bannerbanner
Витрина окаянных улыбок
Витрина окаянных улыбок

Полная версия

Витрина окаянных улыбок

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Антон не дерзил. Он никому не перечил, не вступал в споры. Он смотрел на собеседника, слегка наклоняя голову, и иногда почти незаметно кивал. Не для того, чтобы поддакнуть, а чтобы показать: я слышу. Он соглашался чаще, чем возражал, и, что странно, это вовсе не вызывало раздражения.

С коллегами он держался ровно: с уважением, без панибратства. Он никого не задирал, не рвался в «лидеры мнений», но и не держался в стороне. Просто разговаривал, если с ним говорили. Отвечал, если спрашивали. Не пытался влиться в коллектив, как это часто делают новенькие. Нет. С ним было легко, потому что он как будто знал, где проходит граница между вежливостью и фамильярностью. И, как ни странно, он, похоже, знал, о чём говорят люди даже тогда, когда физически не присутствовал при разговоре. То ли слух у него был особенный, то ли память феноменальная, то ли просто ум острый, как лезвие. Он слушал, смотрел и складывал всё в своей голове.

Через две недели, всего через две рабочих недели, с ним уже обедал мастер смены в местной заводской столовой. Это было непривычно: мастер не был из тех, кто сходу принимает людей. Обычно нужно было хотя бы месяц держаться без косяков и без лишних слов. А тут сел рядом, взял котлету с макаронами, неловко пошутил, а Антон улыбнулся, и разговор сам собой пошёл. Спокойный, почти бытовой. Через месяц его уже приглашали на шашлыки. Причём не один раз. Пару раз его даже просили забежать по дороге за углём или прихватить маринованное мясо. Это был знак. Значит, доверяют. Значит, не чужой.

А ещё через полтора месяца – всего каких-то шесть недель – он уже знал почти всё, что происходило в цехе и вокруг него. Кто с кем спит – и не просто догадывался, а знал с подробностями. Кто что тянет домой – от пачек электродов до целых мотков кабеля. Кто прикрывает, а кто доносит. Кто когда пьёт, с кем дерётся, у кого дома проблемы. Он знал, кто прячет деньги от жены, кто мечтает уволиться, но боится, кто тайно сдаёт металл в пункт приёма, а кто просто ворует по мелочи. Но при этом никто не чувствовал себя под прицелом. Никто не воспринимал Антона как угрозу. Все считали его «своим мужиком». Он ведь и на вид был не вызывающим: скромная спецовка, аккуратный ящик с инструментами, неизменная тетрадь, в которой он что-то записывал в обеденные перерывы.

Первым насторожился Паша. Старый сварщик, работал в цехе больше десяти лет. Немного нелюдимый, сдержанный, но крепкий профессионал. Он не любил пустую болтовню и не доверял тем, кто слишком быстро вливается в коллектив. У него была своя система наблюдений – молчаливая, как и он сам. И он заметил, что Антон иногда путал детали, когда рассказывал что-то о разговорах, в которых, казалось бы, не участвовал.

Паша не делал поспешных выводов. Он просто начал за Антоном приглядывать. Молча, издали. И чем больше наблюдал, тем больше чувствовал: что-то не сходится. Вроде всё правильно, а внутри скребёт.

Например, Антон рассказывал:

– Да, мастер говорил, что у Витальки швы кривые, но ничего, подтянет.

На самом деле, Виталька озвучивал это сам, а мастер просто стоял рядом.

Или:

– Я вроде слышал, как Лариса жаловалась, что ты ей не подписал служебку.

Хотя Лариса просто спросила, не видел ли кто ручку.

А еще:

– Петр Михалыч так накричал на бедного студента, отругал за какой-то пустяк, аж стены ходуном ходили. Наверное, нервы стали ни к черту. Не мудрено, столько лет работает. Волнуется, что на его место придут молодые.

А студент нарушил технику безопасности и мог остаться без рук.

Иногда Антон интересовался чем-то личным, доверительно положив руку на плечо. Или, наоборот, делился собственными мыслями про руководство и добавлял собственные умозаключения, основанные на «фактах, озвученных другими людьми», которые сам же и переврал. Так, крановщица с затекшей спиной превратилась не просто в матершинницу, а в бедняжку с тяжелой судьбой.

Это были мелочи, но Паша знал: именно из таких мелочей собираются подковерные войны. Однажды он озвучил свои мысли другим:

– Этот улыбается, а сам… схемы стоит.

Но в ответ услышал:

– Да ладно тебе. Ты просто не любишь новеньких.

Паша не стал спорить, так как не любил это дело, но решил наблюдать.

А тем временем Антон начал «случайно» – именно случайно, как бы мимоходом, без всякого напора – помогать начальнику участка. Помощь его не была навязчивой, не походила на попытку выслужиться. Он не носил бумаги, не предлагал открыть ему личный кабинет, не брал на себя лишнего. Всё было гораздо тоньше, мягче, неприметнее. Он просто проходил мимо, останавливался на секунду и говорил что-то вроде:

– А вы знаете, Сашку бы лучше к третьей линии – он там быстрее идёт. У него рука набита.

Или:

– У Машки рука болит, она не жалуется, но я видел – еле зажим держит. Может, сменить бы её?

Он не давал советов открыто, он просто озвучивал наблюдения. Как бы между делом, из заботы. Никогда не критиковал в лоб, не жаловался. Говорил только то, что можно было сказать вслух, и только в форме «мнения». Его слова всегда были окрашены заботой, вниманием, интересом. Будто он действительно беспокоился не только за производительность, но и за людей. Иногда с неподдельным восхищением говорил о чьей-то работе:

– Ты видел, как Серёга шов ведёт? Прям как по линейке!

А иногда мягко, по-дружески, без осуждения, указывал на промахи:

– Слушай, Гена, вот здесь сварка вспучилась. Может, ток сильный? Или рука дрогнула? Такое бывает. Ничего страшного, но лучше переделать, тебя потом же и дёрнут.

Антон был всё время чем-то занят. Он не сидел, не стоял, не искал поводов отдохнуть. Он всё время двигался: варил, переносил, заглядывал, слушал, предлагал, подсказывал. Казалось, что он одновременно участвует в нескольких делах. Он вникал, советовал, сравнивал, говорил, но никогда не «влезал» туда, куда его явно не звали. Всё делалось изнутри, по-доброму.

Постепенно всё начало меняться. Его советы становились всё более востребованными. Его тихие наблюдения всё чаще принимались к сведению. Его неофициальные замечания становились поводом для реальных управленческих решений. Количество сваренных им деталей заметно сократилось, но никто на это не обратил внимания. Напротив, чем меньше он варил, тем больше его ценили. Потому что теперь он был нужен не только как сварщик. Он стал чем-то вроде неформального координатора, внутреннего аналитика. Без должности, без формального статуса, но с влиянием.

Несколько раз ему аккуратно намекали, что пора бы подумать о повышении. Один из инженеров даже напрямую сказал:

– Антон, ты бы справился. Ты людей понимаешь, ты не рвёшься вперёд, а думаешь. Это сейчас редкость.

На что Антон, как всегда, только махал рукой, чуть отстраняя от себя разговор, и с мягкой улыбкой говорил:

– Да вы что, ребята. Какой из меня начальник…

Потом началась реорганизация. Завод встал перед трудным выбором – сокращения, оптимизация, слияние участков, перераспределение функций. Шли совещания, менялись списки, цеха гудели, как потревоженные ульи. Люди нервничали: каждый ждал, что скажут ему. Кого переведут, кого поднимут, кого – уволят.

И в этой турбулентности Антон вдруг стал неформальным центром консультаций. Он слушал. Смотрел. Отвечал уклончиво, но уверенно. Он не давал обещаний, не строил иллюзий, но говорил своё мнение так, как будто оно уже почти решение. И это почему-то успокаивало. Люди чувствовали: если он говорит, значит, не просто так. А если молчит – тоже не просто так.

Паша – тот самый сварщик с характером, человек не глупый и наблюдательный – снова заметил кое-что странное. Он видел, как несколько человек, раньше люто враждовавших, буквально матерившихся друг на друга, теперь начали сидеть рядом на перекурах. А ведь раньше и смотреть друг на друга не могли. И всех этих людей теперь объединяло одно: они по очереди «советовались» с Антоном. Как будто он аккуратно, по одной ниточке, склеивал всех в новую структуру. Неофициальную, без названия. Но крепкую. И главное – спокойную. Удивительно, но с исчезновением открытых конфликтов работа в цехе пошла быстрее. Меньше сбоев, меньше брака, меньше ругани. Начальство даже подумало, что это результат новой политики. Хотя Паша-то знал: всё началось задолго до приказов сверху. Всё началось с Антона. И в этом была какая-то почти математическая точность. И что-то неуловимо странное.

Внезапно, без предупреждений и предварительных симптомов, мастер цеха заболел. Серьёзно. Сначала говорили – простуда, потом – что-то с бронхами, но в итоге выяснилось: всё гораздо хуже. Он лёг в больницу, и, по всей видимости, надолго. В цехе это стало событием. Старики шептались, мол, место мастера хлебное, но сложное. Молодёжь гадала, кто теперь будет рулить, хотя в открытую об этом не говорили.

На время – именно на время – исполняющим обязанности поставили Антона. Решение приняли быстро, без долгих совещаний и шума. Как будто и не было другого кандидата. Хотя были. Не один. Были сварщики со стажем, с характером, с амбициями. Но поставили его – того самого, кто ещё недавно был новичком.

С этого момента в Антоне изменилось что-то едва уловимое. Его внешность осталась прежней: всё тот же аккуратный, не суетливый человек с лёгкой улыбкой и пронзительным взглядом. Он не начал носить костюм или командовать в громком тоне. Он всё также ходил в спецовке, не повышал голос, не менял привычек. Но улыбка стала немного другой: увереннее, устойчивее. Она не стала шире или агрессивнее, нет, просто в ней исчезла та мягкость, что раньше скрадывала внутреннюю силу. Она стала как бы подпитана изнутри. По тону его голос звучал всё так же спокойно, доброжелательно, без давления. Но теперь за этим тоном ощущалась новая энергия: не сила давления, а сила контроля.

Он ничего не приказывал. Он говорил, как будто рассуждал. Люди подчинились. Подчинились не из страха, не из подхалимства. Потому что не было причин сопротивляться. Не было боли, давления, несправедливости. Всё, что он предлагал, казалось разумным. Удобным. Продуманным. Антон не гнобил никого. Не наказывал. Не делал крайним. Он распределял задачи так, чтобы каждый чувствовал себя частью чего-то логичного и выгодного. У него получалось выстраивать систему, в которой все будто бы выигрывали. Или, по крайней мере, думали, что выигрывают.

У всех был выбор. Иллюзия выбора. Настоящая, как в детстве: брокколи или шпинат? Как будто тебя спрашивают. Но в любом случае – овощи. Так и в цеху. Сварщику предлагалось:

– Сделай отчёт сегодня, задержишься на полчаса, и всё, свободен. Или завтра до обеда, но под расписку.

Звучало как свобода. Но в результате отчёт был сделан. Всегда. И даже без лишнего напряжения. Хотя сварщик должен был варить, а не отчёты писать.

Через три недели цех уже гудел: пошли разговоры, что Антона могут назначить на постоянную должность. Кто-то сомневался, кто-то ждал. Но те, кто был ближе к нему, начали проявлять активность. Открыто поддерживали, расставляли акценты в разговорах, подчёркивали его подход, его систему, его харизму. Кто-то начал повторять его фразы, те самые уклончиво-умные, которые вроде бы ни о чём, а вроде бы обо всём. А некоторые даже начали подражать ему внешне: те же короткие усы, те же тетради в руках, те же спокойные жесты.

Антон ничего не подтверждал. Не говорил «да», не говорил «нет». Он вообще не говорил ничего определённого.

Даже его распоряжения – если их можно было так назвать – были не прямыми. Он не говорил: «Сделай это». Он говорил:

– А может, нам попробовать установить дополнительный стол между второй и четвёртой линией?

Он говорил это тихо, будто бы думая вслух. Но через пару минут несколько человек уже начинали двигать ящики, вытаскивать металлические ноги, искать ровную поверхность. И никто не спрашивал: «А кто сказал?». Все понимали – сказано.

Эта его манера работать, влиять и говорить делала невозможным сопротивление. Не из страха. А из ощущения, что всё это правильно. Что так и надо. Что по-другому – хуже. А если хуже, то зачем?

Антон постепенно стал не просто ИО мастера. Он стал воздухом в цеху. Прозрачным, незаметным, но необходимым.

Однажды Паша спросил его в лоб:

– Чего ты добиваешься?

Антон только пожал плечами:

– Порядка. Чтобы все по уму было.

– Ты ведь людей тасуешь, как фишки.

– Нет. Просто некоторые сами не знают, где им лучше.

– А ты знаешь?

– Я только наблюдаю и предлагаю, а выбор они делают сами.

Он улыбнулся. И в улыбке не было ничего злого. Но и наивного.

Мастера не вернули. Антона поставили официально. Рабочие были «не против», даже Паша ничего не сказал.

Новый порядок установился быстро. Расстановка изменилась. Те, кто не встраивался, ушли сами. Других изменили по расположению. И каждый считал, что это он оказался в выигрыше. Антон никому не говорил «нет». Он говорил: «Я подумаю!». И делал вид, что думает. А потом – расставлял все, как ему нужно.

Он никого не унижал. Ни криком, ни намёком, ни молчанием. Не давил авторитетом, не выставлял виноватым. Не делал резких движений. Всё только через разговор, через лёгкие фразы, через ту самую спокойную улыбку. Он никогда не позволял себе унижать даже в ответ на грубость. Если кто-то срывался, он мог выслушать, сделать паузу, а потом вдруг сказать что-то вроде:

– Ну, бывает. Все мы не роботы. Давай лучше вот что сделаем…

И человек, даже если пришёл с умыслом разнести всё в пух и прах, постепенно успокаивался. Терял инициативу. И соглашался.

Антон не выгонял. Даже тех, кто объективно тянул цех вниз. Он предлагал. Предлагал перейти, передохнуть, переформатироваться. Словно заботился. И отказываться было как-то… неловко. Потому что это не приказ, не давление, это, вроде как, доброе предложение. И от него не отказывались. Он создавал такие условия, при которых любое решение казалось своим. Даже если инициатива шла от него.

И делал он предложения, именно такие, от которых не отказываются. Они не звучали как «выгодные» или «непреложные». Они выглядели как единственно логичные. Как будто ты сам до них дошёл. Он словно подталкивал мысль собеседника к нужному решению, но делал это незаметно, почти ласково. И всё случалось.

Прошёл год. Тихо, без взрывов, без бурных реформ. Просто всё шло своим чередом. Но за этот год цех №3 стал образцовым. Повысился КПД, снизился процент брака, рабочие начали меньше спорить, стали лучше слышать друг друга. Логистика между линиями стала простой, как будто кто-то расставил всё заранее, а теперь оно само течёт по каналам.

Антона выдвинули на премию – «Лучшая производственная инициатива». Выступление его на собрании перед дирекцией было в духе самого Антона. Без блеска. Без громких слов. Без лозунгов. Он стоял спокойно, не выпрямляясь до вытяжки, не строя из себя героя. И говорил просто:

– Главное – люди. Надо каждому дать то, что он хочет. Понять, в чём его мотивация. Кто-то хочет тишины, кто-то – признания, кто-то – просто чтобы не трогали. А если слышать, то управлять не нужно. Всё само встанет на место.

Зал аплодировал.

В самом цеху Антона уже не называли по имени. Не «Антон». А – «Антоныч». Это был уже не просто сварщик. Это был символ, фигура, авторитет. Кто-то произносил это с уважением, кто-то с лёгкой опаской. Но никто – с презрением. Потому что он не дал ни одного повода не уважать себя. Ни в словах, ни в действиях, ни в результатах.

Иногда, на перекурах или у чайника, кто-то вдруг срывался в полушёпоте:

– Да он же всех переиграл! Он же всё рассчитал заранее!

И почти всегда кто-нибудь отвечал спокойно, без раздражения:

– Ну и что? Главное, работает всё. И люди при делах, а не бегают в панике. Кто мешает тебе делать так же?

А где-то в дальнем углу цеха №3, на старом верстаке под пачкой техдокументации, лежала та самая тетрадь. Та, с плотной обложкой и загнутыми уголками. Внутри – аккуратный почерк, синие чернила. И на одной из последних страниц появилась новая запись:

«Манипуляция – это когда ты даёшь выбор, заранее зная, что выберут. Чем выше иллюзия свободы, тем крепче контроль».

Монополия на страдания

Колеса монотонно настукивали унылую мелодию по стальным рельсам. За окном мелькали лысые деревья среди заснеженных полей, с каждым километром приближая меня к месту встречи. Двадцать лет прошло со дня, когда мы окончили школу. Двадцать лет – как будто одна длинная и долгая зима, за которой не последовала весна. Многое изменилось, многое стерлось, а кое-что до сих пор болит. И тем не менее, я еду.

Забавно, но я до последнего сомневался, стоит ли ехать на встречу выпускников, крутил в голове, нужно ли мне это. И не из-за работы, нет. С ней как раз все хорошо, стабильно. И не из-за денег – билет на поезд не такая уж и роскошь. И не из-за семьи, которой теперь нет.

Нет. Я сомневался из-за одного человека. Из-за Жени.

Да-да, того самого Жени. Того, с кем я впервые подрался в песочнице из-за какого-то совочка, а через несколько минут уже держал за руку. Того, с кем мы пошли в первый класс, делили парту, тетрадки, яблоки и секреты. Именно он был моим первым настоящим другом.

А потом он начал болеть.

Он упал посреди урока математики, пока учительница выводила на доске уравнение. Сначала все подумали, что он шутит, ведь он и раньше шутил, устраивал мини-спектакли, умел изображать зомби и умирающих королей. Но Женя не вставал. Прибежала медсестра, за ней подтянулись и другие учителя, завуч, приехала скорая. Женю унесли на носилках. Проходя мимо учительской, я услышал:

– У него, кажется, что-то с сердцем. Врожденное. Очень серьезное.

После произошедшего он вернулся не просто мальчиком Женей, а «бедным Женечкой». Одноклассники приносили ему соки, учителя смотрели мягче. Он стал говорить тише и серьезнее, и ему внимали. Ему сочувствовали.

Но потом – спустя месяцы – сочувствие стало меняться на раздражение, мягкое и невыраженное. Когда он в сотый раз рассказывал про укол в живот. Или как у него от диеты начала болеть печень. А когда он приходил с освобождением от физкультуры, то был первым, кто бежал в столовку.

Затем раздражение стало привычкой. Люди привыкли, что Женя болеет. Он не просто болел, он жил в болезни, существовал в ней. И каждый учебный год приносил новую версию: в пятом классе было подозрение на бронхиальную астму, в шестом – что-то с почками, в седьмом – аллергия на мед, в восьмом он уехал в больницу из-за плохих анализов.

А я?..

Я просто был рядом, тепло улыбался и поддерживал.

Я слушал его истории про капельницы, про диеты без соли, про странные ощущения в груди. Он рассказывал, как будто делился тайной, а я кивал из вежливости и осторожности. Кто я такой, чтобы сомневаться в чужой боли? Моему другу нужна была поддержка.

Я никогда не перебивал, не спорил. Я и сам начал думать, что у него особая судьба, сложная и несчастная. И даже тогда, когда я видел, как через день после «криза» он смеется в спортзале и гоняет мяч, я ничего не говорил. На мой внимательный взгляд он просто махал рукой:

– Да нормально, уже отпустило. Я сильный!

И я опять молчал. Потому что понимал: может, он и правда верит в свою хрупкость. Может, ему это нужно.

Или… может, это был способ не оставаться в тени, потому что, когда он болеет, все смотрят только на него. И только тогда он чувствует, что живой. А я? А я просто был рядом. И продолжал исчезать.

Я хорошо помню, когда умер мой дед, я тогда учился в девятом классе. Он был для меня не просто родственником, а тем редким взрослым, который умел слушать, не перебивая. С ним я чувствовал себя настоящим, не дураком или учеником, а важным и нужным. Мы вместе ходили в парк кормить птиц, играли по вечерам в шахматы, и он всегда знал, когда промолчать, а когда рассказать веселую историю из своей молодости, чтобы стало легче.

Он умер внезапно. Инфаркт. Я не сразу понял, что происходит, а потом, когда осознание пришло, наступила тишина, болезненная и сдавленная. Я ходил по квартире, будто боялся спугнуть чей-то сон.

Утром я все равно пошел в школу, не знаю, зачем. Наверное, потому что никто не отменял обычной жизни. Или потому, что хотелось, чтобы кто-то заметил, спросил, поддержал. Ноги были ватными.

Женя стоял около шкафчиков и что-то воодушевленно рассказывал однокласснику. Я остановился рядом и тихо сказал:

– У меня вчера дед умер.

Он повернулся ко мне, замер на секунду, а потом кивнул, словно понял мою новость, и обнял меня. Легко и быстро.

– Жаль, – сказал он. – Серьезно. Прими мое сочувствие.

Я почувствовал тепло от этого объятия, как будто он действительно рядом. Мне даже стало легче на долю секунды.

Но потом он сделал шаг назад, посмотрел в сторону и вдруг сказал:

– А у меня всю ночь сердце колотилось, не мог заснуть. Такое ощущение было, что не проснусь. Стало так страшно. Я реально подумал, что это конец.

Я застыл.

Я только что открылся. Только что вытащил изнутри наружу настоящего себя, вытащил то, что болит. А он – опять туда, к себе, к своему телу, к своей боли.

Я ничего не ответил, просто промолчал, как будто слова во мне схлопнулись. Я почувствовал, что моя потеря ничего не весит и не сравнится с его болью. У него же сердце. А у меня – просто дед. Просто обычное горе.

И я снова стал тенью. Тенью рядом с ним.

Так продолжалось все наше детство. Каждый новый день повторял предыдущий, и мы будто жили в двух параллельных мирах. Он – с болезнями и врачами, а я – рядом.

Потом началась армия. Я пошел служить, как и все ребята нашего возраста, а он, конечно же, не пошел. Ему дали медотвод из-за постоянных проблем со здоровьем.

Пришло время института, и я пахал на нескольких подработках, чтобы оплатить общежитие и хоть как-то помочь семье. Каждый день после занятий я уставал, но все равно шел дальше – учиться, строить свою жизнь. А он в это время лежал в санаториях, проходил процедуры за счет государства. Его жизнь была устроена иначе.

И вот сейчас, спустя двадцать лет, я сижу в плацкартном вагоне, смотрю в окно на мелькающие деревья и заснеженные поля, и в голове всплывает момент, когда я перестал с ним говорить. Воспоминания накатывают огромным цунами, и я понимаю, как много осталось невысказанного.

Это случилось три года назад. Моя мать внезапно попала в реанимацию, врачи боролись за ее жизнь, а я не мог найти покоя ни днем, ни ночью. Я почти не спал и не ел, мои мысли были разбросаны и беспокойны. В это же время мой брак начал разваливаться: мы с женой все меньше понимали друг друга, а наша маленькая дочка почти перестала разговаривать со мной, чувствуя напряженность в доме.

В такой момент отчаяния – а это было именно оно – я написал Жене: «Мне тяжело. Поговорим?».

Он перезвонил почти сразу. Голос был усталым, но бодрым, будто пытался поддержать меня. Но минут десять он рассказывал о своих болезнях, о том, что у него, возможно, рак печени. Говорил о плохом анализе крови, и что врачи не дают никаких гарантий.

Я слушал, а внутри все сжималось. Наконец, я сказал:

– Жень, мне сейчас не до твоей печени.

Наступила тишина. Он замолчал, и в голосе послышалось удивление и непонимание. Он тихо спросил:

– Ты чего так?

Я не смог подобрать слов. Просто ответил:

– Не могу больше.

И отключился, положив трубку.

После этого я больше не писал ему, не звонил, не поздравлял с днем рождения. Просто исчез из его жизни, словно растворился. А он ни разу даже не поинтересовался, почему я перестал с ним общаться. Через общего знакомого я узнал, что он сказал обо мне: «Никитос что-то странный стал. У него, походу, крыша поехала».

Это было как удар. Как будто я стал больным человеком, с которым не стоит связываться.


На самой встрече выпускников мы столкнулись сразу же, буквально в первые секунды. Женя выглядел совсем иначе, чем в школьные годы: чуть лысоватый, в идеально выглаженной рубашке, с новым телефоном в руке. От него так и веяло успехом и уверенностью.

Когда он увидел меня, его губы мгновенно расплылись в широкой улыбке:

– Никитос! Сколько лет, сколько зим! Чего же ты пропал, а?

Женя говорил все с той же добротой, что и в детстве, также искренне и легко. Он обнял меня за плечи и хлопнул по спине, словно мы вернулись в те годы, когда все было проще.

Мы сели рядом друг с другом, как всегда, а не напротив. Все болтали, веселились, вспоминали школьные годы, как Женя упал, и все напугались, как он постоянно болел и нуждался в заботе. Он в ответ рассказывал о своей недавней страшной простуде с температурой 37,7, о том, как врачи снова нашли что-то в анализах, как назначили новые обследования. Все слушали, сочувственно кивали, понимали и жалели.

А я?

А я молчал. Я крутил в руке бокал с шампанским, к которому практически не притронулся, и не чувствовал ничего: ни гнева, ни жалости, ни боли.

Через некоторое время мы вышли в курилку, кто подышать «свежим» воздухом, кто – развеяться. Прохладный ветер пытался подлезть под одежду, но лишь потрепал волосы и исчез.

На страницу:
2 из 4