bannerbanner
Прелестные картинки
Прелестные картинки

Полная версия

Прелестные картинки

Язык: Русский
Год издания: 1966
Добавлена:
Серия «Настроение читать (Азбука-Аттикус)»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

– Среди твоих подруг есть несчастные девочки?

– О нет!

Тон кажется искренним; Луиза ворочается в кровати; Катрин пора спать; она явно ничего больше не скажет, понадобится время, чтобы она на это решилась.

– Послушай, мы поговорим обо всем завтра. И если ты знаешь несчастных людей, мы попробуем что-нибудь для них сделать. Можно ухаживать за больными, давать деньги бедным, можно сделать так много…

– Правда? Для всех?

– Будь уверена, я плакала бы круглые сутки, если б знала, что есть люди, которым нельзя помочь в несчастье. Я тебе обещаю, что мы найдем, как им помочь. Я тебе обещаю, – повторяет она, гладя Катрин по волосам. – Спи теперь, моя маленькая.

Катрин натягивает одеяло, закрывает глаза. Голос, поцелуи матери ее успокоили. Но завтра? Как правило, Лоранс избегает неосторожных обещаний. А уж такого опрометчивого она никогда не давала.

Жан-Шарль поднимает голову.

– Катрин рассказала мне сон, – говорит Лоранс.

Правду она ему откроет завтра. Не сейчас. Почему? Он внимателен к дочерям. Лоранс садится, делает вид, что поглощена работой. Не сейчас. Он немедленно предложит десяток объяснений. Она хочет разобраться сама до того, как он даст ответ. Что же неладно? Я в ее возрасте тоже плакала. Как я плакала! Возможно, поэтому теперь я никогда не плачу. Мадемуазель Уше говорила: «От нас будет зависеть, чтобы эти люди умерли не напрасно». Я ей верила. Она еще многое говорила: быть человеком среди людей! Она умерла от рака. Лагеря уничтожения, Хиросима – в 1945-м хватало причин, чтобы выбить из колеи одиннадцатилетнего ребенка. Столько ужасов, Лоранс думала тогда, что все это не может быть напрасно, она пыталась поверить в Бога, в потустороннюю жизнь, где каждый будет вознагражден. Доминику нельзя упрекнуть: она разрешила ей побеседовать со священником, она даже выбрала умного. Да, в 1945-м все это было естественно. Но если сегодня моя десятилетняя дочь рыдает, виновата я. Доминика и Жан-Шарль обвинят меня. С них станет послать меня к психологу. Катрин очень много читает, слишком много, и я не знаю в точности что: у меня нет времени. Во всяком случае, я придавала словам иной смысл, чем она.

– Можешь себе представить, в одной нашей Галактике – сотни обитаемых планет! – говорит Жан-Шарль, задумчиво постукивая пальцем по журналу. – Мы похожи на кур, запертых на птичьем дворе и полагающих, что это и есть мир.

– О, даже на Земле мы загнаны в маленький круг, узкий до невозможности.

– Только не теперь. Пресса, путешествия, телевидение, в недалеком будущем мировидение, мы живем планетарно. Ошибка заключается в том, что мы принимаем планету за Вселенную. В конце концов к восемьдесят пятому году Солнечная система будет исследована… Это не возбуждает твое воображение?

– Честно говоря, нет.

– Ты лишена фантазии.

Я не знаю даже людей, которые живут этажом ниже, думает Лоранс. Про тех, что в квартире напротив, ей известно многое, через стенку: течет вода в ванной, хлопают двери, радио извергает песенки и призывы пить «Бананию», муж распекает жену, а она после его ухода – дочь. Но что происходит в остальных трехстах сорока квартирах дома? В других домах Парижа? В Пюблинфе она знает Люсьена, немного Мону, несколько лиц, несколько имен. Семья, друзья – крошечная замкнутая система. И другие системы, такие же неприступные. Мир всюду вне нас. Войти в него невозможно. И все же он проскользнул в жизнь Катрин, он ее пугает, и мой долг – ее защитить. Как примирить ее с тем, что несчастные люди существуют, как заставить ее поверить, что они перестанут быть несчастными?

– Ты не хочешь спать? – спрашивает Жан-Шарль.

Сегодня ее не осенит ни одна идея, нечего упорствовать. Ее улыбка повторяет улыбку мужа.

– Я хочу спать.

Ночной ритуал, веселый шум воды в ванной комнате, на кровати пижама, пахнущая лавандой и светлым табаком. Жан-Шарль курит, пока душ смывает с Лоранс дневные заботы. Быстро снять макияж, накинуть тонкую рубашку, она готова. (Отличное изобретение – пилюля, которую проглатываешь утром, чистя зубы: все эти процедуры были занятием не очень-то приятным.) На белизне свежей постели рубашка вновь скользит по коже, слетает через голову; она отдается нежным объятиям нагого тела. Радость ласк. Наслаждение острое и блаженное. После десяти лет супружества совершенное физическое согласие. Да, но жизни это не меняет. Любовь тоже гладка, гигиенична, обыденна.


– Твои рисунки очаровательны, – говорит Лоранс.

Мона действительно талантлива: она придумала смешного человечка, которого Лоранс часто использует для рекламных кампаний, – немного слишком часто, считает Люсьен, лучший мотиватор фирмы.

– Но? – говорит Мона. Она сама похожа на свое создание: лукава, язвительна, изящна.

– Тебе известно, что говорит Люсьен. Нельзя злоупотреблять юмором. Дерево стоит дорого, тут не до шуток – в данном случае цветное фото подействует лучше.

Лоранс отложила две фотографии, выполненные по ее указаниям: высокая роща, таинственная, поросшая мхом; мягкие, роскошные блики на старых стволах; молодая женщина в воздушном неглиже улыбается посреди комнаты, обшитой деревянными панелями.

– Они попросту вульгарны, – говорит Мона.

– Вульгарны, но притягательны.

– Кончится тем, что меня вышвырнут, – говорит Мона. – В этой конторе рисунок уже не котируется. Вы всегда предпочитаете фото.

Она складывает свои эскизы и спрашивает с любопытством:

– Что такое с Люсьеном? Ты с ним перестала встречаться?

– Ничего подобного.

– Ты больше не просишь у меня алиби.

– Еще попрошу.

Мона выходит из кабинета, и Лоранс снова принимается редактировать текст под картинкой. Душа у нее к этому не лежит. Вот так разрывается работающая женщина, иронически говорит она себе.

(Она разрывалась куда больше, когда не работала.) Дома она подыскивает слоганы. На службе думает о Катрин. Вот уже три дня как она не думает ни о чем другом.

Разговор был долгим и невнятным. Лоранс спрашивала себя, какая книга, какая встреча взволновала Катрин: та хотела знать, как можно уничтожить несчастье. Лоранс рассказала ей о тех, кто занимается социальной опекой, заботится о стариках и неимущих. О врачах, сестрах, которые вылечивают больных.

– Я могу стать врачом?

– Если будешь хорошо учиться, разумеется.

Лицо Катрин просветлело; они помечтали вместе о ее будущем; она станет лечить детей, их мам, конечно, тоже, но главное – детей.

– А ты? Что ты делаешь для несчастных людей?

Безжалостный взгляд ребенка, для которого нет правил игры.

– Я помогаю папе зарабатывать нам на жизнь. Благодаря мне ты сможешь учиться и лечить больных.

– А папа?

– Папа строит дома для людей, которым негде жить. Это тоже один из способов оказать им услугу.

(Отвратительная ложь. Но где спасительная правда?) Недоумение Катрин не рассеялось. Почему не накормят досыта всех людей? Лоранс снова принялась расспрашивать, и девочка заговорила наконец о плакате. Действительно ли в плакате было дело или за этим скрывалось еще что-то?

Может быть, в конце концов, плакат и объяснял все. Власть картинки. «Две трети мира голодают» – и голова ребенка, такая прекрасная, с непомерно расширенными глазами и сжатым ртом, таящим ужас. Для меня это только знак – знак того, что борьба с голодом продолжается. Катрин увидела голодного сверстника. Я вспоминаю, какими бесчувственными мне казались взрослые, – мы столько всего не замечаем, то есть замечаем, конечно, но проходим мимо, потому что сознаем свое бессилие.

Какой прок – на этом пункте, в порядке исключения, сходятся папа и Жан-Шарль – от угрызений совести? А та история с пытками, от которой три года тому назад я заболела, почти что заболела – к чему она привела? Мы вынуждены привыкать к ужасам, творящимся в мире, слишком уж их много: откармливание гусей, линчевание, аборты, самоубийства, истязания детей, дома смерти, девушки, искалеченные варварскими обрядами, расстрелы заложников, репрессии – видишь все это в кино, по телевизору и тут же забываешь. Со временем все это, безусловно, исчезнет. Однако дети живут в настоящем, они беззащитны. Нужно было думать о детях, не следовало вывешивать на стенах подобные фото, говорит себе Лоранс. Гнусная мысль. Гнусная – словечко из моего лексикона пятнадцатилетней девочки. Что оно значит? У меня нормальная реакция матери, оберегающей дочь.

– Папа вечером тебе все объяснит, – заключила Лоранс.

Десять с половиной лет: самое время, чтоб девочка немного оторвалась от матери и сосредоточилась на отце. Он лучше, чем я, найдет удовлетворительные аргументы, подумала она.

Вначале ей было неловко от тона Жан-Шарля. Не то чтобы ироничного или снисходительного – патерналистского. Он прочел целую лекцию, очень ясную, очень убедительную. До настоящего времени люди на земле были разобщены, они не справлялись с природой, были эгоистами. Этот плакат – доказательство того, что мы хотим все изменить. Сейчас мы можем производить гораздо больше продовольствия, чем раньше, быстрее перевозить его из богатых стран в страны бедные: есть организации, специально занимающиеся этим. В голосе Жан-Шарля появились лирические ноты, как всегда, когда он говорит о будущем: пустыни покрылись злаками, овощами, фруктами, вся земля стала землей обетованной; откормленные молоком, рисом, помидорами и апельсинами, все дети широко улыбались. Катрин слушала как зачарованная: она видела праздничные сады и поля.

– Через десять лет не будет ни одного печального человека?

– Не совсем так. Но все будут сыты, и гораздо счастливее.

Тогда она сказала проникновенно:

– Я предпочла бы родиться через десять лет.

Жан-Шарль рассмеялся, гордый ранним развитием дочери. Он удовлетворен ее школьными успехами, слезы не принимает всерьез. Дети нередко теряются, переходя в шестой класс; ее занимает латынь, по всем предметам хорошие отметки. «Мы из нее кого-нибудь сделаем», – сказал мне Жан-Шарль. Да, но кого? Сейчас это ребенок, у которого тяжело на душе, и я не знаю, как ее утешить.

Звонит внутренний телефон. «Лоранс? Ты одна?» – «Да». – «Я зайду поздороваться». Он будет меня упрекать, думает Лоранс. Она и правда не уделяет ему внимания; после отпуска нужно было наладить дом, ввести Гойю в курс дел, Луиза болела бронхитом. Уже полтора года прошло после того праздника в Пюблинфе, на который по традиции не пригласили ни мужей, ни жен. Они много танцевали вместе – он отлично танцует – целовались, и чудо повторилось: огонь в крови, головокружение. Они оказались у него в квартире. Вернулась она только на заре, притворяясь пьяной, хотя ничего не пила, она никогда ничего не пьет; совесть ее не мучила: Жан-Шарль ничего не узнает, и продолжения не будет. Потом начались бурные переживания. Он меня преследовал, плакал, я уступала; он рвал, я страдала, высматривала красную «джульетту», висела на телефоне; он возвращался, умолял: оставь мужа – никогда; но я люблю тебя; он меня оскорблял, уходил, я ждала, надеялась, теряла надежду; мы вновь обретали друг друга; какое счастье, я так страдал без тебя, а я без тебя; признайся во всем мужу – никогда… Туда, обратно, туда, обратно, и всякий раз приходишь к тому же самому…

– Мне необходимо знать твое мнение, – говорит Лоранс. – Какой вариант ты предпочитаешь?

Люсьен наклоняется через ее плечо. Рассматривает две фотографии; ее трогает внимательность его взгляда.

– Трудно решить. Они играют на совершенно различных мотивировках.

– Какая действенней?

– Я не располагаю убедительной статистикой. Доверься своему чутью. – Он кладет руку на плечо Лоранс. – Когда мы поужинаем вместе?

– Жан-Шарль уезжает с Вернем в Русильон через неделю.

– Через неделю!

– Ну пожалуйста! У меня столько хлопот из-за дочки.

– Не вижу связи.

– А я вижу.

Давно знакомый спор: ты больше не хочешь видеть меня, да нет, хочу, пойми, я понимаю слишком хорошо… (Может быть, сейчас в другом конце Галактики другой Люсьен, другая Лоранс произносят те же слова? Во всяком случае, в других кабинетах, квартирах, кафе Парижа, Лондона, Рима, Нью-Йорка, Токио, возможно даже в Москве.)

– Посидим где-нибудь завтра после работы, хочешь?

Он смотрит на нее с упреком:

– У меня нет выбора.

Он ушел рассерженный, жаль. Ему было трудно, но он заставил себя примириться с создавшейся ситуацией. Он знает, что она не разведется, но больше не угрожает разрывом. Он соглашается на все, почти на все. Он ей дорог, она отдыхает с ним от Жан-Шарля; они так непохожи: вода и огонь. Он любит читать сюжетные романы, вспоминать о детстве, задавать вопросы, гулять по городу. И потом, под его взглядом она ощущает собственную драгоценность. Драгоценность. Она поддалась; да, и она тоже. Думаешь, что тебе дорог мужчина, а на самом деле тебе дорого некое представление о себе, иллюзия свободы или неожиданности, миражи. (Неужели это правда или на меня так действует ремесло?) Она заканчивает редактуру. В конце концов выбирает молодую женщину в воздушном неглиже. Она запирает кабинет, садится в машину; пока переодевает туфли и натягивает перчатки, ее внезапно охватывает радость. Мысленно она уже на рю де л’Юниверсите, в квартире, заваленной книгами, пропахшей табаком. К сожалению, она никогда не остается там долго. Больше всех она любит отца – больше всех на свете, – а видится чаще с Доминикой. И так всю жизнь: я любила отца, а воспитала меня мать.

«Вот скотина!» Она замешкалась на полсекунды, и какой-то толстяк у нее под носом захватил стоянку. Снова приходится кружить по узким улочкам с односторонним движением, где бампер стукается о бампер.

Подземные паркинги и четырехэтажные торговые центры, технический городок под ложем Сены – все это через десять лет. Я тоже предпочла бы жить на десять лет позже. Наконец-то свободное место! Сто метров пешком, и она попадает в другой мир: комната привратницы на старинный манер, плиссированные занавески, запах кухни, тихий двор, каменная лестница, гулкое эхо шагов, когда по ней поднимаешься.

– Поставить машину становится все немыслимей.

– Золотые слова.

В устах отца даже банальности небанальны: глаза его светятся огоньком сообщничества. Они оба ценят эту особую близость – в такие мгновения им кажется, будто они живут только друг для друга. Лукавый огонек мерцает, когда, усадив ее, поставив перед ней стакан апельсинового сока, он спрашивает:

– Как поживает мама?

– В отличной форме.

– Кому она сейчас подражает?

Это их традиционная игра – повторять вопрос, поставленный Фрейдом в связи с одним случаем истерии. Доминика в самом деле всегда кому-нибудь подражает.

– Сейчас, по-моему, Жаклин Вердле. У нее та же прическа, и она сменила Кардена на Баленсиагу.

– Она встречается с Вердле? С этими подонками… Ее, правда, никогда не смущало, кому она пожимает руку… Ты с ней говорила о Серже?

– Она не хочет ничего сделать для него.

– Я был уверен.

– Непохоже, чтобы дядя и тетя были дороги ее сердцу. Она называет их Филемоном и Бавкидой…

– Это не очень справедливо. Полагаю, моя сестра утратила немало иллюзий в отношении Бернара. Она уже не любит его по-настоящему.

– А он?

– Он никогда по-настоящему ее не ценил.

Любить по-настоящему, ценить по-настоящему. Для него в этих словах есть смысл. Он любил Доминику по-настоящему. А кого еще? Быть им любимой; существует ли на свете женщина, оказавшаяся достойной этого? Нет, конечно, иначе откуда бы взялись у него эти горькие складки в углах губ.

– Люди меня всегда удивляют, – возобновляет он разговор. – Бернар настроен оппозиционно, но находит вполне естественным, что его сын хочет работать на ОРТФ[10], являющимся вотчиной правительства. Наверно, я неисправимый старый идеалист: всегда пытался согласовать свою жизнь со своими принципами.

– А у меня нет принципов! – говорит Лоранс с сожалением.

– Ты их не афишируешь, но ты порядочна, лучше так, чем наоборот, – говорит ее отец.

Она смеется, отпивает глоток сока, ей хорошо. Чего бы она не отдала за похвалу отца! Неспособного на компромиссы, интриги, равнодушного к деньгам, единственного на свете.

Он роется в пластинках. У него нет стереорадиолы «Hi-Fi», зато есть множество пластинок, подобранных с любовью.

– Сейчас услышишь восхитительную вещь: новую запись «Коронации Поппеи»[11].

Лоранс пытается сосредоточиться. Женщина прощается с родиной, с друзьями. Это красиво. Она глядит с завистью на отца: какое внутреннее богатство! Она искала этого в Жан-Шарле, в Люсьене, но обладает этим он один: на его лице отблеск вечности. Черпать силы в самом себе; быть очагом, излучающим тепло. Я позволяю себе роскошь угрызаться, упрекать себя в том, что недостаточно к нему внимательна, но не он нуждается во мне, а я в нем. Она смотрит на него, ищет, в чем его секрет, поймет ли она это когда-нибудь. Она не слушает. Музыка уже давно не доходит до нее. Патетика Монтеверди, трагизм Бетховена намекают на страдания, каких ей не дано было испытать; полновластные и усмиренные, пламенные. Ей знакомы горькие надломы, раздражение, отчаяние, растерянность, пустота, скука, главное – скука. Скуку нельзя спеть…

– Да, это великолепно, – говорит она с жаром.

(«Говорите, что думаете», – учила мадемуазель Уше. Даже с отцом это невозможно. Говоришь то, чего от тебя ждут.)

– Я знал, что тебе понравится. Поставить продолжение?

– Не сегодня. Я хотела с тобой посоветоваться. По поводу Катрин.

Тотчас он весь внимание, чуткий, не знающий готовых ответов. Когда она умолкает, он задумывается.

– У вас с Жан-Шарлем все в порядке?

Проницательный вопрос. Может, она и не плакала бы так над убитыми еврейскими детьми, если б в доме не стояло тяжкое молчание.

– В полнейшем.

– Уж очень быстро ты отвечаешь.

– Нет, правда, все хорошо. Я не так энергична, как он; но как раз для детей полезно, что мы друг друга уравновешиваем. Если только я не слишком рассеянна.

– Из-за работы?

– Нет. Мне кажется, я вообще рассеянна. Но не с девочками, с ними, пожалуй, нет.

Отец молчит. Она спрашивает:

– Что я могу ответить Катрин?

– Отвечать нечего. Раз уж возник вопрос, отвечать нечего.

– Но я должна ответить. Зачем мы существуем? Ну ладно, это, допустим, абстракция, метафизика; этот вопрос меня не очень тревожит. Но несчастье – несчастье для ребенка нестерпимо.

– Даже в несчастье можно обрести радость. Но, признаюсь, убедить в этом десятилетнюю девочку не так-то просто.

– Как же быть?

– Я попробую с ней поговорить, понять, что ее волнует. Потом скажу тебе.

Лоранс встает:

– Мне пора.

Может, папе это удастся лучше, чем Жан-Шарлю и мне, думает Лоранс. Он умеет говорить с детьми, он со всеми находит нужный тон. И подарки придумывает прелестные. Войдя в квартиру, он вытаскивает из кармана картонный цилиндр, опоясанный блестящими полосками, точно гигантский леденец. Луиза, Лоранс по очереди приникают к нему глазом: колдовство красок и форм, складывающихся, распадающихся, мелькающих, множащихся в убегающей симметрии восьмиугольника. Калейдоскоп, в котором ничего нет; материалом ему служит мир – далии, ковер, занавески, книги. Жан-Шарль тоже смотрит.

– Это могут отлично использовать художники по тканями, по обоям, – говорит он. – Десять идей в минуту…

Лоранс подает суп, отец съедает его молча. («Вы не едите, вы питаетесь», – сказал он ей однажды; она, как и Жан-Шарль, совершенно равнодушна к радостям гастрономии.) Он рассказывает детям смешные истории и, не подавая виду, выспрашивает их. Вот луна, забавно было бы прогуляться там, а им не страшно было бы отправиться на луну? Нет, ни капельки, когда люди полетят туда, все будет проверено и так же безопасно, как путешествие на самолете. Человек в космосе ничуть не ошеломил их: на экране телевизора он показался им скорее неуклюжим; они уже читали об этом в комиксах, их даже удивляет, что человек до сих пор не прилунился. Им бы очень хотелось повидать этих людей, сверхчеловеков или недочеловеков, – жителей других планет, о которых им рассказывал отец. Они описывают их, перебивая друг друга, возбужденные звуками собственных голосов, присутствием дедушки и относительной роскошью обеда. А в лицее изучают астрономию? Нет. «Но в школе весело», – говорит Луиза. Катрин рассказывает о своей подруге Брижит, которая на год старше и такая умная, о своей преподавательнице французского, немного глуповатой. «Почему ты так думаешь?» – «Она говорит глупости». Больше из Катрин ничего не вытянешь. Уписывая ананасное мороженое, они умоляют дедушку взять их в воскресенье на прогулку, в машине, как он обещал. Показать им замки Луары, те самые, о которых рассказывается в истории Франции…

– Вам не кажется, что Лоранс тревожится без всяких оснований? – спрашивает Жан-Шарль, когда они остаются втроем. – В возрасте Катрин у всех умных детей возникают вопросы.

– Но почему у нее возникают именно эти вопросы? – говорит Лоранс. – Она же от всего ограждена.

– Кто сейчас огражден? – говорит отец. – А газеты, радио, телевидение, кино?

– За телевидением я слежу, – говорит Лоранс. – И газеты мы не разбрасываем.

Она запретила Катрин читать газеты; объяснила на примерах, что, когда мало знаешь, можно все понять превратно, и газеты часто лгут.

– Тем не менее всего ты не проконтролируешь. Ты знакома с ее новой подружкой?

– Нет.

– Пусть Катрин пригласит ее. Попробуй выяснить, что она собой представляет, о чем с ней говорит.

– Во всяком случае, Катрин весела, здорова, хорошо учится, – говорит Жан-Шарль. – Никакой трагедии нет, если девочка слишком чувствительна.

Лоранс хотелось бы думать, что Жан-Шарль прав. Когда она идет в комнату девочек, чтобы поцеловать их перед сном, они скачут на кроватях и, громко хохоча, кувыркаются. Она смеется вместе с ними, подтыкает одеяла. Но не может забыть тоскливого лица Катрин. Что из себя представляет эта Брижит? Даже если она тут и ни при чем, я должна была ею поинтересоваться. Слишком многое я упускаю.

Она возвращается в living-room[12]. Ее отец и Жан-Шарль ведут один из бесконечных споров, повторяющихся каждую среду.

– Ничего подобного, люди не утратили корней, – говорит Жан-Шарль нетерпеливо. – Просто теперь их питает почва всей планеты.

– Они теперь нигде, хотя и повсюду. Даже путешествия их не радуют.

– Вы хотите, чтобы путешествие стало резкой переменой обстановки. Но земля превратилась в единую страну. Даже кажется странным, что необходимо время, чтобы перенестись из одного места в другое. – Жан-Шарль глядит на Лоранс. – Помнишь наше последнее возвращение из Нью-Йорка? Мы так привыкли к реактивным самолетам, что семь часов пути показались нам вечностью.

– Пруст говорит то же самое по поводу телефона. Не помните? Когда он вызывает бабушку из Донсьера. Он замечает, как злит его ожидание, потому что чудо голоса, слышимого на расстоянии, стало уже привычным.

– Не помню, – говорит Жан-Шарль.

– Нынешние дети находят нормальным, что человек прогуливается в космосе. Ничто никого больше не удивляет. Скоро техника обретет для нас естественность природы и мы будем жить в абсолютно обесчеловеченном мире.

– Почему обесчеловеченном? Облик человека изменится, его нельзя замкнуть в некое недвижное понятие. Досуг поможет человеку вновь обрести ценности, которые вам так дороги: индивидуальность, искусство.

– Не к этому мы идем.

– К этому! Возьмите декоративные искусства, возьмите архитектуру. Функциональность уже не удовлетворяет. Происходит возврат к своего рода барокко, то есть к эстетическим ценностям.

Зачем? – думает Лоранс. Время от этого не пойдет ни быстрее, ни медленнее. Жан-Шарль живет уже в 1985-м, папа грустит по 1925-му. Он, по крайней мере, говорит о мире, который существовал, был им любим; Жан-Шарль выдумывает будущее, которое, может, никогда и не осуществится.

– Согласитесь, что раньше ничто так не уродовало местность, как железная дорога. Теперь НОЖД[13] и ОЭФ[14] прилагают огромные усилия, чтоб сохранить красоту французского пейзажа.

– Усилия скорее плачевные.

– Ничего подобного.

Жан-Шарль перечисляет вокзалы, электростанции, гармонирующие с окрестностями. Верх в спорах всегда одерживает он, побивая фактами. Лоранс улыбается отцу. Тот решил замолчать, но выражение глаз, изгиб рта свидетельствуют, что отец остался при своих убеждениях.

Сейчас он уйдет, думает Лоранс, опять она ничего не извлекла из их встречи. Что у меня неладно. Я всегда думаю не о том.

– Твой отец – типичный образец человека, отказывающегося войти в двадцатый век, – говорит Жан-Шарль через час.

– А ты живешь в двадцать первом, – говорит Лоранс с улыбкой.

Она садится за свой стол. Она должна изучить результаты недавних исследований психологии покупателя, проводившихся под руководством Люсьена. Она открывает досье. До чего нудно, просто гнетуще. Глянец, блеск, лоск, мечта о скольжении, об отполированном существовании; секс, инфантилизм (безответственность); скорость, самоутверждение, тепло, надежность. Неужели все вкусы находят объяснение в столь примитивных стремлениях? Вряд ли. Неблагодарная работа у этих психологов: бесконечные вопросники, уловки, хитрости, а ответы всегда одинаковы. Люди хотят нового – без риска, забавного – с гарантией солидности, достоинств – по дешевке. Перед ней всегда одна проблема: завлекать, удивлять, успокаивая; вот магический предмет, он потрясет вашу жизнь, ничего не потревожив. Она спрашивает:

На страницу:
2 из 3