
Полная версия
Формула контакта
– Да?
– Да. Таких, как ты, тут жгут. Медленно и живьем.
– Таких?
Она перегнулась, намотала на руку белые свои косы, так что вода побежала по руке и закапала с остренького локтя. Ну, что с ней сделать, что? И говорить-то в таком тоне бесполезно…
– Кристина… – Голос его прозвучал хрипло, словно прокаркал. – Зачем тебе это, Кристина?
Он никогда не называл ее так. Наверное, она это поняла. Или просто захотелось поделиться хоть с кем-нибудь. Она выпустила свои косы, и они, расплетаясь на лету, тяжело канули вниз, до самых колен, облепленных мокрым подолом.
– «Зачем, зачем?..» – передразнила она сердито. – Кабы знала я, кабы ведала! Только ничего я не знаю, Самвелушка. Чувствую только, что я – это словно не я, а вдвое легче, вдвое сильнее – ведьма, что ли? Иной раз чудится – летать могу! И нюх. Понимаешь, нюх прорезался, как у щенка на первом снегу, когда каждый запах ну просто режет, как яркий свет, в дрожь кидает… И не то чтобы носом – всей кожей я это чую, понимаешь? Не понимаешь. И никто не поймет. Так что ты никому не рассказывай, ладно? А я не могу больше в этом аквариуме. Я к ним хочу, туда, за стенку эту проклятущую! К людям, понимаешь ты?
Отвечать было абсолютно нечего, Самвел и сам хотел туда, за стену, но туда хотели и все остальные члены экспедиции, и, наверное, не менее горячо; но говорить сейчас об этом Кшисе было небезопасно. Поэтому он молчал, ожидая, что ситуация разрешится сама собой, и спасение действительно пришло: на сей раз – в виде Гамалея, тащившего за собой на немыслимой шлейке несчастного бентама, разжиревшего до полной потери самостоятельного передвижения – вот уже неделю его прогуливали силком все попеременно.
Гамалей, по-утиному шлепающий впереди, и осевший до земли бентам шли в ногу.
– Пошто-о неистово брани-и-ишься, Брунгильда гневная моя? – на абсолютно неопознаваемый мотив пропел Гамалей, славившийся своей способностью измышлять как стихотворные, так и музыкальные цитаты.
– В Брунгильды я экстерьером не вышла, – отрезала Кшися и пошла прочь, гадливо сторонясь представителя пернатого царства, хотя циклопические куриные блохи уже давным-давно были изничтожены дотошной Аделаидой.
– Через десять минут непосредственная трансляция! – чуть ли не просящим тоном крикнул ей в спину Гамалей.
– Потом, – с совершенно непередаваемой интонацией бросила через плечо Кшися.
– То есть как это – потом? – Гамалей постарался вложить в свой возглас необходимый, по его мнению, начальнический гнев.
Кшися соблаговолила остановиться.
– То есть так, как это принято в нашей экспедиции: КАК-НИБУДЬ ПОТОМ. Эти слова нужно было бы написать на нашем Колизее. Зажечь неоновыми буквами. Вытатуировать у каждого из нас на лбу. Это же наш девиз, наше кредо!
– Как она говорит! Светопреставление! Римский сенат! – зашелся Гамалей.
– В том-то и беда, что я говорю. Что вы говорите. Что мы говорим… Говорим, говорим, говорим… Мудро, аргументированно, упоенно. Но вот им, за стеной, нас не слышно – нас только видно. Колония беззвучных самодовольных болтунов. Сомневаюсь, что они видят разницу между нами и хотя бы этими бентамками. Да они больше и не смотрят на нас! Мы стали им неинтересны.
– Но позвольте, Кристина, что значит – ничего не делаем? Вот вы, например, и Самвел, присутствующий здесь, так сказать, в неглиже в рабочее время, блестяще доказали, что при самой примитивной обработке почвы и внесении прямо-таки валяющихся на поверхности минеральных удобрений можно получать впятеро больший урожай. Впятеро! Это значит, возможный демографический взрыв, пугающий кое-кого на базе, практически не страшен…
– Ничего это не доказывает, – буркнул Самвел, пребывающий неглиже в рабочее время, – потому что Кшися права: если сейчас они не хотят на нас смотреть, то где гарантия, что они будут нас слушать? Где гарантия?! – выкрикнул он и сразу осекся, так нелепо прозвучал его гортанный крик здесь, над пасторальной лужайкой с буколическими овечками.
– Воистину. – Кшися соблаговолила повернуть свою головку на лебединой шейке. – Где гарантия, что они не спустят ваши аметистовые удобрения в свой первобытный клозет? Обдумайте и этот вариант. КАК-НИБУДЬ ПОТОМ.
И удалилась в сторону овчарни.
– Какова! – возопил Гамалей. – Другая на ее месте в этой ситуации выглядела бы мокрой курой, а эта – королева! Нет, юноша, вы ничего не смыслите в женщинах. Абсолютно. А женщины ее страны, а точнее, ее племени когда-то считались самыми прекрасными в Европе. Вы припомните, месяца три назад она была белым инкубаторным цыпленком, который жалобно попискивал по поводу котят и цветочков. А сейчас? Я, право, уже не знаю, кого и слушаться в нашей колонии – Салтана или ее?
«Болтливый, самодовольный бентам, – со злостью думал Самвел, уставясь на свои волосатые, уже обсохшие ноги. – Она же мечется, ищет, пытается что-то – или кого-то? – распознать. И прячется за свою горделивую насмешливость. Этому она действительно научилась. И я ничего не могу для нее сделать, потому что она пристально всматривалась в меня – и не находила того, что ей нужно. Да и знает ли она, что это такое?..»
– Я еще немного погляжу на вас, молодое поколение, и если так будет продолжаться, то сам примусь за воспитание этой строптивой особы. Вот так, юноша! А теперь нас ждут в просмотровом зале. Сейчас я отведу на место этого Пантагрюэля, а вы сделайте милость, приведите Кристину.
Внутренний просмотровый зал, изогнутый, как и все помещения, укрытые от внимания аборигенов, был расположен вдоль вертолетного колодца и пользовался особой нелюбовью всех обитателей Колизея не столько из-за своей нелепой формы, сколько благодаря тускло-серой обивке стен, за которую Диоскуры прозвали его «ведром». Трансляция из кемитского города непрерывно шла по пятнадцати каналам, но обычно здесь собирались после обеда, а в плохую погоду – и после ужина.
Сейчас в полутемном зале сидели пятеро – Абоянцев просил строго следить за тем, чтобы в обозримой из города территории колонии всегда находилось не меньше половины землян.
Гамалей присел рядом с Сирин. Перевода, как правило, теперь не делали, но в отсутствие Абоянцева не скупились на комментарии. Сейчас как раз начальник экспедиции отсутствовал.
По экрану метался столб дыма. Изображение было объемным и настолько реальным, что казалось – в зале пахнет паленой свининой. Кемит в коротеньком до неприличия переднике апатично похлопывал по источнику дыма тяжелой кипарисовой веткой. От каждого удара дым на мгновение прерывал свое восхождение вверх, и в образовавшемся разрыве лилового столба просматривался громадный свежеободранный хвост мясного ящера, истекающий янтарным жиром, потрескивающим на углях.
– Студиозусы из Гринвича передают – отменная закусь под пиво, – подал голос от пульта Алексаша. – Светлое, я имею в виду.
– Твоих студиозусов бы в эту коптильню, – отозвалась Макася. – Живенько пропал бы аппетит.
– Действительно, весьма неаппетитно, – брезгливо заметил Гамалей. – Маэстро, смените кадр!
Алексаша, не препираясь, щелкнул переключателем – пошла информация по следующему каналу. Сушильный двор. Почти всю площадь занимает глиняная ровная поверхность, на которой сушится не то пшеница, не то очень крупное просо. Несколько женщин, согбенных и нахохлившихся, точно серые цапли, бродили по кучам зерна и ворошили его тощими, фантастически длинными руками с растопыренными перепончатыми пальцами.
– Ведь сколько дней подряд Васька Бессловесный демонстрировал им грабли! Все псу под хвост! – возмутилась Макася. – Вот долдонихи-то, господи прости!
– Лихо набираете разговорную терминологию, любезная Мария Поликарповна! – восхитился неугомонный Гамалей. – Боюсь только, что в кемитском языке не найдется достаточно сочных эквивалентов.
Сзади чмокнула дверь – вошел Самвел и пристроился с краю. Он был один.
– Алексаша, смени кадр, – брюзгливым тоном потребовал Гамалей.
– Я вам даю ближайшую к Колизею площадку, – примирительно пообещал Алексаша. – Приучаться пора: когда стена прояснится, это у нас перед самым носом будет.
Свежерасписанный забор вызвал неизменное восхищение неподдельностью своего примитивизма.
– Пиросмани! – вырвалось у Самвела. – Какая жалость, что в Та-Кемте не придумали еще вывесок!
– По-моему, эти две миноги посередке все портят, а, Сирин-сан? – Гамалей с удовольствием наклонялся к ее плечу – здесь, в полумраке просмотрового зала, пестрота ее одеяния теряла свою неприемлемость для европейского глаза, а внимательная сосредоточенность, исключающая лошадиную улыбку, делала Сирин Акао бесповоротно неотразимой.
Как истинный эпикуреец, Гамалей шалел от каждой привлекательной женщины и, как законченный холерик, мгновенно утешался при каждой неудаче.
Сирин долго и старательно разглядывала экран, прежде чем решилась высказать свое мнение с присущей ей педантичностью:
– Фреска представляет собой разностилевой триптих. Боковые части выполнены в традиционно-символической примитивной манере, которая не представляется мне восхитительной, извините. Центральный, заметно суженный фрагмент, будь он обнаружен на Земле, мог быть отнесен к сиенской школе первой половины четырнадцатого века. Композиционная неуравновешенность, диспропорция…
Она замолчала, и все невольно обернулись, следуя ее взгляду. Так и есть – на пороге стояла Аделаида.
Какая-то не такая Аделаида.
– Что-нибудь случилось, доктор?
Она медленно покачала головой. После яркого света, наполнявшего вертолетный колодец, она никак не могла кого-то найти среди зрителей.
– Вам Абоянцева? – не унимался галантный Гамалей.
Она кивнула и тут же покачала головой – опять-таки медленно, единым плавным движением, словно нарисовала подбородком латинское «Т».
– Тогда посидите с нами!
Теперь подбородок чертил в воздухе одно тире, единое для всех алфавитов.
– Завтра кровь… – протянула она, по своему обыкновению не кончая фразу, и исчезла за дверью.
– В переводе на общеупотребительный это значит: кто завтра не сдаст на анализ кровь, будет иметь дело с высоким начальством. И грозным притом. Всем ясно? Поехали дальше. Так на чем мы остановились?
– На том, что в Та-Кемте нет вывесок.
– Это не вывеска, Самвел-сан, – кротко заметила Сирин. – Это автопортрет.
Все уставились на экран с таким недоумением, словно на кемитском заборе была только что обнаружена фреска Рафаэля.
– А до сих пор мы когда-нибудь встречались тут с автопортретами? – спросил в пространство Гамалей.
– Никогда, – решительно отрезал Йох, самый молчаливый из всех – на просмотрах его голоса ни разу не было слышно. – Впрочем, с портретами – тоже.
Йох был инженером по защитной аппаратуре, и пристального внимания к портретной живописи никто не мог в нем предполагать.
– Кто же второй – я имею в виду женскую фигуру, извините? – настаивала Сирин, до сих пор считавшаяся неоспоримым авторитетом в области изобразительного искусства.
– Новая жрица, – угрюмо изрек Йох. – Вернее, новая судомойка в Закрытом Доме.
Йох ужасно не любил, когда к нему обращались с расспросами. Замкнутый был человек, но дело свое знал в совершенстве и теперь, похоже, жалел, что выскочил, как мальчишка, со своей никчемной наблюдательностью.
– Может, вернемся в сферу производства? – предложил Алексаша, тем временем инспектировавший все пятнадцать маленьких экранчиков общего пульта.
– Погоди, погоди, – остановил его Гамалей. – Выходит, мы нащупали наконец область, в которой можем предположить наше влияние? Ежели до сих пор подобного не наблюдалось?..
– А почему бы и не совпадение, простите? – кисло сморщилась Сирин.
– Тут ваш Веласкес сцепился с каким-то престарелым рахитом, – радостно сообщил Алексаша и, не дожидаясь распоряжений, сдвинул кадр метров на пятьдесят вправо, так что на экране замаячили фигуры долговязого художника, читающего гневную отповедь какому-то благодушному колобку.
«Колобок» ухмылялся гнусно и двусмысленно.
– Маэстро, звук! – кинул через плечо Гамалей.
Алексаша крутанул гетеродин, и из скрытых динамиков полилась певучая кемитская скороговорка:
«Тоже мне плод приманчивый – Закрытый Дом! Да я в него не войду, хоть вели скокам меня волоком волочить! Закрытый Дом. Да меня с души воротит, как подумаю, кем ты его населить хочешь! Скоты тупоглазые…» – «Зато отменные мыследеи. А тонкость да изощренность души – она не очень-то с преданностью согласуется. Но тебе-то я все позволю, изощряйся. Только рисуй, что велю». – «Я рисую, что хочу». – «Вижу, вижу. Нарисовал. Два гада блеклых. А семья вся за худой урок впроголодь мается!» – «Ты жалеешь мою семью, Арун?»
«Колобок» гаденько захихикал.
– Такой пожалеет… – грузно, всем телом вздохнул Йох.
«А ты все время добиваешься, чтобы я перед тобой, маляр, дурачком-словоблудом оказался? Нет. Я не жалею твою семью. Я ее не воспитывал, и нечего мне о ней печься. Я о себе сокрушаюсь. Что не со мной ты. Что слеп ты и недоучен. Думаешь, если ты останешься в стороне, не поможешь мне в установлении истинной веры, так и будешь жить как вздумается? Не-ет, солнышко мое голубое-вечернее. Мы устанавливаем справедливость, даем зерно – за работу, жен – по выбору сердца, детей – по силе рук, могущих их прокормить. Но за все это нужно подчиняться, подчиняться тем, кого по силе мыследейства поставлю я над всеми. За все платить надо, мой милый!»
Наступила тягучая пауза.
– А что, пузан неплохо вдалбливает этому анархисту начала диалектики! – шумно, как всегда, выразил свое восхищение Гамалей. – Кажется, мы дождались-таки качественного скачка в социальном развитии этих сонь. Знаменательно!..
– Нет, – тихо подал голос из своего угла разговорившийся сегодня Йох. – Он не диалектик. Он просто фашист. И мы еще получим возможность в этом убедиться, когда он начнет не на словах, а на деле устанавливать свою веру.
– Когда же? – запальчиво крикнул Алексаша.
– Как-нибудь потом. КАК-НИБУДЬ ПОТОМ! – Голос принадлежал Самвелу, но интонации были, несомненно, Кшисины. – Как-нибудь, когда они передушат, перетопят, пережарят друг друга, а мы все будем почесываться, со стороны глядючи, – то ли это занести в графу прогресса, то ли налицо реакция…
– Да погодите вы! – крикнул Алексаша. – Они еще не договорились!
Но они договорились.
«Я не выдам тебя и не буду мешать тебе, – тихо, очень тихо проговорил бледный, изможденный юноша. – Но я не подчинюсь тебе, горшечник».
– Тоже мне, борец! – горестно запричитала Макася. – Подкормить бы его, а то не ровен час – ветром сдует!
– Да, типичный астеник, – согласился Гамалей. – А разругались, похоже, они на всю жизнь.
По лицу художника не было заметно, что произошло нечто катастрофическое: он спокойно нагибался, срывая какие-то колосья и складывая из них ровную метелочку. Обвязал травинкой, попробовал на ладонь; вероятно, мягкость или жесткость изделия удовлетворила его, потому что он поднял кувшинчик с темной жижицей, обмакнул туда травяную кисть и широкими, плавными движениями начал наносить на белую поверхность ограды незатейливый орнамент, состоящий из полукругов и стрел.
– Простите, а кто-нибудь может припомнить, пользовался ли раньше этот художник такими кистями? – спросила вдруг Сирин.
– Это самоочевидно, – пробасил Гамалей. – Иначе он просто не успевал бы расписывать такие значительные плоскости. Алексаша, ты все-таки держи в кадре престарелого оратора: за ним интересно последить – как-никак лидер оппозиции… Так вот, Сирин-сан, мы решительно заблуждаемся, считая, что кемиты в своем развитии не дошли до создания орудий труда. Неверно! Они стали на этот путь, достигли определенных результатов, и лишь потом, убегая от надвигающихся ледников и целыми городами переселяясь в более жаркие, экваториальные области, они свернули с прямого пути на тупиковую ветвь. Когда-нибудь потом, когда мы сможем собственноручно покопаться на свалках этого города, я убежден, что мы найдем как минимум обломки топоров, рычагов и блоков – иначе не могла быть возведена эта пирамида. Кстати, только что начавшиеся раскопки заброшенных городов уже дали несколько ножей, скребков и иголок. Мы перед у-ди-вительней-шими открытиями, друзья мои… О, наш оратор, кажется, готов вернуться и продлить переговоры. Во всяком случае, сомнения, гнетущие его, слишком явственно отражаются на его чрезвычайно выразительной физиономии…
Скрытый передатчик (один из полутора десятков, заброшенных в город) давал сравнительно узкий сектор обзора; следуя просьбе Гамалея, Алексаша направил внимание камеры на болтливого старичка, который уходил, переваливаясь с боку на бок, словно селезень, в довершение сходства губы его подергивались – он не то беззвучно шипел, не то покрякивал. Все следили за ним с невольной улыбкой: может быть, этот «колобок» и призван был сыграть ведущую роль в социальном прогрессе Та-Кемта, но со стороны он выглядел более чем забавно. Последняя фраза Гамалея комментировала следующий факт: дойдя до начала одной из радиальных улиц, старичок обернулся. Художник и его новая фреска уже находились за кадром, но мимика старичка могла относиться только к юноше – больше ведь никого из кемитов за городской чертой не наблюдалось. «Колобок» оглянулся, и лицо его приняло не то чтобы изумленное, а прямо-таки какое-то отрешенное выражение: мол, это уже свыше всяких границ разумного! И, мол, когда Боги хотят погубить…
– Тоже мне, клоун, – неодобрительно произнесла Макася. – И чего это он кривляется? Зрителей-то кот наплакал: две голубые жабки на припеке…
Макася ошиблась. По улице легким синхронным скоком спускалась шестерка не то гонцов, не то стражников – обитатели Колизея до сих пор еще не разобрались точно во всем многообразии функций этого сектора строений (а их в общей сложности насчитывалось около десятка во всему городу), и, как ни странно, в их семьях, как по заказу, преобладали мальчики. Впрочем, Аделаида утверждала, что генетическое программирование тут ни при чем, а загадка маскулинизации подобных семейств объясняется подменой новорожденных.
«Колобок», до сих пор вертевший головой, так что его подбородок описывал в воздухе идеальные окружности, вдруг втянул голову в плечи, разинул ротик, вроде бы собираясь крикнуть, но потом еще неожиданнее присел, одной рукой схватился за живот, ласкающим жестом обнимая его снизу, а другой зажал себе рот. Шестерка легконогих бегунов в одних набедренных повязках поравнялась с ним, шесть голов, как по команде, сделали резкий поворот в его сторону, затем так же согласно вздернулись вверх, возвращаясь в исходное положение. Они напоминали косяк птиц, слаженно выполняющих одновременные маневры. А еще больше походили на роботов.
– Почему он струсил? – брезгливо проговорила Сирин.
– Потому что болтается в неположенном месте в рабочее время, – раздраженно отрезал Алексаша. – Я вам лучше прядильный двор покажу. Сколько дней у нас уже работает станок? Семь? И все псу под хвост, как справедливо выражается Мария Поликарповна. Они даже не удосужились взглянуть в нашу сторону.
Действительно, с момента пуска в эксплуатацию ткацкого станка прошло около недели. Когда после необъяснимого происшествия с Кшисей база категорически запретила снижать даже на ночь защитную стену, пришлось срочно отказываться от проекта ветряной мельницы – какой уж тут ветер внутри стакана со стопятидесятиметровыми стенками! Меткаф тут же предложил ветряную мельницу заменить более компактной ручной, а из остатков древесины соорудить большой ткацкий станок. Все женщины, кроме Аделаиды, проявили врожденные навыки и из пуховых метелочек, серебрящихся в низинах вокруг озер, напряли множество веретен тонких и толстых ниток, воссоздав в сем процессе двор королевы Джиневры. На станке, ко всеобщему изумлению, наибольшего совершенства достиг Меткаф, и Колизей обогатился множеством пестротканых половиков. Когда пошла более тонкая ткань, Сирин тут же приспособила целый кусок себе на сари, а Гамалей щеголял в подобии сенаторской тоги с пурпурной каймой.
Земляне самозабвенно предавались сему изысканному хобби в рабочее время и вне его, но сонные кемиты упорно продолжали зачищать тростниковые стебли, что сейчас и видно было на экране, а затем сплетать их при помощи своих омерзительных пауков.
– У меня предложение партизанского характера, – подала голос Макася. – А что, если ночью перекинуть один из наших половиков через стену? Недаром говорят, что лучше один раз пощупать, чем сто раз увидеть. К тому же клетчатая «шотландка» у них, похоже, в моде…
– Люди добрые, – вдруг безмерно удивленным тоном вскрикнул Алексаша, обернувшийся к маленьким экранчикам мониторов. – А художника-то того… волокут.
Он был так ошеломлен, что забыл даже переключить кадр, и на большом экране по-прежнему с молниеносной быстротой мелькали плоские, до блеска отполированные когти, обдиравшие зеленую кожицу с тростниковых стеблей.
Йох подскочил к пульту и с невероятной для его комплекции резвостью ударил кулаком по клавише – на экране засветилась тусклым желтоватым светом глинистая дорога, по которой шестеро стражников без особой натуги волочили худое тело. Похоже было, что строптивый художник навсегда потерял способность к сопротивлению, – во всяком случае, на лицах шестерки, тянувшей его за руки, отражались удовлетворение и полнейшая безмятежность.
– А ведь это пора прекратить, – подымаясь и заслоняя собой экран, зарокотал Гамалей. – Среди бела дня, ни с того ни с сего… Пора, земляне, пора. Я иду говорить с «Рогнедой».
И он направился к выходу, покачивая головой: какое счастье, что Кшися таки не явилась на просмотр!
– А что вы разволновались? – вскакивая и окончательно заслоняя экран, закричал Самвел. – Вы еще успеете. Вы еще вмешаетесь. Как-нибудь потом. КАК-НИБУДЬ ПОТОМ!
Но Гамалей уже не слышал его. Он мчался по внутренним лесенкам и галереям, разыскивая Абоянцева, чтобы наконец-то решительно переговорить с «Рогнедой». Но в этих поисках его опередила Аделаида.
Она нашла начальника экспедиции возле курятника. Он с задумчивым ужасом созерцал полукилограммовые яйца – продукт молниеносной мутации класса пернатых. Осторожно переступая через известковые кляксы величиной с глубокую тарелку, Аделаида приблизилась к осиротелому заборчику, на который уже давно никто был не в силах взлететь, и выпрямилась, набирая в легкие побольше воздуха. Обернувшийся к ней Абоянцев с тоской вспомнил те лучшие времена, когда врач напоминала ему сначала свежую, а затем вяленую рыбу: сейчас Аделаида являла собой как минимум окаменелого кистепера, извлеченного из отложений юрского периода.
– Ну, что у вас еще?.. – проговорил он, не в силах переключиться с проблемы куриного гигантизма на общечеловеческие. – Вы насчет анализа крови? Утром приду непременно, а по территории уже объявлено.
– Я только что взяла кровь у Кристины…
– Ну и что? – раздраженно спросил Абоянцев, зная манеру Аделаиды полагаться на сообразительность собеседника.
– Ничего. Ровным счетом ничего. Только она беременна.
18– А, а-а, а-а, а!
Тук! Туки-туки, тук!
Ноги, ноги, ноги. От каждого шлепка босой ступни – всплеск удушливого асфальтового запаха. Глухие удары ритуальных шестов о мягкую до странности плоскость платформы. Тук, туки-тук! Точно сотни кулаков бьют по пальмовым орехам, и каждый орех – это его голова. Крак! Крак!
Осторожно-осторожно, чтобы не привлечь внимание, он поворачивает голову. Щеку, разбитую в кровь, когда шмякнули его в обломки хоронушки, снова сводит от боли – асфальтовая корка на уступе шершава и ядовита. А ведь снизу кажется, что пирамида вся сложена из камня… Но это уже не важно.
Он напрасно осторожничает: вокруг него мельтешит пестрая суета священного танца, ноги одной плясуньи топчутся у самого лица, время от времени наступая ему на разметавшиеся волосы. На какое-то время эти ноги заслоняют от него весь вечерний мир – странные ноги, ленивые, но напряженные, покрытые гусиной кожей… Привычное, до смешного ненужное больше любопытство художника заставляет Инебела поднять ресницы: да, лицо, оттененное глиняными красками, тоже напряжено, глаза пугливо косят вниз. Ах вот оно что: жрецы, как и все простые жители города, тоже боятся высоты. А снизу не догадаешься… Но и это теперь не важно.
Море голов внизу, на площади – неразличимо одинаковых, мерно колышащихся, равномерно отсеребренных вечерним солнцем, словно залитых прозрачным лаком. Безмятежная пустота сбегающей вниз дороги. Почти сомкнувшиеся над ней купы деревьев в окраинных садах. Глухая, влажная теплынь загородного луга. И только за всем этим – серебряный колокол обиталища Нездешних Богов.
А ведь он был там, дышал этим мерцающим воздухом, взбегал по вьющейся, как земляничный стебелек, лесенке; он был там, и он был таким, как они – нездешние люди, и в своем всемогуществе, в ослеплении своим негаданным счастьем он и представить себе не мог, что наступит завтрашний день, когда всего этого уже не будет.