – не самое типичное место для бродяжек; кроме того, передо мной был не мужчина с бородой, а молодая девушка в грязной, но когда-то приличной одежде.
– Вы в порядке? – спросила я, но ответа не услышала. – Как вас зовут?
– Я вышла за едой. Но потерялась.
Похоже, у девушки был жар.
– Где вы живете?
– В «Олимпиадах».
– Никогда не слышала. У вас есть мобильный?
– Нет.
– Тогда пойдемте со мной. А завтра я помогу вам добраться до дома.
– Хорошо.
– Как вас зовут? – снова спросила я.
– Сандрин, – ответила девушка и, схватившись за мою руку, кое-как встала на ноги.
Дома я разложила на кровати в маленькой спальне одеяла и несколько пледов, выкатила в прихожую свой чемодан и принялась разогревать овощной суп из пакета. Я не видела причин не доверять этой простуженной девчонке, тем более опасаться ее.
Глава 3
Сталинград (ночью)
Я не искал в Париже какое-то свое высшее предназначение, просто хотел убежать: от отца, мачехи, от мыслей о Лейле, с которой мы так ни разу и не переспали. Можно ли бежать от того, что не случилось? Конечно. Можно ли мой поступок считать «побегом»? Не знаю, ведь меня толком никто не удерживал.
Многие перебирались из Марокко в Париж, чтобы найти работу, – так продолжалось годами; однако, по словам моего отца, в последнее время французы подзабыли о былом гостеприимстве. Конечно, на самом деле он выразился куда грубее и сказал примерно так: «Они всегда нас ненавидели. Убивали, мучили, резали, как скотину, грабили наши дома, отбирали все, что плохо лежит. Когда у нас ничего не осталось, эти ублюдки бросили нас на произвол судьбы. А когда в банльё объявились смертники, они воспользовались этим, чтобы ненавидеть нас пуще прежнего». Такими были его слова.
Помню, потом он еще долго распинался про джихад и девственников с промытыми мозгами, но я уже не слушал. Колониальные войны случились задолго до моего рождения, поэтому мне не было до них дела. О прошлом я знал только одно: моя мать-француженка родилась и выросла в Париже и там же провела лучшие годы своей жизни. В нашем доме не было ни одной ее фотографии, и сам факт ее существования старались всячески замалчивать. Иногда мне казалось, что отец презирал ее просто потому, что она умерла. Как-то раз я полез к нему в стол за сигаретами и случайно наткнулся на конверт со старыми снимками. На одном был он, совсем молодой, а рядом – женщина: большеглазая, черноволосая, в платье в цветочек. Я вгляделся в ее лицо и не обнаружил никакого фамильного сходства. Возможно, это была моя мать, но на фото между ней и отцом не угадывалось ни малейшего намека на чувства или хотя бы привязанность. Они не смотрели друг на друга и не держались за руки, а значит, это могла быть секретарша или просто знакомая, которую он случайно подцепил на пляже. В молодости он пытался строить из себя дамского угодника. Пока наши женщины не завернулись с ног до головы в черное, жизнь, конечно, была проще. А сама идея, кстати, пришла к ним из телевизора: насмотревшись на своих сестер в Иране и Йемене, они решили делать так же. Повелись на моду. В то же время по кабельным каналам постоянно гоняли американские телешоу, которые приучили их ярко краситься. Вот и получилось: хиджаб и тушь для ресниц… Ледяные файерболы… Я, пожалуй, пас.
Расставшись с Морисом на кольцевой дороге, мы с Сандрин стали медленно пробираться в парижское нутро.
– Чем планируешь заниматься? – спросила девушка.
– Найду работу, наверное.
– Вот так запросто?
– Может, буду преподавать арабский язык.
– Французам он надоел. Теперь чем меньше арабского, тем лучше.
– Ну ладно. Тогда английский. Но первым делом мне надо поесть.
Полчаса спустя мы были в городе. Продрогшие до костей, шли по какой-то очень широкой улице, а через дорогу от нас тянулся длинный мрачный парк. У одного из подъездов я заметил бездомную девицу, сидевшую на кучке собственных пожитков. Если бы кто-то решил написать ее портрет, картина так и называлась бы: «Отчаяние». Судя по внешности, приехала она откуда-то из Восточной Европы. Отмыть бы ее, прикупить новой одежды – вполне сошла бы за красотку. Она стояла, робко вытянув ладонь, а я не мог оторваться от ее лица, на котором, казалось, навечно застыло выражение вселенского горя. Нагнувшись к бумажному стаканчику с надписью «Макдональдс», Сандрин бросила туда монету, а потом заговорила с попрошайкой. Некоторое время они о чем-то болтали, а я лишь молча глазел по сторонам.
Затем Сандрин выпрямилась и объявила:
– Тут недалеко есть местечко – можем разведать.
Я кивнул, и мы снова отправились в путь. Через некоторое время нам попалась автобусная остановка с надписью «Понскарм». Пейзаж вокруг не слишком-то напоминал Париж. Вдоль дороги пестрели яркие фасады новостроек, угловатые, как детали детского конструктора. Район был небогатым. Погода не радовала: по сравнению с Марокко холод стоял жуткий. Одна пустынная улица сменялась другой, а мы все шли и шли. Где-то позади осталась странноватая китайская забегаловка с бумажными фонариками на окнах – нам, конечно, она была не по карману.
Трудно сказать, чего именно я ждал от Парижа. Конечно, я никогда не изучал его всерьез, а только видел в фильмах и на красивых фотографиях в интернете. По ним-то у меня и сложилось впечатление, что это очень старый город. Может, не такой старый, как наша медина, которая не менялась уже, наверное, тысячу лет, но все-таки более-менее однородный. Я надеялся увидеть огромные черные крыши, а под ними – теплые квартиры, в которых ютятся со своими маленькими собачками самые обыкновенные люди. По вечерам они готовят ужины, благоухающие на весь подъезд ароматами французской кухни. В каком же фильме я это видел? В любом случае с реальностью мои ожидания не имели ничего общего, по крайней мере с той, что мне уже довелось увидеть. Повсюду меня встречал сплошной двадцатый век: бетонный, жесткий, открытый всем ветрам. Никаких аллей, никаких деревянных подъездов. Париж оказался… безжалостным. Да, пожалуй, это было самое подходящее слово.
Сандрин схватила меня под руку и потащила в переулок. Вскоре мы оказались на заднем дворе здания, похожего на школу. Зайдя внутрь, мы попали в хорошо освещенное помещение с длинным буфетом вдоль стены; рядом за столиком сидели несколько пожилых мужчин. Мы сложили рюкзаки на пол и подошли к прилавку, за которым стояла сонная африканка. Она вручила нам два контейнера из фольги с едой, пластиковые ложки и ножи.
– Платить нужно? – спросил я.
Женщина ничего не ответила, лишь медленно покачала головой. Затем она дала нам по куску хлеба и два яблока. Мы с Сандрин сели за свободный столик.
Я заглянул в контейнер и обнаружил внутри сморщенный кусок серого мяса в соусе и колечко лука. Запашок был так себе.
– Что это такое?
– Наверное, рубец, – ответила Сандрин.
– Свинина?
– Бог его знает. Может, и говядина.
– Что это за место?
– Мне о нем рассказала та девушка у подъезда. Не знаю точно. Какая-то церковная штука или Красный Крест.
– Я не могу это есть.
– Поешь хлеба. Потом мы купим кофе и шоколадок – у меня осталось несколько евро. Еще она сказала, что где-то у метро «Сталинград» есть бесплатная кухня. Можем попробовать сходить.
– Что-нибудь еще?
– Она говорит, что можно устроиться в одной из тех башен. Она и сама жила там какое-то время, но потом ее выгнали.
– Тут, похоже, одни китайцы.
– Тебя это напрягает?
– Да нет.
На самом деле да. Я никогда прежде не встречал китайцев, и все они казались мне странными. У них были круглые головы и плоские мультяшные лица, словно кто-то ударил их сковородкой.
– Хочешь, попробуем найти бесплатный ночлег?
– Конечно. Но я думал, ты теперь поедешь в Англию…
– Наверное, придется несколько дней подождать. Я себя неважно чувствую.
С тех пор как мы встретились, она и правда как-то сдала. Когда мы спустились по ступенькам в метро, Сандрин долго стояла перед картой, пытаясь построить наш маршрут.
– Как дойдем до турникетов, – предупредила она, – просто прыгай.
Я снял рюкзак и перемахнул через ограждение. Затем Сандрин передала мне наши вещи и тоже прыгнула, хотя ей это далось не так легко – пришлось ей помочь.
Мы быстро проехали три станции, потом пересели на другую ветку. Я никогда прежде не был в подземке и с интересом отметил, что каждая остановка отличается от предыдущей. На станции «Опера» зал был широким и с двумя платформами, так что люди по обе стороны могли наблюдать друг за другом через пути. «Шато-Ландон» оказалась похожа на узкую трубку, в которую кое-как запихнули единственную платформу с красными сиденьями. Дома все было по-другому. Я вспомнил, как ездил на автобусе до колледжа: из медины мы спускались по небольшому бульвару и почти сразу ныряли в обшарпанный Виль Нувель. Эта непохожесть мне нравилась.
Напротив меня в вагоне никого не было, поэтому я сумел хорошенько рассмотреть свое отражение в окне. В тусклом освещении я выглядел усталым, и под глазами лежали темные круги, но в остальном – очень даже симпатичный парень. Некоторое время я и мой двойник не сводили друг с друга глаз и даже не моргали.
На каждой маленькой станции на изогнутых стенах висели киноафиши, а на станциях побольше – широченные рекламные плакаты с изображениями бургеров и другой еды; то и дело мелькали надписи вроде «Все вкусы Италии» и фотографии детей в прыжке, с вытянутыми над головой руками, веселых и здоровых от того, что выпили какой-то особенный йогурт, или от того, что носили правильную одежду; а еще – повсюду были гигантские женщины без юбок, но в цветных полупрозрачных колготках и распахнутых пальто, на которых виднелись яркие бирки с названиями брендов. В воздухе чувствовался теплый смолистый запах.
И тут я заметил, что Сандрин надо мной смеется.
– Ну и видок у тебя! – Она вытаращила глаза и свесила язык.
Я притворился, что мне все равно. Но метро, конечно, было классным.
Станция «Сталинград» оказалась открытой. Над землей возвышались две платформы, поэтому вместо того, чтобы подняться вверх и выйти на улицу, мы спустились вниз – по ступеням, которые держались на железных подпорках, напоминавших виадук. Что-то подобное я видел в одном полицейском боевике, действие которого разворачивалось в Чикаго. Место было холодным и каким-то запущенным. На бульваре де ля Виллет мы прошли через огромный продуктовый рынок «Гоа», где на каждом перекошенном прилавке висели надписи с названиями какого-нибудь далекого места: «Китай», «Япония», «Антильские острова», «Африка», «Индийский океан» – и бог знает чего еще. Я знал, что Франция славилась своей кухней, но в том месте была какая угодно кухня, только не французская. Перегородки между прилавками были покрыты граффити.
Уголок с бесплатной кухней прятался под эстакадой станции метро. Рядом обнаружилась целая толпа приезжих африканцев с черной матовой кожей и сверкающими белыми глазами – из Либерии или Сенегала, а может, из какой-то другой страны к югу от Марокко. В руках они держали перевязанные цветными тряпками тюки с бесполезным барахлом на продажу. В литейных сводах платформы без умолку гудели поезда. В ожидании бесплатной порции супа африканцы пытались немного заработать: кто-то торговал чехлами для телефонов, кто-то – наркотиками. Говорили они на французском – очень громко и почти всегда в нос; голоса их то умолкали, то снова набирали силу. Кое-кто из них буравил меня взглядом, будто сомневаясь, что я достаточно голоден и темнокож, чтобы находиться в их компании. Тем не менее, когда женщина у стойки наконец-то протянула мне стакан, никто не попытался у меня его отнять. Вскоре я понял, что местный суп немногим лучше той жиденькой похлебки, что можно было попросить в столовой на площади Италии. И все-таки в горячем бульоне плавали зерна чечевицы и кружки моркови. Если подналечь на хлеб, вкус вполне сносный. Пластиковый стаканчик выглядел знакомо – почти как одноразовая посуда в марокканских забегаловках с дешевым кофе навынос, разве только размером поменьше, ну и сама порция куда скромнее.
Конечно, жизнь в девятнадцать лет имеет серьезные недостатки. Например, тебе постоянно хочется есть, и никакого стакана супа, пусть даже с хлебом, и близко не хватит, чтобы по-человечески набить живот. Да и хлеб тут был какой-то чудной, совсем непохожий на наши плоские лепешки: пекли его в форме багета – длинной трубы, которую полагалось рвать на куски прямо руками. Заметив на стойке почерневший банан, я быстро его схватил и хотел было спрятать в рюкзак, как вдруг Сандрин взяла меня под руку и решительно повела прочь.
Мы снова двинулись в путь и шли еще довольно долго, хотя на местности я почти не ориентировался. Мне только сразу показалось, что там, где пролегал наш путь, обычные французы предпочитали не задерживаться. Сандрин кашляла и выглядела совсем больной. Нам даже пришлось остановиться у одного дома, чтобы немного перевести дух. Мы присели на ступеньки подъезда, и девушка откинула голову к стене. Дышала она тяжело. На улице смеркалось.