
Полная версия
Слепая сова
Пока она была жива, пока глаза ее были полны жизни, лишь воспоминание о ее глазах приносило мне страдание. Теперь же, бесчувственная, неподвижная, холодная, с закрытыми глазами, она пришла и отдалась мне. С закрытыми глазами!
Это была та самая женщина, которая отравила всю мою жизнь. А может быть, так было суждено, чтобы жизнь моя стала отравленной и я, кроме загубленной, отравленной жизни, и не мог иметь иной. Теперь в моей бедной, нищей комнате она отдала мне свое тело и свою тень. Ее хрупкая, недолговечная душа, не имевшая ничего общего с миром живых, покинула ее черное измятое платье, отделилась от оболочки, доставлявшей ей страдания, и ушла в мир блуждающих теней. Казалось, она унесла с собой и мою тень. Но ее безжизненное, неподвижное тело лежало здесь. Ее нежные мускулы, жилки, вены, ее кости ожидали гниения, были как бы приготовлены на съедение червям под землей. В этой нищей, бедной комнате, в комнате, похожей на склеп, я должен был провести темную бесконечную ночь, охватившую меня, как эти четыре стены, эту долгую ночь рядом с трупом. С ее трупом. Мне почудилось: все то время, пока существует мир, пока существую я, мертвец, холодный, недвижимый мертвец всегда находился в темной комнате рядом со мной.
Мысли мои оледенели. Во мне родилась какая-то странная жизнь. Моя жизнь связывалась со всем сущим, с тем, что окружало меня, со всеми тенями, дрожащими вокруг. Между мной и окружающим миром, мной и движением всего живущего, всей природы существовала глубокая, нерасторжимая связь. Какие-то невидимые нити протянулись между мной и всеми элементами бытия, нити, оживляемые токами большого напряжения. Никакие мысли, никакие фантазии не представлялись мне нелепыми. Я был способен с легкостью постичь тайны древней живописи, тайны сложных философских трактатов, суть первой глупости – сотворения форм и видов. Потому что в эту минуту я был причастен к вращению Земли и небес, участвовал в росте трав и цветов, в движении животных. Прошлое и будущее, далекое и близкое – все это соединилось в моей духовной жизни.
В такие моменты каждый уходит в свои закоренелые привычки, в свои заблуждения и фантазии. Пьяница напивается, писатель сочиняет, скульптор обтесывает камень – и каждый вкладывает в это порыв своего сердца, свои убеждения. В такие моменты подлинный мастер создает шедевр. Но я, я не имел призвания и был бедняком, и что мог сделать я, художник, разрисовывающий пеналы? Какой шедевр мог создать я, постоянно рисуя одно и то же, один и тот же сухой, безжизненный рисунок? Во всем своем существе я ощущал опьяняющее вдохновение и странный жар. Это было особое волнение. Я хотел запечатлеть на бумаге эти глаза, которые закрылись навсегда, и сохранить их для себя. Какое-то чувство заставило меня приняться за осуществление своего намерения. Мною что-то руководило, я не подчинялся своей воле. И это в то время, когда человек оказывается запертым в одной комнате с мертвецом… Эта мысль рождала особую радость.
В конце концов я погасил коптившую лампу, принес два подсвечника и зажег свечи у изголовья. В колеблющемся пламени свечей лицо ее казалось еще более спокойным, и в полумраке комната стала таинственной и нереальной. Я взял бумагу, все необходимое для работы и подошел к ее кровати. Теперь ведь кровать принадлежала ей. Я хотел запечатлеть на бумаге это тело, обреченное на постепенное, незаметное разложение, уничтожение. Передать на бумаге эти формы, внешне неподвижные, мертвые. Я хотел набросать основные контуры. Выбрать те линии, которые так поразили меня в этом лице. Этот рисунок я намеревался сделать простым и небольшим по размеру. Я хотел, чтобы он впечатлял, был живым. Ведь я привык рисовать лишь на пеналах, а теперь я должен был в рисунке выразить свои мысли, свои мечты, то есть то неясное, что поразило меня в ее лице. Мне нужно было все отчетливо представить. Я должен был взглянуть на нее и затем по памяти воспроизвести на бумаге то, что уловил в ее лице: может быть, в этом я найду наркотик для своей истерзанной души. В конце концов я хотел укрыться среди неподвижных линий и форм. Этот сюжет особенно подходил к моему мертвенному стилю. Вообще, я был художником мертвецов. Но ее глаза, ее закрытые глаза… неужели мне необходимо снова увидеть их, неужели они недостаточно ярко запечатлелись в моем мозгу?
Не знаю, сколько раз до рассвета я рисовал ее лицо, но ни один рисунок не удовлетворял меня. Все, что ни рисовал, я сразу же рвал. Я не чувствовал усталости и не замечал времени.
Начало светать, в комнату сквозь окна стал проникать слабый свет. Я рисовал, и мне казалось, что получается лучше, чем раньше. Но ее глаза?! Те глаза, в которых я читал упрек, словно они не прощали мне моих прегрешений, эти глаза я не мог перенести на бумагу… Неожиданно из моей памяти совершенно исчезли ее глаза. Все старания вспомнить их были напрасны. Сколько я ни вглядывался в ее лицо, я никак не мог вспомнить, какими они были. Вдруг я увидел, что щеки ее порозовели, покраснели, стали цвета мяса в мясной лавке. Она ожила, и ее громадные удивленные глаза, глаза, в которых мелькнула искра жизни и которые озарились болезненным светом, ее большие укоряющие глаза вдруг очень медленно приоткрылись, и она посмотрела на меня. Впервые она обратила на меня внимание, она взглянула на меня, и веки ее снова сомкнулись. Это длилось всего мгновение, но этого было достаточно, чтобы я схватил выражение ее глаз и перенес его на бумагу. Кончиком кисточки я запечатлел это выражение на бумаге – и не уничтожил рисунка. Затем я поднялся с места и тихонько приблизился к ней. Мне казалось, что она жива, ожила, что моя любовь вдохнула жизнь в ее оболочку. Но вблизи уже чувствовался запах покойника, я уловил запах тления. По ее телу ползали мелкие черви, и в лучах свечи над ней кружились две золотистые мухи.
Она умерла. Но почему, как могло случиться, что у нее открылись глаза? Не знаю. Может быть, мне это померещилось? Было ли это в действительности?
Я не хочу, чтобы кто-нибудь меня об этом спрашивал, для меня главным было не ее лицо, а глаза. Вот теперь я обладаю этими глазами, я обладаю душою этих глаз, но только на бумаге. И тело ее мне больше ни к чему, это тело, которое было обречено на уничтожение, должно быть отдано на съедение червям. Теперь и навсегда она принадлежала мне. Нет, я был подчинен ей. Каждую минуту, когда бы я ни пожелал, я мог видеть ее глаза, и с величайшей осторожностью я положил рисунок в жестяную коробку и спрятал в кладовке.
Ночь шла на цыпочках. Казалось, она страшно устала. Слышались отдаленные звуки. Может быть, крикнула птица во сне, может быть, росли травы. В этот момент поблекшие звезды скрылись за тучами. Я почувствовал на своем лице прикосновение легкого ветерка, и сразу же где-то далеко пропел петух.
Что было делать с покойницей? С покойницей, которая уже начала разлагаться? Сначала я думал закопать ее в своей комнате. Потом решил, что ее надо вынести и положить в могилу, вокруг которой растут голубые лотосы. Но для того, чтобы сделать это тайно, незаметно, требовалось все обдумать. Сколько нужно было труда и ловкости! К тому же я не хотел, чтобы ее осквернил чей-то чужой взгляд. Все это я должен был выполнить сам, своими руками. К дьяволу! Что я? Обо мне нет речи, вообще, какой смысл имела моя жизнь после нее? Но она… Никогда, никогда никто, кроме меня, не должен смотреть на ее мертвое тело. Она пришла ко мне в комнату, она отдала мне свое холодное тело, свою тень для того, чтобы никто другой ее не видел, чтобы никто другой не осквернил ее своим взглядом.
В конце концов мне пришла в голову мысль: надо разрубить ее тело на части, положить в чемодан, в мой старый чемодан, самому вынести ее из дома, отнести далеко-далеко и там закопать.
Теперь я уже не колебался. Я взял нож с костяной ручкой, который хранился у меня в кладовке, и осторожно разрезал ее черное платье – единственное, что на ней было. Казалось, что она вытянулась. Я отрезал ей голову. Из горла вытекла загустевшая кровь. Потом я отрезал ей руки и ноги, все сложил в чемодан и накрыл останки черным платьем. Я запер чемодан и спрятал ключ в карман. Закончив все, я свободно вздохнул. Подняв чемодан, я убедился, что он очень тяжелый. Я никогда не чувствовал себя таким усталым, нет, я никак не смогу сам нести этот чемодан.
Снова небо нахмурилось, и пошел мелкий дождь. Я вышел из комнаты, надеясь встретить кого-нибудь, кто отнес бы мой чемодан. Вокруг никого не было. Вглядевшись, я сквозь плотный туман увидел немного поодаль старика, который, сгорбившись, сидел под кипарисом. Медленно я приблизился к нему. Я еще не успел раскрыть рот, как старик засмеялся сухим, резким смехом, от которого у меня волосы встали дыбом. Он заговорил: «Если тебе нужен носильщик, я готов. А? У меня есть погребальная повозка. Каждый день я перевожу покойников, хороню их в Шах-Абдоль-Азиме. Я и погребальные носилки делаю. У меня есть на всякий рост. Подберу в самый раз. Я готов хоть сейчас!»
Он громко смеялся, плечи его тряслись. Я показал ему на свой дом, но он не дал мне и слова сказать. «Ни к чему, – сказал он, – я и сам хорошо знаю, где твой дом. Вот сейчас…»
Он поднялся с места, я же вернулся домой и с трудом дотащил чемодан до дверей. У дома уже стояла старая, разбитая погребальная повозка, в которую были запряжены два старых, тощих одра. Сгорбленный старик сидел на козлах, и в руках у него был длинный бич. Он даже не оглянулся на меня. С большим трудом я поставил чемодан в повозку, где было специальное углубление для гроба, сам я тоже лег туда и положил голову на край углубления, чтобы смотреть по сторонам. Потом я подтащил чемодан себе на грудь и крепко обхватил его обеими руками.
В воздухе послышалось щелканье бича, лошади, тяжело дыша, тронулись с места, из ноздрей у них шел пар, который, словно клубы дыма, вился в пропитанном сыростью воздухе. Лошади ступали мягко. Их тощие ноги тихонько поднимались и беззвучно опускались на землю и напоминали руки воров, руки, кисти которых по приговору отрубили и которые затем опустили в кипящее масло. Звон бубенцов на шеях лошадей глухо раздавался во влажном воздухе. Какое-то необъяснимое, непонятное спокойствие охватило всего меня, внутри все замерло. Я лишь ощущал на своей груди тяжесть чемодана.
Ее труп, ее тело… Как будто всегда эта тяжесть давила мне на грудь. Дорогу застилал плотный туман. Повозка быстро, но плавно проезжала мимо гор, полей и реки. Вокруг меня был какой-то новый, невиданный мною прежде ни во сне, ни наяву пейзаж. Высились горы, по обеим сторонам дороги росли удивительные, странные, словно кем-то проклятые деревья, за деревьями виднелись то треугольные, серого цвета дома, то дома в виде призм или кубов с небольшими дверями и окнами без стекол. Эти окна напоминали безумные глаза бредящего. Не знаю, что заключалось в этих стенах, но нестерпимый холод, исходивший от них, проникал до самого сердца. Казалось, что в этих стенах никогда не жил ни один человек. Вероятно, эти дома были построены для призрачных теней каких-то неведомых существ.
Старик вез меня по какой-то неизвестной дороге или вообще по бездорожью. Местами попадались лишь голые стволы деревьев, деревья с искривленными стволами окаймляли дорогу. Выше и ниже дороги виднелись дома неведомых геометрических форм – в виде целого или усеченного конуса – с узкими, кривыми окнами, в щелях домов росли голубые лотосы, они вились по стенам и дверям.
Эта картина вдруг скрылась в густом тумане. Тяжелые дождевые тучи закрыли вершины гор, мелкий, как пыль, дождь посыпался с неба. Спустя некоторое время погребальная повозка остановилась у подножия горы, на которой не было ни растительности, ни воды. Я сдвинул с груди чемодан и поднялся.
За горой была укромная лощина. Было тихо, чисто. Этого места я никогда прежде не видел, но почему-то оно показалось мне знакомым, как будто я мог его раньше вообразить. Земля была покрыта голубыми лотосами без запаха. Казалось, что здесь никогда не ступала нога человека. Я поставил чемодан на землю.
Старик-возчик повернулся ко мне: «Отсюда близко до Шах-Абдоль-Азима. Лучше места не найдешь, сюда и птица не долетит. А?»
Я сунул руку в карман, чтобы уплатить возчику. В кармане было лишь два крана и один аббаси.
Возчик засмеялся сухим, резким смехом: «Не нужно, ладно, потом получу, я знаю, где твой дом. У тебя больше нет ко мне дел? А? Ты знаешь, ведь я умею хорошо копать могилы, нечего стесняться, пойдем к речке, там на берегу растет кипарис, я выкопаю для тебя яму по размерам чемодана да и пойду».
Старик с ловкостью, которой от него нельзя было ожидать, спрыгнул с повозки, я поднял чемодан, и мы подошли к дереву на берегу пересохшей реки. «Здесь хорошо», – сказал старик.
Не дожидаясь ответа, лопатой и киркой он стал рыть яму. Я поставил чемодан на землю и застыл недвижим. Старик, согнувшись, с ловкостью опытного могильщика занимался своим делом. Неожиданно он откопал какой-то предмет, похожий на покрытый глазурью кувшин, и, завернув его в грязный платок, выпрямился: «Вот яма, как раз по чемодану, точь-в-точь. А?»
Я сунул руку в карман, чтобы с ним расплатиться. У меня остались лишь два крана и один аббаси.
Старик сухо и немного печально рассмеялся, показывая мне находку: «Не надо, не стоит, я знаю твой дом. А? Ведь вместо платы я нашел кувшин, вазу для цветов из древнего Рея. А?»
И он, не выпрямляясь, стал хохотать. Плечи его тряслись, он снова завернул кувшин в свой грязный платок и спрятал за пазуху, потом пошел к повозке и ловко вскочил на козлы. Старик щелкнул бичом, лошади, тяжело дыша, тронули с места, бубенцы на их шеях как-то особенно зазвучали в сыром воздухе, и постепенно все скрылось за пеленой тумана.
Как только я остался один, я свободно вздохнул, словно с моей души сняли тяжелый груз. Всего меня объял удивительный покой. Я осмотрелся по сторонам. Здесь была небольшая лощина, окруженная холмами и голубоватыми горами. На некоторых горах виднелись древние постройки из толстых кирпичей и развалины, вблизи находилось русло пересохшей реки. Это было глухое, укромное, тихое место. Я был безмерно рад и подумал, что, когда обладательница этих больших глаз встанет от могильного сна и ей потребуется достойное место, будет хорошо, что она проснется вдали от других людей, от других покойников, ведь и при жизни она была далека от других.
Я осторожно поднял чемодан и поставил в яму. Яма как раз соответствовала размерам чемодана… Сюда и птица не долетит. Но мне хотелось в последний раз, один только разок заглянуть в чемодан. Я осмотрелся по сторонам. Никого не было видно. Я достал из кармана ключ, открыл крышку чемодана и, приподняв край черного платья, среди сгустков крови и копошащихся червей вдруг увидел два огромных черных глаза, безжизненно устремленных на меня, два глаза, в которых была погребена моя жизнь. Поспешно захлопнул я крышку, засыпал чемодан землей и утоптал землю ногами. Потом я принес и посадил куст голубых лотосов, чтобы полностью исчезли всякие следы могилы и никто не смог бы ее обнаружить. Я все так хорошо сделал, что и сам не отличил бы это место от прочих.
Закончив все, я осмотрел себя. Одежда была изорвана и испачкана грязью и черной запекшейся кровью, возле меня вились две большие золотистые мухи, а на мне копошились мелкие черви. Я пытался стереть кровавые пятна, но сколько ни слюнил рукав и ни тер, пятна лишь расползались и становились гуще. На всем теле я ощущал липкий холод крови.
Время близилось к закату. Без всяких мыслей пошел я по колее, оставленной колесами погребальной повозки. Когда стемнело, я потерял следы колес. Бездумно, бесцельно, безвольно в непроницаемой тьме я брел потихоньку по дороге, не зная, куда иду. После того как я увидел ее огромные глаза в сгустках крови, я брел и брел в темной ночи, в той глубокой ночи, что обволокла мою жизнь. Потому что те светившие мне два глаза закрылись навсегда, и мне теперь было все равно, достигну ли я какого-нибудь пристанища или никогда не доберусь до него.
Кругом царила мертвая тишина. Мне казалось, что все меня оставили, что я укрылся среди мертвых предметов. Между мною и глубокой темнотой, окутавшей мою душу, возникла какая-то связь. И в этой темноте, в этом молчании слышится нечто, чего мы не понимаем. У меня закружилась голова, к горлу подступила тошнота, я подошел к кладбищу у дороги, сел на камень и сжал голову руками, – я не мог понять, что со мной случилось.
Я очнулся от неожиданного сухого, резкого смеха. Я обернулся и увидел, что рядом со мной сидит человек с замотанной шарфом головой, который под мышкой держал какой-то предмет, завернутый в платок. Он обернулся: «Что ж, ты хотел добраться до города и заплутался. А? Ты, небось, думаешь, что́ это он тут околачивается среди ночи на кладбище? Не бойся, я имею дело с покойниками, я могильщик, до другого мне нет дела, я тут знаю все дорожки, все могилы. Вот, например, сегодня я копал могилу, наткнулся на этот кувшин, это ваза для цветов из старого Рея. А? Она не представляет никакой ценности, я отдам ее тебе. Пусть это будет на память от меня».
Я сунул руку в карман, достал два крана и один аббаси, но старик засмеялся сухим, резким смехом. «Нет, нет, – сказал он, – это ничего не стоит, я тебя знаю, я и твой дом знаю. Тут у меня стоит погребальная повозка, давай я довезу тебя до дому, здесь всего два шага».
Он положил мне на колени кувшин и встал. Плечи его тряслись от сильного смеха. Я взял кувшин и поплелся за сгорбленным стариком. За поворотом стояла старая, разбитая погребальная повозка, в которую были впряжены две вороные клячи. Старик ловко вскочил на козлы. Я тоже поднялся в повозку, лег в устроенное для гроба углубление, голову положил на его край, чтобы иметь возможность смотреть по сторонам. Кувшин я положил себе на грудь и придерживал его обеими руками.
Старик щелкнул бичом, и лошади, тяжело дыша, тронулись в путь. Они высоко и мягко подпрыгивали, и их копыта беззвучно опускались на землю. Бубенцы на их шеях как-то особенно звучали в сыром воздухе. Из-за облаков на землю смотрели звезды, похожие на сверкающие глаза в сгустках черной запекшейся крови. По всему моему телу разлилась приятная истома, только на груди я чувствовал тяжесть кувшина, как тяжесть трупа. Густо росшие деревья переплелись искривленными ветвями, словно они держались за руки, боясь в этой кромешной тьме поскользнуться и упасть на землю. Вдоль дороги тянулись странные дома с черными проемами окон и дверей, напоминавшие какие-то усеченные геометрические фигуры. Но стены этих домов светились, как светлячки, болезненно и тускло. Деревья испуганно жались друг к другу, бежали друг за другом, стебли лотосов, казалось, цеплялись за их ноги, и они валились на землю. Меня преследовал запах трупа, запах разлагающегося мяса, словно трупный запах пропитал мое тело, будто всю свою жизнь я пролежал в черном гробу и какой-то горбатый старик, которого я не знал в лицо, кружил вокруг меня среди теней, в тумане.
Погребальная повозка остановилась, я взял кувшин и спустился на землю. Я стоял у дверей своего дома… Потом я быстро вошел в комнату, поставил кувшин на стол, принес из кладовой спрятанную там жестянку, которая служила мне копилкой, и подошел к двери, чтобы отдать жестянку старику-возчику вместо платы. Но его не было, не осталось следа ни его самого, ни его повозки. Опечаленный, я снова вернулся в комнату, зажег лампу и развернул платок, в котором был кувшин. Весь кувшин был покрыт светлой древней фиолетовой потрескавшейся глазурью, которая приобрела золотистый цвет пчелы. С одной стороны на нем был ромб, внутри по его краю шел узор из голубых лотосов, а в середине…
В середине ромба было ее изображение… Удлиненное женское лицо с черными, огромными, необычайно большими глазами. Они упрекали меня, как будто я совершил непростительный грех, сам не подозревая того.
Страшные, колдовские глаза, взволнованные и изумленные, угрожающие и обещающие. Эти глаза пугали и манили, и в них сверкало что-то сверхъестественное, опьяняющее. Выступающие скулы, высокий лоб, тонкие сросшиеся брови, полные полуоткрытые губы и растрепанные волосы, несколько прядок лежит на висках.
Я извлек из жестяной коробочки рисунок, который вчера набросал с нее, сопоставил с изображением на кувшине – ни малейшей разницы. Казалось, это был один и тот же рисунок. Это была одна женщина, и выполнил оба рисунка один человек. Это была работа какого-то несчастного художника, разрисовывавшего пеналы. Возможно, что дух художника, рисовавшего на кувшине, перевоплотился в меня, когда я рисовал, и моя рука подчинилась его воле. Эти два рисунка нельзя было различить, разница заключалась лишь в том, что материалом мне служила бумага, а тот рисунок был сделан на покрытом светлой глазурью древнем кувшине. Художник придал изображению какую-то таинственность, дух удивительного, необычного, в глубине глаз светились искры ненависти. Нет, этому нельзя было поверить! Те же огромные, безумные глаза, то же сосредоточенное, напряженное и одновременно спокойное лицо! Никто не может себе представить, какие я испытывал чувства! Мне хотелось бежать от самого себя. Неужели может случиться нечто подобное? Снова передо мною возникла вся моя несчастная жизнь. Разве не было достаточно для меня знать одни глаза? Теперь обе одинаковыми глазами, принадлежащими ей глазами, смотрели на меня! Нет, это было совершенно невыносимо! Глаза той, которая была похоронена у горы, под кипарисом, на берегу высохшей реки. Похоронена под голубыми лотосами, в запекшейся крови, среди червей, которые справляют возле нее пир, и где скоро корни растений прорастут сквозь зрачки ее глаз, чтобы сосать их влагу… И вот теперь эти глаза, живые, снова смотрят на меня.
Я не сознавал себя таким уж презренным и несчастным! Под влиянием чувства какой-то тайны, которое скрывалось во мне, родилась непонятная радость, удивительное ощущение радости, потому что я понял, что у меня в древности был товарищ по несчастью. Разве не был этот древний художник, художник, который расписывал этот кувшин сотни, может быть, тысячи лет назад, моим товарищем по несчастью? Разве он не пережил то же, что и я?
До этого момента я считал себя самым несчастным существом на свете, но теперь я понял, что некогда в тех горах, в тех разрушенных строениях, домах, сложенных из тяжелых камней, жили люди, кости которых давно истлели, и, может быть, атомы некоторых из них живут и теперь в голубых лотосах, и я понял, что среди этих людей жил некогда несчастный художник, проклятый художник, может быть, разрисовывавший, подобно мне, пеналы, точно такой же несчастный, как я. И теперь я понял, смог понять, что и он страдал из-за двух громадных черных глаз точно так же, как и я. Это давало мне утешение.
Наконец я положил свой рисунок рядом с кувшином, пошел и разжег жаровню. Когда уголь раскалился, я поставил жаровню возле рисунка, сделал несколько затяжек опиума и в полузабытьи уставился на изображение. Я хотел собраться с мыслями, и лишь эфемерный дурман наркотика мог помочь мне сосредоточиться и дать покой моему мозгу.
Я выкурил весь оставшийся опиум, надеясь, что дурман развеет все трудности, все завесы, стоявшие перед глазами, все эти далекие, покрытые пеплом воспоминания. Наступило то состояние, которого я ожидал, и оно даже было выше моих ожиданий. Постепенно мои мысли обострились, стали значительными, в них появилось что-то колдовское, и я погрузился в полузабытье, в полуобморочное состояние.
Затем – будто с груди моей сняли тяжесть, будто для меня перестал существовать закон тяготения – я легко и свободно отдался своим мыслям, значительным, приятным и тонким. Меня охватило какое-то глубокое, невыразимое наслаждение, я освободился от цепей тяжести своего тела, все мое существо перешло в тупой и бесчувственный мир растений. Спокойный, но наполненный какими-то волшебными, радужными и приятными формами мир. Затем нить моих мыслей порвалась, и они растворились в этих красках и формах. Я погрузился в волны, ласковые и легкие. Я слышал биение своего сердца, чувствовал ток крови в артериях. Это состояние было для меня полным смысла и наслаждения.
Всем сердцем мне хотелось предаться забвению. Если бы было возможно, чтобы это забвение длилось вечно, если бы мой сон перешел в небытие и я перестал чувствовать, если бы можно было раствориться в красках, в мелодии или в радужных лучах, а затем эти волны, эти формы увеличились бы, пока не исчезли совсем, – вот тогда я достиг бы своих желаний.
Понемногу я впал в состояние прострации, как будто какая-то приятная усталость нежными волнами омывала мое тело. Затем я почувствовал, будто жизнь моя возвращается вспять. Постепенно я начал различать события прошлого, забытые времена своего детства. Я не только видел, но и принимал участие в происходившем, ощущал его. С каждым мгновением я становился меньше ростом и моложе, и вдруг мои мысли затуманились и исчезли, мне показалось, что тело мое повисло на тоненьком крючке над глубоким черным колодцем. Потом я сорвался с крючка, полетел вниз, но ни на что не наткнулся. Это была бездонная пропасть в вечной ночи. Затем перед моими глазами одна за другой возникли завесы. На миг я потерял сознание. Когда очнулся, я увидел, что нахожусь в маленькой комнатке и в таком положении, которое показалось мне странным, но, во всяком случае, оно было для меня естественным.