bannerbanner
Площадь Тяньаньмэнь
Площадь Тяньаньмэнь

Полная версия

Площадь Тяньаньмэнь

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

– Готова выпустить наружу?

– Что выпустить?

– То, что удерживаешь внутри. Оно, знаешь ли, как вулкан. Рано или поздно начнется извержение.

Внутри прокатилась волна чувств. Я ощутила, как на глаза наворачиваются слезы.

– Есть один мальчик.

– Да? А я думала, для этого ты еще маловата. Но если он хорош собой и действительно тебе нравится и у тебя такое теплое ощущение в животе каждый раз, как ты на него посмотришь, то, наверное…

– У-у-у, нет! Он мне совсем не нравится. Я вообще его ненавижу!

– Ну, любовь часто начинается с ненависти…

Она улыбнулась улыбкой крупной жабы.

– По-по, давай серьезно. Он… он сказал мне страшную вещь.

Выражение бабушкиного лица стало ласковым.

– И что он попросил тебя сделать?

– Он мне рассказал, что существует здание, где сжигают…

И тут я ощутила всю горечь этих чувств. Тело содрогнулось от беззвучного рыдания.

– Что сжигают? – уточнила бабушка.

– Сжигают… сжигают тела… мертвых детей. А души их превращаются в дым. Но ведь это неправда, да, по-по?

– И что это за здание?

– Пекинская детская больница.

Бабуля пожевала нижнюю губу. Она пыталась сосредоточиться. Кстати говоря, именно это мне в ней особенно нравилось. Взрослые, как правило, не воспринимали слова детей всерьез. Отвечали безразлично, лишь бы отделаться. А бабушка всегда вдумывалась в мои слова. Только в данном случае лучше бы наоборот. Наконец она заговорила:

– Я думаю, что друг твой, скорее всего, сказал правду.

У меня внутри что-то обрушилось. Одно дело, когда такая история рождается в мире детей. Но, когда взрослый человек – да еще и старый – подтвердил слова Цзиня, я почувствовала, что волосы у меня на затылке встали дыбом.

Бабушка улыбнулась, мягко, меланхолично, – морщины у нее на лбу превратились в овраги, глубоко врезавшиеся в кожу. Взрослея, я все чаще думала про старение – как и все. Я пришла к выводу, что старость – это отклонение сродни болезни, человек от этого делается слабым, неполноценным. Но я никогда не думала так о своей бабушке. Ее руки с венами, похожими на виноградные лозы, сетка морщинок на лбу, мягкая дряблая складка живота, неподвижность артритных плеч, ее древние глаза, в которых плескалась вечность, – для меня все это было не отклонением, а признаком неизменности. Неизменной силы, какой обладает старое корявое дерево, которое, противостоя ветру и непогоде, продолжает цепко держаться корнями за почву.

И действительно: папа работал, мама бегала по делам и по магазинам, мы с братом каждый день уходили в школу, а вот бабушка будто бы вросла в квартиру. Мне необходимо было вдыхать ее присутствие – исходивший от нее густой запах масла для кожи, потому что он приносил умиротворение. Бабушка бывала язвительной – язычок у нее был острый, папе от нее доставалось по первое число, а маму ее слова могли заставить пойти пятнами и выскочить из комнаты. Но хотя, раззадорившись, бабушка иногда больно шлепала меня по запястьям, в целом к нам с Цяо она относилась с ласковым приятием. Сейчас, однако, вид у нее был серьезный; задумчиво поглаживая волоски, росшие на подбородке, она заговорила.

– Ты хорошо помнишь дедушку?

Я сразу разволновалась. Не хотелось вызвать у бабушки неудовольствие.

– Я… я… помню, как начался его шоулин[3]. Цяо тогда еще не родился. И они… то есть он… его положили… в большой комнате, – закончила я с запинкой.

Никогда нельзя было сказать заранее, посветлеет бабулино лицо или потемнеет. Но на сей раз на нем не мелькнуло ни тени. Вместо этого слабая улыбка. И доверительная искорка в глазах.

– Он был старым козлом.

Рот у меня, видимо, раскрылся сам собой, ведь я никогда не слышала подобного описания своего дедушки. Но бабушка лишь плутовато ухмыльнулась.

– Нужно, чтобы ты, маленькая, поняла одну вещь… то, какие до этого были времена. Думаешь, мы с твоим дедушкой встретились, полюбили друг друга, а потом жили долго и счастливо? Как в этих твоих сказках? Да не было ничего подобного. Мои родители сговорились с его родителями. Нас пообещали друг другу задолго до того, как мы познакомились. А потом, похоже, все про это забыли. Я осталась в деревне. Дедушка твой уехал в Пекин. Учился на железнодорожного инженера. Наверное, уже нашел себе к этому времени девушку – современную, а не с изувеченными ногами.

Я зачарованно слушала.

– А что было потом?

– В 1937 году началась война с Японией. Японцы наступали стремительно, безжалостно, через деревни проходили очень быстро. Творили страшные вещи. Их солдаты с деревенскими не церемонились. Было решено, что девушка вроде меня – а мне тогда было шестнадцать – никуда уже не будет годна после того, как через ее деревню пройдут солдаты!

Меня ее слова озадачили.

– А почему ты никуда не будешь годна из-за каких-то ужасных солдат? Для меня ты на всё годна, по-по. Я тебя не променяю даже на двести «Драконьих бород»! (Конфеты «Драконья борода» мы, дети, ценили больше всех остальных, хотя купить их вдоволь никогда не позволяли средства.)

Бабушка посмотрела на меня – ее темные глаза сияли, точно река ночью. Заговорила еще тише.

– Тогда времена были другие.

Я поняла, что она просто хочет от меня отвязаться, что это никакой не ответ, попыталась на нее надавить, но она подняла руку.

– В определенном смысле эта война сыграла мне на руку. Потому что родители отправили меня в Пекин к твоему дедушке. Если бы не отправили, ты никогда бы не родилась!

Она протянула руку и покрутила мне нос пальцами; иногда она так делала. Было немножко больно, но я все равно начинала хихикать. Но сейчас я была слишком захвачена ее рассказом.

– А дедушка не знал о твоем приезде?

Бабушка сокрушенно усмехнулась.

– Не знал. Меня посадили на мула, распихали по карманам какие-то драгоценности, сказали, что я должна прийти к нему домой, вложить золото ему в руку и потребовать, чтобы он выполнил родительское обещание. Взял меня в жены. Надо сказать, что, когда я к нему явилась, он сильно побледнел.

– А драгоценности взял?

Бабуля нахмурилась.

– Нет, меня в дороге остановили какие-то бандиты. И ограбили – якобы за право «свободного проезда». Но до места я так или иначе добралась. До самого Пекина. А для деревенской девчонки моих лет в те времена Пекин был настоящим краем света.

– Но если ты приехала без драгоценностей…

– Дед твой был старым козлом. Но козлом порядочным, пускай угрюмым и дурковатым. Он с самого начала дал понять, что я ему не нравлюсь. И он совершенно не рад, что меня ему навязали, точно какую-то скотину, купленную на рынке. Однако родительское обещание выполнил. Бросил учебу. Мы поженились.

– И жили долго и счастливо?

Бабушка хмыкнула.

– Что-то в моем рассказе навело тебя на эту мысль?

Я покраснела. С одной стороны, здорово, когда взрослый человек откровенно говорит с тобой про такие вещи. С другой, при разговорах с бабушкой я часто не понимала, что и думать.

– Не было никакого «долго и счастливо». Хотя «долго» как раз было. Я – упрямая как ослица. Твой дедушка – угрюмый, неразговорчивый. Он наверняка мечтал совсем о другом будущем. Мне в нем не было места. Но мне он ни разу об этом не сказал. Мы совсем не нравились друг другу. Однако постепенно притерлись. Он сидел вон в том кресле, прямо здесь. Раскачивался взад-вперед. Курил трубку. Редко открывал рот. Когда совсем состарился, только мне разрешал стричь ему волосы. Я постоянно бурчала, велела ему не вертеться. Но… под конец… мне даже вроде как стало нравиться.

Вряд ли я когда-то видела бабушку расчувствовавшейся, с затуманенным взором. Это «вроде как стало нравиться» было чуть ли не пределом ее эмоциональности, причем даже эти слова относились к человеку, которого она не слишком любила. Но было во всем этом что-то еще. Я это сообразила, хотя и была маленькой.

– Ну, – начала я робко, – а что ты скажешь про Пекинскую детскую больницу? Про мертвых детей?

Бабушка вынырнула из грез и снова увидела меня, в настоящем.

– Дедушка твой мне не очень нравился, да и сам он не всегда был со мной ласков. Но мы притерлись. И когда он умер… все стало… иначе. Иногда, в годы после его ухода… Ночь, окно открыто. Я сплю. Очень жарко, никакого ветра, а его кресло-качалка слегка шевелится…

Я посмотрела на кресло. Видимо, на лице у меня отразился ужас, хуже того – я инстинктивно отшатнулась.

Бабушка хмыкнула. Протянула свою кожистую руку, положила мне на предплечье. Я чувствовала тепло, ток крови под кожей; мне будто бы передалась часть бабушкиного духа, она заставила тревогу разжать свои когти.

– Я пытаюсь тебе сказать, маленькая, что я не чувствовала страха. Я смотрела сны – видела лица людей, живших много веков назад, видела отражения своих прежних обличий, они говорили мне безмолвные речи, и я ощущала… смятение и… одиночество. А потом просыпалась в этой комнате. И ощущала, что твой дедушка рядом, со мной. Он угрюмо молчал – этим противный старый козел обычно и занимался. И мне становилось… не так одиноко. Я ощущала его присутствие.

Бабушка прижала иссохшую костлявую руку к сердцу. Коротким неуверенным жестом. Но во мне этот жест пробудил чувства, которые я по возрасту еще не могла понять. На короткое время все детские вопросы, толкавшиеся у меня в голове, умолкли.

Бабуля посмотрела на меня.

– Я не знаю, правду тебе сказал твой друг или нет. Но не надо бояться смерти. Ты умрешь еще очень нескоро. И Цяо тоже очень нескоро умрет. И твои мама с папой. Да, и твое время придет, но помни: смерть – не конец. Ты останешься здесь. Может, в виде дыма, плывущего по небу. Или качания кресла вперед-назад – рядом с кроватью того, кого ты когда-то знала.

Бабушка говорила совершенно невозмутимо. И мне стало легче. Настолько, что я даже не обратила внимания на то, что она посулила долгую жизнь мне, моему братишке, нашим родителям, но не самой себе. Как оно часто бывает в жизни, истинное значение чужих слов открывается лишь много лет спустя, когда тот, кто их произнес, уже ускользнул в прошлое.

Глава четвертая

Лето 1978 года стало, пожалуй, самым странным в моей жизни. Великий кормчий уже года два как умер. Старая коммунистическая гвардия – так называемая «Банда четырех» – прекратила свое существование через несколько недель после смерти Мао, оставив вакуум власти. Его заполнил реформатор Дэн Сяопин, решивший бороться с «эксцессами» «культурной революции» и модернизировать экономику, переведя ее на более рыночные рельсы. Дэн начал в открытую заигрывать с США – и этот факт сильно озадачил многих из тех, кто родился после революции 1949 года. Для них США были не чем иным, как демонизированным врагом: брюхом зверя, оплотом всемирного капитализма, потребительства и коммерции. Местом, где подлинный человеческий дух сворачивается в трубочку и угасает перед всемогущим алтарем доллара.

Бывшие враги становились союзниками, а бывшие союзники – врагами. До того Китай помогал Северному Вьетнаму в войне против американцев, теперь же, когда Вьетнам выступил против Камбоджи, китайцы готовы были обратить свое оружие против него. На границе сосредоточивали войска. Мир вращался вокруг все менее устойчивой, содрогающейся оси; то, что вчера казалось незыблемым, вырывалось с корнем, то, что виделось абсолютно прочным, таяло в сладком настое странного воздуха того лета.

Кроме того, создавалось впечатление, что взрослые – бастионы серьезности и уверенности в себе – тоже лишились руля и дрейфуют в неведомом направлении. На устах у всех были разговоры о предстоящем в конце лета визите. Бжезинский, старший советник американского президента Джимми Картера по вопросам безопасности, должен был посетить несколько крупных китайских городов и провести там встречи с Дэном; на улицах шепотом говорили о сближении двух стран. В нашем городе армия уже взялась за дело: военные убирали бездомных с улиц, по которым должен был проехать кортеж американской делегации.

Мы, дети, воспринимали происходившее иначе. Для нас это были некие вихрения, которые определяли фон нашей жизни, но затрагивали ее лишь изредка. По ночам до нас доносились голоса родителей – они напряженным шепотом что-то обсуждали. Соседи собирались кучками в коридорах и произносили слова, которые нам в нашем возрасте еще было не понять. Но для меня и моих друзей лето это стало не просто далеким рокотом великих потрясений, происходивших во взрослом мире. Мы чувствовали, что воздух наполнен статическим электричеством, видели багровые сполохи на горизонте – как оно бывает перед тем, как небо окончательно потемнеет к ночи, и было ясно, что наши жизни изменятся тоже.

Ибо лето это стало не просто временем года, а мостиком между детством и отрочеством. Некоторые из нас уже вступили в переходный возраст. У Фаня, который по поведению оставался совсем ребенком, на верхней губе появился кудрявый пушок, до которого все мы восторженно дотрагивались, а Фань в ответ попискивал и хихикал. Красивое лицо Чжена стало худощавее, угловатее, а когда он говорил – с прежней уверенностью, – голос звучал хрипловато. А-Лам, к великому ее смущению, отправляли в женскую школу в Гонконге – и она из-за этого страшно переживала. В Гонконг через месяц должно было переехать все ее семейство. Она из всех нас была самой тихой и поначалу никак не комментировала новости. Но в один прекрасный день ни с того ни с сего плюнула на землю, обругала своих родителей, обозвав их «бэньдань» – это переводится как «глупые яйца» и звучит не так уж неприлично, но дело в том, что, если китайцы упоминают в разговоре яйца, они всегда хотят уязвить собеседника («глупые яйца», «плохие яйца», «черепашьи яйца»). Мы все дружно моргнули от изумления. Я впечатлилась. А-Лам бросила на нас вызывающий взгляд, а потом тихо произнесла:

– Они у меня… чун ян мэй вай.

Это в определенном смысле шокировало нас даже сильнее, чем бранные слова. Этой фразой А-Лам оскорбила своих родителей – выражение означало, что они лизоблюды и предатели, пляшущие под дудку иностранцев. Слова эти иногда произносили, но никогда применительно к родственникам. В те времена даже дети умели проявлять осмотрительность, ведь ты же никогда не знаешь, кто тебя может услышать.

И А-Лам вдруг залилась слезами.

Мне кажется, мы все поняли: внезапная вспышка ярости стала прикрытием беспомощности и страха. Родители увозят ее из родного дома, а она никак не может этому помешать. Мы сгрудились вокруг и тут же дали друг другу клятву, что доберемся до Гонконга, причем передвигаться будем ночами, отыщем школу, где будут удерживать А-Лам, и вызволим ее оттуда. Мы стали придумывать разные способы: спустимся на парашютах на крышу или устроим подкоп – в любом случае А-Лам должна помнить, что мы снова соберемся вместе и ничто не сможет нам помешать.

Вряд ли она верила в это сильнее, чем мы. Но сам этот сложный заговор показался нам штукой интересной. Так что слезы на ее щеках быстро высохли под напором теплоты и самозабвенности детского смеха.

Мне кажется, мы так сильно сочувствовали А-Лам еще и потому, что нечто подобное происходило с каждым из нас. Да, не в такой степени. Но скоро лето закончится – и мы все пойдем в разные старшие школы. Никто из нас не знал, что его ждет в будущем. Новый жизненный этап растаскивал нас в разные стороны, мы все это ощущали, но в то же время еще оставались детьми и отчаянно цеплялись за свое детство.

И мы сделали единственное, что было нам под силу. Единственное, что могут сделать дети в такой ситуации.

Пошли играть в «Тинь-тинь помидор».

Это такая игра, с одной стороны, очень рискованная, с другой – сулящая серьезное вознаграждение.

Район у нас был довольно обшарпанный, зато находился совсем рядом с улицей Чаоян. На этой благополучной улице обитали чиновники среднего звена со своими семействами. Вдоль улицы тянулись сады с ухоженными деревьями, дома с гладкими темными окнами, обрамлявшими уютное сияние просторных богатых помещений. Но для нас особая привлекательность этих домов состояла не только в том, что в них можно было мельком увидеть тамошних детишек и их изумительные игрушки, но еще и в том, что в некоторых стояли домофоны. То были времена до компьютерных игр, по крайней мере в Китае; собственно говоря, в нашем районе и телевизоры-то имелись не у многих.

Для нас, детишек, домофон обладал особой привлекательностью: можно нажать кнопку, что-то сказать и сквозь треск помех услышать странный бестелесный ответный голос. К изумлению, впрочем, быстро добавилось желание попроказничать – как часто в детстве две эти вещи идут рука об руку! Выяснив, что нам под силу вызывать из глубин дома голос без тела, мы сообразили, что говорить в домофон можно все что угодно. А еще быстро поняли, что помехи искажают голоса, и те, кто внутри, принимают нас за взрослых. Поэтому мы научились подражать серьезным взрослым интонациям и задавать серьезные вопросы.

В этом и состояла игра «Тинь-тинь помидор».

– Я первый, я первый! – переживал Фань: на губах его блестела слюна, он подпрыгивал от возбуждения на одной ноге – казалось, ему срочно нужно в туалет.

– Скоро и твоя очередь настанет, Фань, – мягко произнес Чжен, и на его красивом лице показалась добродушная улыбка. – Но пусть первым попробует Цзянь, а у тебя потом лучше получится!

Фань просиял, продолжая подпрыгивать от возбуждения. Цзянь не только ловчее всех делал бумажные самолетики, у него еще был особый дар изображать самые разные акценты. Он умел говорить на выпендрежном шанхайском диалекте мандаринского – мы всегда смеялись до слез. К микрофону домофона Цзянь приблизился точно борец, оценивающий силы соперника. Даже Фань притих. Чжен поднял руку, вытянул три пальца, убрал один, второй, последний – он вел отсчет, прежде чем нажать на кнопку. Мы все затаили дыхание.

– Добрый вечер? – долетело до нас сквозь треск.

– Уа, да, дуобрый вечер, – отозвался Цзянь. Слова он произносил нараспев, растягивал, не сразу давал им стихнуть. Молчание затянулось.

– Добрый вечер? – повторил наконец голос, теперь с некоторым напряжением. – Я могу вам чем-то помочь?

– Уа, да-а, я тут очень надеялся, что вы-ы-ы уа-а-а-а-а будете так любезны. Я, понимаете ли, ищу… Тинь-Тинь…

Два последних слова Цзянь произнес совсем неразборчиво.

– Простите, кого вы ищете?

– Тинь-Тинь, – прошептал он, прижав губы к микрофону.

– Как вы сказали – Динь-Динь?

– Нет, я сказал… Тинь-Тинь!

Голос вернулся – вконец озадаченный, просительный, с ноткой отчаяния.

– Тинь-Тинь?

Настал момент кульминации.

Цзянь выкрикнул в микрофон безумно и пронзительно:

– ТИНЬ-ТИНЬ… ПОМИДО-О-О-О-ОР!

Изумленное бульканье на другом конце потонуло в нашем оглушительном хохоте. Этот номер мы уже проделывали сто раз и каждый раз смеялись до упаду.

И только потом мы услышали, как открылась дверь – и тут же раздался гневный вопль.

Улица была довольно длинной, дверей с домофоном на ней хватало, но цели свои мы выбирали без всякого умысла или системы. Да, мы использовали разные акценты и разные голоса, но это совершенно не исключало того, что в этот дом мы явились далеко не в первый раз, и кульминацией нашего появления всегда был этот довольно глупый вопль: «ТИНЬ-ТИНЬ… ПОМИДО-О-О-О-ОР!»

Видимо, именно этим и объясняется то, какая волна гнева последовала сразу за нашей «развязкой» – судя по всему, тот, до кого мы на этот раз докопались, в недалеком прошлом уже натерпелся от наших проделок. Мы увидели крупного мужчину в больших трусах и развевающемся халате – он выскочил из-за двери с громким ревом, голый живот его колыхался от ярости, которую одновременно пытался усмирить его мозг. Гнев его был кипящим, слова вылетали с таким неумеренным негодованием, что сложить их в связные предложения не получалось:

– Сволочи. Сволочи сраные! Гребаные сволочуги. Сраные черепашьи яйца!

Мы будто приросли к месту – вряд ли кто из нас раньше видел, чтобы взрослый человек так вот слетал с катушек, при этом в колышущемся животе было что-то странно притягательное. Тем не менее через секунду до нас дошло, что все это происходит на самом деле, и мы сорвались с места. Фань, как всегда, оказался медлительнее других: он с зачарованным любопытством посмотрел на своего обидчика и только потом припустил за нами вдогонку, но с некоторым отставанием. Упал, ободрал колено. Это, впрочем, ничего не меняло, потому что мужчина хотя и продолжал орать, но застрял у металлического забора своего сада: он поливал нас грязью, ухватившись за решетку. Уже стемнело. Вряд ли он станет нас преследовать.

Тем не менее Фань разревелся. Полагаю, что сам обидчик не так уж его напугал. Да и боль в коленке вряд ли очень ему досаждала. Скорее всего, он испугался того, что его сейчас бросят.

Чжен остановился и пошел обратно. Нагнулся, помог Фаню встать. Я заметила, что из ноздри у Фаня свисает длинная сопля. Чжен, похоже, этого не видел.

– Гадость какая.

Цзинь стоял со мной рядом и смотрел на двоих товарищей – выражение лица у него было холодное, взрослое. Говорил он чуть слышно, почти против воли, явно обращаясь не ко мне.

Чжен пытался поднять Фаня с земли. Слов мне было не разобрать, но я слышала его голос, мягкий, терпеливый. Хотя я сама обычно не испытывала никакой радости от вида Фаня, тут мне стало досадно.

– Он упал. И он неуклюжий. Но это не его вина! – прошипела я Цзиню.

Он будто вернулся к реальности и посмотрел на меня так, словно только что заметил мое присутствие.

– Я не про Фаня говорил, – произнес он. – Я говорил про Чжена.

Он отвернулся. Ответ его меня озадачил, потому что хотя в нашей компании и случались перепалки, Чжен всегда был выше этого. Он был и хорош собой, и добродушен; никому из нас и в голову не приходило его критиковать. Я не знала, как ответить.

Фань продолжал тихонько всхлипывать.

Мы инстинктивно обступили его со всех сторон. А-Лам посмотрела на ссадину, красневшую у него на коленке сквозь полумрак.

– Ух ты! Какая у тебя рана красивая!

Фань перестал плакать, глянул на нее недоверчиво, моргнул.

– Честное слово! – улыбнулась она в ответ. – У тебя будет совершенно потрясающий шрам!

Остальные присоединились к ней. Отвешивали ссадине комплименты. И вот толстощекий мальчишка снова заулыбался.

– А вы как думаете, чего этот старый пень так разорался? – спросил Цзянь.

– Ну, может, он сидел на горшке, как раз собрался покакать, и тут звонок, он встал и, ну… не успел… закончить, – задумчиво предположил Чжен.

– Фу-у-у! – ответили мы хором, скандаля, что Чжен – отличавшийся изысканностью речи – придумал такой тошнотворный сценарий. Надо отдать ему должное: он сразу вскинул руки, признав поражение.

– Ну, чего? – беспомощно осведомился он.

К сожалению, в ответ посыпались самые разные предположения. А может, когда мы позвонили, старый пень целовал взасос свою восьмидесятилетнюю беззубую жену, или соскабливал волдыри со своих вонючих ног, или мучил в подвале таких же детишек, как и мы, – потому что они не успели сбежать. Каждый сценарий – а были они один фантастичнее другого – порождал волну смеха; старикан с его колышущимся животом и безумной яростью превратился в чудовище из сказки, которое мы общими усилиями смогли одолеть. Мы так и нежились в лучах нашего общего триумфа.

– Нужно… нужно еще раз ему позвонить! Сходим туда в этом месяце, и в следующем, и еще через месяц! – предложил Цзянь, которого так и распирало от энтузиазма.

Мы выразили свое единодушное согласие – и едва расслышали слова А-Лам. Она произнесла их тихо, но они до нас долетели.

– А меня через месяц здесь уже не будет.

Тут же и восторг, и возбуждение схлынули. Мы почувствовали взаимную неловкость, никто не знал, что сказать. А-Лам покраснела от досады.

И тут вдруг слово взяла я:

– Нужно придумать что-то еще. Поинтереснее. До отъезда А-Лам!

Она взглянула на меня с удивлением. Я поймала и удержала ее взгляд. Остальные тоже смотрели на меня, и если в обычном случае мне было бы очень неприятно, на сей раз меня поддерживало чувство собственной правоты.

– А ведь Бжезинский приедет еще до отъезда А-Лам, верно?

– Да, и что из того? – негромко спросил Чжен.

– Ты что, не понимаешь? – запальчиво ответила я. – Неужели твои родители про это не говорят? Считается, что все должны сидеть по домам. В тот вечер, когда машины будут проезжать мимо, выходить никому не разрешается. Правительство запретило. А мы тогда… тогда…

Все смотрели только на меня. Я чувствовала их общее возбуждение. Слова мои сжались, усохли до настойчивого шепота.

– А мы выйдем. В последний раз. В последний раз перед отъездом А-Лам. Увидим кортеж…

Я умолкла.

Но никто не отвел от меня взгляда. Вид у них был встревоженный, однако я чувствовала, что их разбирает предвкушение. В таком возрасте это ощущается отчетливее: на миг мы стали одним человеком.

– Да, давайте попробуем! – воскликнул Цзянь.

На страницу:
3 из 4