
Полная версия
Страшные истории на ночь

Василий Григоров
Страшные истории на ночь
Предисловие от автора
Шепот после отбоя: Страшные истории в пионерских лагерях как код цивилизации
В памяти многих, чье детство пришлось на времена СССР, пионерский лагерь остался не просто местом летнего отдыха. Это был целый мир, сотканный из запаха сосновой хвои и кострового дыма, звонких горнов утренних линеек, шумных игр у речки и тихих вечерних «свечек». Но были в этом мире и другие, потаенные уголки – те, что оживали с наступлением темноты, после команды «Отбой!». Когда стихали последние шорохи в корпусах, а за окнами сгущались непроглядные тени леса, начинала звучать особая, леденящая душу музыка детского фольклора – страшные истории.
Голубая рука, таящаяся за безобидной занавеской в душевой; красные перчатки, манящие и губительные; зловещая картина, чей взгляд оживает в полночь; мерцающие в окне заброшенного корпуса зеленые глаза; кровавые цифры, проступающие на стене – эти сюжеты, передаваемые шепотом из уст в уста, из отряда в отряд, из смены в смену, были не просто способом пощекотать нервы. Они были древним как мир, но понятным каждому ребенку языком, на котором рассказывались истории о самом главном – о границах, страхе и законах, по которым устроена жизнь, пусть даже в миниатюре лагерного микрокосма.
Сама атмосфера лагеря становилась идеальной питательной средой для этих сказаний. Оторванный от привычного домашнего уюта, помещенный в замкнутое пространство с его строгой иерархией вожатых и старших отрядов, ребенок оказывался на своеобразной границе миров. Днем – шум, коллективные дела, солнце и ясные правила. Ночью – тишина, скрипы старого здания, незнакомые звуки за окном и ощущение беззащитности перед неведомым. В этой пограничной зоне, где реальность становилась зыбкой, и расцветали мрачные цветы устного творчества.
Структура этих историй была удивительно простой и вечной, словно эхо древних мифов. Все начиналось с Запрета. Герою – обычному мальчишке или девчонке, такому же, как все сидящие в темноте слушатели, – строго-настрого запрещали что-то делать. «Не заходи в тот конец душевой», «Не вздумай смотреть на ту картину после двенадцати», «Никогда не надевай найденные красные перчатки», «Не отдергивай голубую занавеску». Этот запрет был не просто правилом, он был магическим рубежом, охраняемым невидимой, но грозной силой. Он обозначал зону абсолютной опасности, табу, переступать которое смертельно опасно.
Но сердце человеческое, а особенно детское, всегда влекло к неизведанному. И вот наступал момент Нарушения. Любопытство, скука, желание показать себя перед сверстниками или просто неосторожность толкали героя переступить черту. Он заглядывал за злополучную занавеску, примерял роковые перчатки, бросал вызов взгляду картины в запретный час. В этом поступке – отголосок извечного бунта против ограничений, жгучее желание узнать, что же там, за гранью дозволенного, проверить мир на прочность. «А что будет, если…?»
И мир отвечал мгновенно и ужасающе. Наступало Возмездие. Из-за занавески протягивалась костлявая синяя рука, перчатки прирастали к коже, превращая руки в кровавое месиво, картина оживала и затягивала нарушителя в свой мрачный мир, цифры на стене обретали плоть чудовища. Зло, обрушивавшееся на голову ослушника, было слепым, абсолютным и неумолимым. Его наказание – физическая гибель, увечье, безумие или исчезновение – всегда было чудовищно несоразмерно «преступлению», подчеркивая незыблемость и священный ужас нарушенного табу.
Однако свет надежды не всегда гас окончательно. Часто в самый последний момент появлялся Спаситель. Сильный и решительный отец, врывающийся в душевую; мудрая бабушка, знающая древние заговоры; бдительный вожатый или представитель закона – милиционер. Они вступали в схватку с неведомой силой. Иногда победа достигалась грубой силой и рациональным действием – сжечь занавеску, сорвать картину. Порой требовалось иное знание – заговор, оберег. Финал со спасением был важен: он означал возвращение в лоно безопасности, признание власти и защиты взрослого мира, торжество порядка над хаосом.
Почему же эти леденящие кровь истории пользовались такой бешеной популярностью? Почему дети снова и снова, дрожа от страха, просили: «Расскажи еще одну!»? Ответ кроется в самой природе страха. Страх – одна из сильнейших человеческих эмоций, но и мощнейший инструмент познания. Именно через призму ужаса, пережитого в безопасном пространстве рассказа, дети неосознанно исследовали фундаментальные основы бытия.
Страшилки рисовали мир в контрастах. Было ясное, пугающее Зло (ожившая картина, невидимая рука) и условное Добро (обычный мир, спасители). Через столкновение с этим Злом ребенок постигал ценность безопасности, нормы, порядка, интуитивно ощущая границу между ними. История наглядно показывала: нарушение запрета – будь то родительский наказ, лагерное правило или мистическое табу – ведет к катастрофе. Это был невероятно действенный урок ответственности за свои поступки, усваиваемый на глубинном, эмоциональном уровне, куда глубже скучных нравоучений.
Лагерная ночь с ее странными шорохами и таинственными тенями рождала хаотичную тревогу перед неизвестным. Страшилки структурировали этот страх. Они давали неосязаемому ужасу имя и форму. Знание конкретной легенды о «зеленых глазах в третьем окне старого корпуса» делало сам страх более управляемым. Ты знал, чего именно бояться и когда. Рассказывание же этих историй было особым ритуалом коллективной терапии. Сбившись в тесный кружок в темноте, дети совместно переживали страх. Совместный испуг, а затем вздох облегчения («Фух, это всего лишь история!») или радость за спасенного героя создавали мощное чувство общности – «мы против ужаса». Это был катарсис, снимавший напряжение, напоминавший, что ты не одинок в своей тревоге.
Это было и испытание на храбрость. Услышать историю до конца, не вскрикнуть и не убежать – уже маленький подвиг. А уметь рассказать самому, мастерски нагнетая атмосферу, держа слушателей в напряжении, – демонстрация силы духа и настоящего искусства. Через этот фольклор дети учились дозировать страх, управлять им, получая от этого контролируемого ужаса своеобразное, щекочущее нервы удовольствие.
Глядя глубже, можно увидеть в этих детских ужастиках и отголоски социальных тревог времени. Прямой политики в них не было, но атмосфера всеобщих запретов, ощущение незримых, но карающих сил где-то «наверху», могла находить сублимированное выражение в образе безликого, неотвратимого Зла, настигающего нарушителя. Заброшенные корпуса лагеря – как напоминание о возможном запустении за фасадом благополучия. Фигура спасителя-милиционера или вожатого косвенно укрепляла веру в защитную силу институтов. Даже мотив «проклятого предмета» (перчатки, занавеска) мог отражать подсознательные страхи перед дефицитом, некачественными вещами, неконтролируемой материей окружающего мира.
Эти истории создали уникальную эстетику советского детского ужаса: бытовая мистика, где зло прячется в самой обыденности душа или спальни; символика цвета (смертоносный голубой, кроваво-красный, болезненно-зеленый); мотив изоляции и беспомощности героя перед неотвратимым, безликим Злом, наказывающим за малейшую провинность с чудовищной жестокостью.
Пионерские страшилки были гораздо больше, чем развлечение. Они были живым кодом цивилизации, передаваемым шепотом из поколения в поколение пионеров. Этот код учил основам социализации: соблюдению правил, уважению к границам (пусть через призму страха), пониманию, что нарушение влечет расплату. Он укреплял идеи коллективизма: вместе страшнее, но вместе и безопаснее, спасение приходит от группы или ее представителей. Он давал намек на рациональность: сильный и разумный взрослый может победить иррациональный ужас действием. Он учил существовать на границе миров – порядка и хаоса, света и тьмы, развивая то самое «пограничное сознание», необходимое для жизни. И, главное, он был школой эмоциональной компетентности: через совместное переживание страха дети учились распознавать его, проживать, делиться им и находить от него облегчение, учась управлять этой могучей силой.
Страшные истории советских пионерских лагерей – уникальный пласт культуры. Они выросли из специфики времени и места, но говорили на универсальном языке человеческих страхов и потребности понять законы мироздания. Через леденящие душу сюжеты о голубых руках и красных перчатках дети не просто пугали друг друга. Они, сами того не ведая, расшифровывали древний и вечный код человеческого общежития, где страх – не только враг, но и суровый, но необходимый проводник на пути взросления. Тот тихий шепот после отбоя, заставлявший вжиматься в подушку, был голосом самой жизни, говорящей с юными душами на самом понятном им языке – языке чистого, первозданного ужаса и побеждающей его надежды на свет и защиту. И в этом шепоте – ключ к пониманию не только эпохи, но и вечных законов детства и познания мира.
Глава первая. Море, смена, тишина

Черноморское солнце, еще не достигшее полуденной ярости, но уже уверенно жаркое, заливало светом асфальтированную площадку перед главным корпусом пионерского лагеря «Орленок». Воздух вибрировал от зноя, смешанного с терпким запахом хвои, горячего асфальта и далекого, но неоспоримого дыхания моря – соленого, влажного, обещающего прохладу. Только что отъехали автобусы с первой сменой, унося с собой гвалт, смех и слезы прощания, а на опустевшее, казалось бы, пространство уже хлынул новый поток жизни – вторая смена.
Ребята высыпали из раскаленных «Икарусов» смятые, потные, с перекошенными от неудобной позы шеями, но глаза у всех горели азартом первооткрывателей. Они тащили тяжеленные чемоданы на веревочках, держали в охапках свернутые в трубку матрасы, сжимали в потных ладонях авоськи с провизией от мам – банки сгущенки, домашнее печенье, яблоки. Форменные белые рубашки с алыми галстуками моментально прилипли к спинам, пионерские значки поблескивали на солнце. Начальник лагеря, тучный и краснолицый товарищ Борисов, уже орал в рупор, пытаясь навести порядок, но его голос тонул в общем гуле – визге девчонок, перекличке мальчишек, стуку чемоданов о землю и нетерпеливым окрикам вожатых.
«Пятый отряд, ко мне! Шестой, вы где? Витька, не толкайся! Сашка, помоги Лене с чемоданом!»
Среди этой кипящей человеческой массы выделялся Сашка Горбатенко. Выделялся не ростом – он был среднего, скорее даже небольшого – а какой-то врожденной стремительностью и уверенностью. Его темные, чуть растрепанные волосы торчали вихрами из-под пилотки, сдвинутой на затылок. Глаза, карие и очень живые, быстро сканировали обстановку, будто оценивая поле для будущих действий. Он ловко лавировал между чемоданами и спинами, одним рывком втаскивая на крыльцо корпуса увесистый чемодан хрупкой на вид девочки из своего, пятого отряда – Лены Смирновой. Та лишь смущенно пробормотала «спасибо», но Сашка уже был далеко, выкрикивая что-то знакомому из шестого отряда и ловя на лету брошенный мяч. Он был здесь не первый раз, «Орленок» знал как свои пять пальцев, и эта уверенность старожила окутывала его, как невидимый плащ.
Рядом с ним, чуть поодаль, стараясь не вляпаться в разлитую кем-то воду из фляжки, стоял Витька Морозов. Тонкий, в очках с толстыми линзами, которые сползали на кончик носа. Он нервно поправлял их и озирался с выражением легкой растерянности. Его новый, слишком накрахмаленный галстук давил на шею. Витька явно был новичком не только в «Орленке», но и вообще в пионерлагерях. Его чемодан, аккуратный и явно дорогой, казался ему чужеродным предметом в этой суматохе. Он поймал взгляд Сашки, и тот, заметив его беспомощность, широко улыбнулся, подмигнул и крикнул сквозь шум:
«Держись, очкарик! Сейчас распределимся, потом покажу где тут что! Главное – вечером не ори, когда страшилки начну!»
Витька только неуверенно кивнул, не совсем понимая, о чем речь.
Распределение по корпусам и отрядам, выдача постельного белья – простыней с лагерной печатью и жестких, пахнущих свежестью подушек – заняло еще добрый час. Наконец, пятый отряд, человек пятнадцать разновозрастных мальчишек, оказался в своем «жилище» – длинном, просторном помещении на втором этаже корпуса «Сосна». Стены выкрашены в бледно-голубой, на полу – темный линолеум, кое-где потертый до дыр. Два ряда железных кроватей с панцирными сетками стояли вдоль стен. У каждого изголовья – тумбочка. Посредине – длинный стол и скамейки. Окна, большие и распахнутые настежь, выходили в сторону моря, до которого было метров триста через сосновую рощу. Сквозь игольчатые ветви уже виднелась узкая синяя полоска горизонта. В комнате пахло свежей краской, хлоркой и пылью.
«Бери кто какую хочешь, только не деритесь!» – скомандовал вожатый Андрей, паренек лет девятнадцати, в такой же белой рубашке, но с нашивкой на рукаве. Он пытался выглядеть строгим, но добродушие так и пробивалось сквозь напускную суровость. «Быстро заправили кровати, умылись – и на линейку! Опоздавших ждет наряд вне очереди – чистить картошку на кухне!»
Началась возня. Ребята метались, расталкивая друг друга, пытаясь застолбить койки поближе к окну или к друзьям. Сашка Горбатенко, как заправский стратег, мгновенно занял кровать в самом углу у окна – стратегически выгодная позиция с обзором и на комнату, и на подходы. Витьке Морозову досталось место рядом, у стены. Он неуклюже расправлял серую лагерную простыню, путая уголки, в то время как Сашка уже ловко заправил свою, за секунду взбил подушку и бросил на тумбочку потрепанный томик Стругацких.
«Ну что, очкарик, как впечатления?» – Сашка развалился на своей койке, заложив руки за голову, и смотрел на Витьку с дружелюбным любопытством.
«Шумно… И жарко», – честно ответил Витька, снова поправляя очки. «А ты… ты тут часто?»
«Третье лето кряду!» – с гордостью объявил Сашка. «Здесь как дома. Знаешь, где лучшие яблоки воровать? Знаешь, в какой каморке у сторожа дяди Миши самый вкусный компот? Знаю! И где море ночью светится, как будто звезды упали в воду. И какие истории тут рассказывают…» Он многозначительно прищурился. «После отбоя. Когда вожатые спят».
Витька почувствовал легкий холодок по спине, несмотря на жару. «Какие… истории?»
«А вот узнаешь», – загадочно улыбнулся Сашка. «Сегодня же. Первая ночь – святое дело. Только смотри – не вскрикни. Андрей, наш вожак, хоть и добрый, но на уши встанет, если шум услышит. А старшая вожатая, Маргарита Павловна…» Сашка сделал страшное лицо и провел пальцем по горлу. «Та еще фурия. Застукает – мало не покажется».
Первый день пролетел в вихре. Общая линейка на плацу под палящим солнцем, где товарищ Борисов долго и нудно говорил о дисциплине, дружбе и чести пионерского галстука. Знакомство с территорией: столовой «Волна», где уже пахло борщом и компотом; клубом «Алые паруса» с потертой сценой и пианино; спортивной площадкой с покосившимися воротами; медпунктом, откуда доносился резкий запах йода. И, конечно, спуск к морю. Длинная лестница, утопающая в зелени, вела вниз, к небольшой галечной бухте. Вода была удивительно прозрачной, теплой и невероятно манящей. Ребята, сдерживаемые окриками вожатых, только бросали завистливые взгляды на плещущиеся волны – купаться разрешат только завтра, после медосмотра.
Обед в столовой был шумным и веселым. Гремели алюминиевые ложки по таким же мискам, смех, крики, требования добавки. Сашка ловко орудовал ложкой, умудряясь болтать с соседями по столу и подкалывать дежурную по столовой – рыжую девчонку Олю из шестого отряда. Витька ел молча, поглядывая по сторонам, все еще чувствуя себя немного чужим. Он заметил, что Сашку многие знают, с ним легко шутят, к нему тянутся. Он был своим.
После обеда – «тихий час». Обязательный, ненавистный, но необходимый после дороги. Жара в спальне стала невыносимой. Воздух стоял густой, неподвижный, пропитанный запахом пота, свежего белья и хвои. Мухи жужжали у потолка. Кто-то тихонько посапывал, кто-то ворочался, кто-то, как Витька, просто лежал с открытыми глазами, глядя на трещинки в побелке. Сашка, свернувшись калачиком на своей койке у окна, казалось, спал, но Витька заметил, как его глаза приоткрылись, когда вожатый Андрей, убедившись в относительной тишине, вышел покурить на балкон.
Вечер был заполнен играми на спортплощадке – волейболом до седьмого пота, беготней, криками. Потом ужин, менее шумный, чем обед – силы уже на исходе. Свободное время перед отбоем – кто-то писал письма домой на открытках с видами «Орленка», кто-то играл в шашки, кто-то просто сидел на крыльце, слушая стрекот цикад и глядя, как над морем загораются первые звезды. Сашка собрал вокруг себя небольшую группу мальчишек из их отряда и соседних, тихо что-то рассказывая, жестикулируя. Витька, стоя в сторонке, слышал обрывки: «…и вот этот дом, на самой окраине поселка… никто не живет, но свет в окне…» Он видел, как слушатели замирали, глаза их округлялись. Сашка ловил его взгляд и подмигивал.
И вот, наконец, отбой. Десять часов. Корпус погрузился в темноту, нарушаемую лишь слабым светом ночника у входа и полоской света из-под двери комнаты вожатых. Команда «Спокойной ночи!» прозвучала как приговор. Вожатый Андрей обошел ряды кроватей, тусклый фонарик скользнул по лицам, проверяя, все ли на местах. Его шаги затихли за дверью вожатской. Наступила тишина. Густая, звенящая. Сначала казалось, что она абсолютна, но постепенно в нее начали вплетаться звуки: далекий шум прибоя, как дыхание спящего гиганта; треск сверчка где-то под полом; скрип панцирной сетки, когда кто-то поворачивался; чье-то сонное всхлипывание; тихий шепот из дальнего угла. Воздух, еще теплый, но уже не такой удушливый, тянул с моря через открытые окна легкой прохладой. На потолке танцевали блики от лунной дорожки где-то за окном.
Витька лежал на спине, глядя в темноту. Он не спал. Ожидание чего-то висело в воздухе, как перед грозой. Он слышал, как рядом зашевелился Сашка. Потом – легкий шорох, шаги босиком по линолеуму. Сашка осторожно обошел кровати, заглядывая к ребятам, что-то шепча. Откликались тихие голоса, койки скрипели – мальчишки приподнимались на локтях, поворачивались в сторону угла у окна. Кто-то из младших тихо спросил: «Саш, ну что, сегодня?»
«Тсссс!» – резко зашипел Сашка. «Тише! Андрей не спит еще, слышно!»
В комнате снова воцарилась напряженная тишина. Витька чувствовал, как бьется его сердце. Он тоже приподнялся, опираясь на локоть. В лунном свете, падающем из окна, он видел силуэты других ребят – темные бугорки на кроватях, повернутые в одну сторону головы, блестящие в полумраке глаза. Все ждали. Даже море за окном, казалось, притихло, затаив дыхание. Только сверчок под полом продолжал свою монотонную трель.
Сашка Горбатенко уселся на свою кровать, спиной к окну, так что его лицо было скрыто глубокой тенью. Он обвел взглядом притихших слушателей – темные пятна лиц в лунных бликах, десятки пар глаз, широко раскрытых от ожидания. Даже скептик Витька почувствовал, как по его спине пробежали мурашки. Эта тишина, эта темнота, это всеобщее напряжение были куда страшнее любой громкой угрозы. Сашка медленно поднял руку, словно дирижер перед началом симфонии ужаса. Он глубоко вдохнул, и когда он заговорил, голос его был необычайно низким, густым, лишенным всяких следов дневного баловства и веселья. Он звучал так, будто доносился не из угла комнаты, а из какой-то бездонной темной ямы, из самого чрева ночи. Это был голос, обещавший нечто невообразимое, леденящее душу.
И Горбатенко до жути низким голосом начал леденящую кровь историю.
Глава вторая. Красная маска

Голос Сашки Горбатенко, низкий, безжизненный, будто выдолбленный из старого, сырого дерева, заполнил темноту спальни. Он не просто рассказывал – он вещал. Каждое слово падало в звенящую тишину, как камень в черный колодец, и эхо этого падения заставляло ребят под одеялами съеживаться еще сильнее. Лунный свет из окна выхватывал лишь контур его фигуры, сидящей на кровати, лицо же тонуло в глубокой тени, делая его не человеком, а лишь голосом ночи, ее темным вестником.
«Жили они не здесь, не у моря, – начал Сашка, и его «не здесь» звучало как «в другом измерении». – Жили в городе, который сейчас спит, такой же, как наш, только далеко-далеко отсюда, за горами, за лесами. Городок обычный: пятиэтажки серые, дворы с ржавыми качелями, тополя пыльные вдоль дорог. И в одной из таких «хрущевок», на четвертом этаже, в квартире с вечно скрипящей дверью и обоями в мелкий цветочек, жили мальчик и девочка. Санька и Лидка. Брат и сестра».
Витька Морозов, лежа на спине, стискивал края простыни. Глаза его, широко раскрытые за толстыми стеклами очков, беспомощно вглядывались в темный потолок, где плясали лунные блики. Он представлял эту квартиру. Узкий коридор, пахнущий котлетами и старостью. Комнатка детей – две кровати, стол для уроков, плакат с космонавтами на стене. Маленькую кухню с вечно подтекающим краном. Такую же, как у его бабушки.
«Мама у них была, – продолжал голос из тени, замедляя темп, растягивая слова. – Добрая, усталая. Работала швеей на фабрике, пальцы вечно в мелких порезах да уколах иголкой. Папа… папа как-то ушел за хлебом да не вернулся. Так и жили втроем. Мама, Санька и Лидка. Санька – крепкий, шустрый, с вечно разбитыми коленками и дерзким взглядом. Лидка – тихая, косички тоненькие, глазенки большие, испуганные, как у мышки. Мама для них была всем. Солнцем в их маленьком мире».
В дальнем углу кто-то тихо всхлипнул. Андрей, вожатый? Нет, слишком тихо. Кто-то из малышей. Сашка сделал паузу, давая образу матери закрепиться в воображении слушателей. Слышно было, как где-то далеко, за окном, шумит море. Но теперь этот шум казался не успокаивающим, а зловещим, как дыхание чего-то огромного и невидимого.
«И вот однажды, – голос Сашки стал еще тише, заставляя всех невольно приподняться на локтях, напрягая слух, – мама вернулась с работы. Не такая, как всегда. Не усталая-усталая, а… другая. Вошла, не поздоровалась, не улыбнулась. Постояла в прихожей, как столб. Лидка первая заметила. "Мама, что с тобой?" – прошептала она. Мама медленно повернула лицо к свету кухонной лампочки… И они увидели. На левой щеке, прямо под скулой… Пятно. Не синяк. Не царапина. А… красное. Ярко-красное. Как будто кто-то тлеющий уголек приложил. И оно… пульсировало. Словно живое».
Кто-то резко дернул одеяло. Витька почувствовал, как холодок побежал от копчика вверх по позвоночнику. Он отчетливо представил это пятно: алое, нездоровое, мерцающее в тусклом свете кухни. Сашка мастерски описывал не только вид, но и чувство ужаса детей.
«Санька фыркнул: "Наверное, краской шлепнули на фабрике!" Но голос у него дрожал. Мама молчала. Прошла в свою комнату, закрылась. А наутро… пятно было больше. Значительно больше. Оно расползлось почти до виска и вниз, к подбородку. Цвет стал гуще, темнее. Как запекшаяся кровь. И оно… смотрело. Да-да, именно так. Будто не просто пятно, а чей-то немигающий глаз, впившийся в тебя из глубины маминого лица».
В комнате стало нечем дышать. Казалось, даже сверчок под полом замолчал. Все висело на каждом слове Сашки.
«Повели маму в поликлинику. Врачи, старые тетки в белых халатах, пахнущих лекарствами и безнадежностью, разводили руками. Анализы – в норме. Аллергии – нет. Инфекций – не выявлено. "Нервное, – бормотали они. – Стресс. Пройдет". Но оно не проходило. Оно росло. Каждый день – все больше и больше. Как плесень. Как страшная, ядовитая роза, расцветающая на лице самого родного человека».
Сашка сделал паузу, долгую и тягучую. Слышно было, как у кого-то стучат зубы. Он продолжал, и голос его теперь звучал с ледяной, бесстрастной точностью, от чего становилось еще страшнее.
«Санька злился. Бил кулаком по стене, кричал, что врачи – дураки. Лидка плакала беззвучно, большими, как горошины, слезами. Мама… мама менялась. Не только лицом. Она стала тихой, как тень. Перестала готовить. Сидела целыми днями у окна, глядя в серый двор, а это… это… на ее лице пульсировало, заполняя все пространство щеки, переползая на лоб, сползая к шее. Кожа вокруг него стала серой, мертвенной. А само пятно – густо-бардовым, почти черным в центре. И запах… Сначала еле уловимый, сладковато-гнилостный. Потом сильнее. Как падаль в жаркий день. Он пропитал всю квартиру. Соседи начали косо смотреть, шептаться за спиной».
Витька представил этот запах. Тяжелый, удушливый. Он почувствовал тошноту. Рядом с ним скрипнула койка – кто-то перевернулся лицом к стене, накрывшись одеялом с головой, но, несомненно, продолжал слушать.