
Полная версия
Это и есть наша жизнь
Я направлялся к железнодорожным тупикам, где в вагоны грузили толстые, длинные брёвна.
Привозили эти брёвна огромные машины-лесовозы, и мы с пацанами решили, что возят их именно с севера. Потому и определился я, что на север надо ехать не на поезде, а на лесовозе.
Почти весь день крутился возле машин, возле шоферов, – выбирал. Уже поздно вечером перехватил одного, молодого и весёлого, попросил подвезти до посёлка. Он сам помог мне, спросив:
– До Абалино, что ли?
– Да, мамка меня уж потеряла, наверное.
– Садись. Только мамке ещё поволноваться придётся часа два.
– Это ничего. Она знает.
Кабина огромная. Ни разу не ездил на такой машине. Вообще, на машине катался очень мало, да и, то, только в кузове.
Много приборов, рычагов, ручек, лампочек. Дыхание захватывает. А когда поехали, когда засвистел, зафырчал, натужно запел мотор, передавая свой трепет и дрожь прямо в меня, прямо в мою голову, – мне захотелось петь и плакать одновременно. Меня полностью захватило это движение, этот полёт. Восторг охватывал меня. Я был так счастлив, как не был ещё никогда.
В голове теснились мысли, что я на каком-то неведомом корабле, плыву в новые земли. Даже не плыву, а лечу, и полёт этот будет длиться бесконечно долго. А все смотрят на меня, задрав головы, приставив ко лбу ладошку, смотрят и удивляются. Удивляются. А мамка от радости не может сдержать слёз.
Шофёр, неведомо как, но сумел выведать у меня почти всю правду. И про север, и про отца, и про детдом.
– Ну, и дурак. Кто же на север бежит? Бежать надо на юг. На юге, там тепло, там яблоки растут. Там есть страна «Лукоморье». Слыхал?
Я и, правда, что-то слышал про Лукоморье, только давно. Там ещё кот, возле толстого дуба, русалки, до пояса голые. Одна такая, была наколота синими чернилами на плече у отчима. Красивая. Правда, смотреть немного стыдно.
– А отца искать можно и на юге. Результат будет такой же.
Что он понимает? На юге искать отца. Если бы его хоть один раз выпороть арапником, посмотрел бы я на него: «результат будет такой же». Умный больно.
Шофёр ещё много чего рассказывал про далёкую и тёплую страну Лукоморье, но я пригрелся и крепко задремал, трудно переваривая кусок солёного сала с хлебом, которым меня угостил новый знакомый, Лёха. Он разрешил себя так называть, сказав, что мы ягоды, вроде как, с одной грядки, – он вырос в детдоме. И мы с ним, теперь, почти родня.
Он кормил меня все три дня, пока мы ехали до леспромхоза. Он покупал мне пряники, сладкие, но очень крепкие, пахнущие мышами. Он накрывал меня своей телогрейкой, когда я засыпал. От телогрейки вкусно пахло соляркой и мужским потом.
В полудрёме мне казалось, что это отец так заботливо укутывает меня. Как хорошо, что я нашёл его. Теперь ничего не страшно.
Когда Лёха ушёл в какую-то контору, сказав, что сейчас поедем в общагу, я украл его бумажник и удрал, прихватив с собой телогрейку и пачку папирос. Бумажник он всегда бросал в бардачок, после того, как ходил в магазин.
Сам виноват.
Сам же говорил: чтобы ехать в Лукоморье, нужны деньги. Там без денег никто на тебя и смотреть не станет.
Документы и бумажник я выбросил в придорожное болото. А деньги, правда, их там оказалось совсем мало, булки на две хлеба, завернул в тряпицу, вместе с остатками сала, и сунул в карман. Несколько ночей провёл в разрушенных строениях на краю посёлка. Видимо это была промышленная зона, так как вдалеке работали пилорамы, гудели машины, а по ночам всё освещалось электрическими фонарями.
Однажды удалось подобраться к сторожке, где отдыхали после смены рабочие и украсть две котомки с продуктами и сладким чаем. Наелся от пуза. Стало понятно, что жить можно и не работая. Просто нужно быть ловким и смелым.
Через много дней скитаний, я оказался в каком-то посёлке, на берегу широкой, но довольно спокойной реки. За рекой виднелся лес. Откуда-то с низовьев, из-за мыса, иногда доносились басовитые гудки. Я понял, что это пароходы.
В Лукоморье тоже есть пароходы. Красивые и с парусами. Заронил-таки Лёха в мою мечущуюся душу мечту под названием «Лукоморье».
Бродил по улицам, в поисках хоть какой-то еды. Посёлок рыбачий, и в некоторых дворах сушилась рыба. Прислонившись к забору, убедился, что никого поблизости нет. Перемахнул и стал торопливо срывать рыбёшек, совать их за ворот.
Двое пацанов, чуть постарше, налетели на меня, свалили с ног и стали бить, куда попало. Потом, отринув, начали пинать. Я прикрывал голову и громко ревел. Били меня уже не первый раз, и я знал, как надо себя вести.
Сначала катался, кричал, потом резко замолчал, раскинул руки и закрыл глаза. Пацаны сразу прекратили драться.
– Мы убили его?
– Может сам помер, с голоду.
– Надо его на улицу выкинуть, пусть там помирает.
Они схватили меня за ноги и выволокли через калитку. Один выдернул из моих штанов рубаху, и вытряхнул рыбёшек, собрал.
– Пошли отсюда, пока никто не заметил.
Калитка снова брякнула, я приоткрыл глаза. Никого не было. Вскочил и бросился в сторону реки.
На берегу было много лодок. Столкнув крайнюю, я заскочил в неё и стал лихорадочно отталкиваться от берега. Когда течение подхватило моё судёнышко, я успокоился, насколько это было возможно, и ощупал рёбра, голову. Всё-таки один из пацанов сумел пнуть меня по голове, – ухо распухло и противно звенело.
Но под рубахой обнаружилась небольшая, полусухая рыбка. Я съел её вместе с костями и головой. Стало чуть легче.
Снова вернулось чувство тревоги, а вскоре выяснилась и причина этой тревоги. Лодка, на которой я уже приближался к середине реки, оказалась наполовину затопленной. Схватив плавающую от борта к борту банку, я начал отчерпывать воду. Когда воды поубавилось, стало понятно, что работа бесполезна: из всех щелей поднимались быстрые, весёлые фонтанчики.
Палка, которой я отталкивался от берега, куда-то подевалась. Кроме банки и меня, ужасно испуганного, в лодке ничего и никого не было.
Плюхнувшись на колени, я завыл, заголосил, не переставая, при этом, шабаркать банкой, – отчерпывать воду. Одной рукой пытался куда-то грести.
Но лодка и не думала слушаться. Она плавно поворачивалась к берегу то одним боком, то другим. Покачивалась на срединном, более быстром, чем у берега, течении.
Сверху на меня пикировали с громкими криками белые, с чёрными головками, чайки. При этом они успевали ещё и между собой ругаться. Казалось, что они договариваются, кому, что от меня достанется, когда я утону, и меня выбросит на берег. Сволочи. Рогатку бы мою, я бы вам показал. Но рогатка осталась дома, за диваном. А дом был теперь так далеко. Так далеко.
Меня уже охватила паника. Я понимал, что самостоятельно выбраться из этой ситуации не смогу, а помощи ждать, похоже, неоткуда.
– Потонешь тут, к чёртовой матери, и Лукоморья не увидишь. Понаставили дырявых лодок. И на берегу, как специально, никого. Вымерли, что ли?
Выл я всё громче и громче.
За мысом, куда меня вынесло, открылся вид на большой причал, возле которого стояло несколько кораблей. Моё утлое судёнышко несло прямо на них. Я перестал выть, размахивал руками и просил о помощи. Меня поднесло совсем близко к одному из кораблей, где на палубе стояли два дядьки, курили и усмехались, показывая на меня. Я уже давно не вычерпывал воду, так как понял, что затея эта бесполезная, вода прибывает быстрее, чем я её вычерпываю. Лодка, наконец, легонько нырнула носом, а потом и вовсе ушла под воду. Издав прощальный вопль, я, как мог, оттолкнулся от затонувшей лодки и стал молотить по воде руками. Телогрейка надулась пузырём и удерживала меня на поверхности.
С палубы бросили красный круг, привязанный за верёвку. Я ухватился за него так крепко, как можно держаться только за саму жизнь.
Горячий, сладкий чай, мягкие булочки с повидлом, сухое, чистое бельё большого размера, – всё это давало ощущение того, что я попал в рай. Или в какое-то счастье. Кругом была идеальная чистота, а мне все улыбались, словно радовались, что наконец-то я к ним приплыл.
Однажды, давно, давно, я уже был в таком счастье. Правда, помнилось плохо, но внутреннее ощущение осталось. Был какой-то праздник. Была старая бабушка. Была мамка, очень красивая и совсем не похожая. Но я знаю, что это именно мамка. Бабушка, не помню, кто она такая, принесла из кухни большой красивый каравай. Сверху, на ягодах лежали четыре зажаристые палочки, из теста. Мамка сказала, что это мои года. И подарила мне целый кулёк конфет. Половина из тех конфет была в фантиках. А ещё она подарила мне большую, красивую юлу. Когда её раскрутили на полу, она пела. Пела таким не земным голосом, какого я больше не слышал никогда. А в комнате так вкусно пахло: пирогом, конфетами. Особенно, новой, блестящей юлой.
Весь тот день было счастье.
Потом куда-то делась бабушка. И, как-то незаметно, появился отчим. Никогда уже счастья не было, не повторялся тот день. И юла сломалась, больше не пела.
Вся команда, состоящая из девяти крепких, здоровых дядек, и тучной, такой же крепкой, улыбчивой, поварихи, тёти Груни, все хотели что-то сделать для меня приятное. Кто-то протягивал конфету, кто-то дарил тельняшку, а кто просто похлопывал по спине:
– Ничего, ничего, – оклемаешься. Тётка Груня не даст захворать. Будешь у нас юнгой.
Я и, правда, даже не чихнул ни разу. Хоть вода была холодной, мне показалось, просто ледяной. Не то, что на Лукоморье. Там всегда тепло, – солдаты постоянно купаются, в блестящих шлемах. И командир, кажется, он им дядькой приходится, тоже купается, прямо в одеждах. Хорошо.
Меня, после всех моих рассказов о злоключениях, поселили в комнату с двумя дядьками. Комната эта, на корабле, называется каютой. Почти все комнаты на корабле называются не так, как положено. И меня заставляли учить эти названия. Я учил: каюта, кубрик, камбуз, кают-компания.
Река, чуть ниже порта, широко разливалась и берегов, почти не было. Виднелись лишь тоненькие ниточки, по которым не определить, – берег это, или просто отмель вылезла, из-за отлива. Вода, временами становилась мутной, даже грязной. По поверхности несло разный хлам. Все тогда говорили, что вверху прошли дожди. Что можно выскочить за губу.
Работа заключалась в том, что постоянно что-то грузили, разгружали, перевозили, подтягивали, швартовались, отчаливали. Мне больше нравилось ходить за губу, где стояла бригада рыбаков. Почему ходить, а не плавать, и почему за губу, – никто толком объяснить не мог, просто поправляли, если я говорил неправильно.
Загрузив бочки и ящики с рыбой, мы возвращались только на следующий день. Тётя Груня устраивала рыбный день, и я объедался вкуснятиной. Да и в другие дни, меня постоянно подкармливали чем-то вкусным. Почти всегда для меня были конфеты. Вся команда относилась ко мне очень дружелюбно. Я тоже всех полюбил. Даже очень.
Ночи становились совсем холодными, а днём, иногда, налетал пронизывающий, порывистый ветер. Близилась осень.
Должен, хоть и коротко, упомянуть здесь, о своей первой любви.
Девочка Оля, моего возраста, часто прибегала на берег, чтобы встретиться со своим отцом, нашим боцманом. Она была такая.… Такая нежная, такая светлая, чувственная, что не влюбиться в неё было просто невозможно.
Она уходила домой, держа своего отца за руку, и часто оглядывалась. Мне казалось, что это она оглядывается на меня. Я даже краснел, а ладошки становились потными и липкими, вытирал их о штаны, прятал в карманы.
Эта односторонняя любовь, если можно назвать любовью тот трепет, что я испытывал при появлении Оли, длилась очень долго…. Очень. Почти целый месяц. Целый осенний месяц.
Я весь извёлся. Представлял, как она держит за руку не отца, а меня…. Дышать становилось очень трудно, а сердце готово было выскочить через рот. Оно торопливо стучало в самом горле.
Боялся смотреть в её сторону. А её короткий, но радостный смех, при встрече с отцом, вызывал и у меня какие-то нервные всхлипывания. Видимо я так смеялся в ответ.
Мы так и не познакомились. Нас просто не представили друг другу. Просто играли в гляделки. Просто смотрели друг другу то в глаза, то в спину.
Когда она пришла, однажды, в сопровождении длинноногого, худощавого паренька, не отступающего от неё ни на шаг, я словно сошёл с ума. Я налетел на него диким зверем, свалил на деревянный настил и бил, бил, бил…. Пока взрослые что-то поняли, пока кинулись к нам, пока оттащили меня, всё лицо паренька было уже в крови. А я, удерживаемый старшими товарищами, ещё бил и бил окровавленными кулаками по остывшему, вечернему воздуху.
Долго, потом, все допытывались у меня, за что я накинулся на Олиного брата, но ответить мне было нечего и я просто молчал.
Так, коротко ошпарив мою душу, словно окатив кипятком, пролетела, промелькнула моя первая любовь. В памяти осталась лишь горечь и боль.
***
Кто-то крикнул, что привезли получку. Все заспешили на причал, образовав весёлую толкучку. Всем было весело, настроение радостное. Только мне сразу стало не по себе.
Ещё с далёкого детства я знал, что получка, – это очень плохо. В этот день, да и на следующий, мамка, с подругами и мужиками, напивалась до беспамятства. Сначала все пели и шутили, даже пробовали плясать, но потом начинали громко ругаться, и заканчивалось всё драками, кровью, битой посудой и сломанными стульями.
Я в такие дни убегал на кухню и прятался под чей-нибудь стол. Было страшно и плохо.
Подумалось, что и здесь, в день получки начнётся всё то, что обычно бывает в таком случае. Ушёл в свою каюту и залез под одеяло.
На палубе галдели, смеялись. Думал, что уже началось. Но никто не пил. Меня нашли и вытащили ко всем.
– Вот, твоя получка!
Капитан шлёпнул в мою ладошку увесистую пачку денег. Я смотрел на всех и не знал, что надо говорить. Тётя Груня чмокнула меня в щёку тёплыми, мягкими губами, поздравила с первой получкой. Все тянули шершавые руки, – радовались за меня. Хотелось разреветься, но я сдержался.
Это все скинулись, и устроили мне первую получку.
Потом ещё скидывались на общак, – для разных общих дел. С меня не взяли, хоть я и предлагал.
Общак так и остался лежать на столе в кают-компании. Пачка была не ровная, деньги топорщились уголками в разные стороны.
Все занялись своими делами, кто-то ушёл в посёлок, кто за шашками, кто чесал языком, кто просто отдыхал.
Я тыкался ко всем, просил, чтобы убрали деньги:
– Это, убрать бы, украдут…
– Не переживай, капитан уберёт.
Но я не доверял и сидел рядом, следил. Как заворожённый, пялился на пачку денег, а в голове уже жужжали, роились поганые мысли. Вспоминался Лёхин голос, под натужный рокот мотора:
– В Лукоморье нужны деньги, без них с тобой там и разговаривать никто не будет.
Вот бы мне такую пачку. Сразу бы махнул в Лукоморье. Где-то в душе, понимал, что там не будет лучше, чем здесь. Не будет. А мысли роились, наплывали помимо воли. Торопили и заставляли что-то делать…. Делать.
– Тёть Грунь, убрать бы деньги-то.
– Да, кому они нужны, – уберутся.
Снова сидел, неотрывно глядя на пачку бумаги, которая имеет такую великую силу, которая из человека, из человека, может сделать ….
Ночевал я где-то на краю посёлка, в заброшенных штабелях леса. Кутался в телогрейку, спал плохо. Хоть одежда на мне была первейшая, – тётя Груня всё ушила и подогнала под мой рост, и свитер, почти новый, мужики подарили, а крутился всю ночь, – мёрз. Отвык спать под небушком, всё в каюте, да под тёплым одеялом.
Ничего, потерплю, в Лукоморье отогреюсь. Теперь-то я точно знаю, что мечта эта моя сбудется. Сбудется, только дайте срок.
Поймали меня, почти сразу, как я выбрался из своего укрытия. Милиционер притащил на пирс, бросил перед сходнями. На палубе стояла вся команда. Никто не смеялся, не улыбался даже. У них были каменные лица, будто они кого-то хоронили.
Я выл и катался. Выл и катался.
– Дяденьки, родненькие, простите Христа ради! Не по злобе я, не по злобе! Мне в Лукоморье надо, ой как надо! Там тепло…. Там яблоки растут, прямо на деревьях…. Там дуб большой и зелёный…. Простите, родненькие! Простите….
Милиционер протянул капитану деньги. Тот спустился, взял. Я приблизился к трапу, ухватился за него рукой. Капитан тихо отстранил мою руку:
– Не погань. И страна та, красивая, которую ты Лукоморьем кличешь, не для тебя, парень. Не для тебя.
Я совсем потерялся. Даже выть перестал.
Милиционер поднял меня, повёл в отделение.
Я вспомнил. Я всё вспомнил! Это же мамка читала мне про Лукоморье. Она читала и прижимала меня к себе, гладила по голове. Да, гладила. Тогда она ещё любила меня. Любила!
А голос у неё был бархатный и очень нежный:
– Там чудеса, там леший бродит….
***
Дальнейшая судьба моя не выстроилась в прямую, ровную и красивую линию. Не получилось. Да и кривой-то линию моей жизни назвать, пожалуй, трудно. Скорее, какие-то пунктиры, с неравномерными пробелами, да и сами те пунктиры горбаты, с задирами и пробоинами.
Грязной получилась жизнь. Грязной и трудной. Да, и жизнь ли это.
Конечно, если рассуждать философски, – мы сами строим её, сами выбираем именно ту линию, которая нам нравится, которой мы хотели бы следовать. Однако не всегда сбывается то, что хотелось бы, чего ждёшь.
И, ещё. Так много в наше время грязи, так много гадости не только в головах и душах, но и прямо на виду, на людях, что, некоторые и не удивятся вовсе, узнав, что я творил. Но, для меня, даже для меня, это за краем. Я искренне жалею того, кого не тронет мой рассказ. Кто, походя, скажет: и не такое случается в наше время. Если так, то время совсем худое….
Но обвинять время, в которое мы живём, – совсем пустое занятие. Ведь жизнь любого из нас складывается не из каких-то временных отрезков. Жизнь складывается из событий, которые происходили в то или другое время. Именно из событий. И события те мы сами творим, сами выстраиваем. Сами делаем, строим ту цепочку, которую потом и называем своей жизнью.
Я не собираюсь вести терпеливого читателя по всем извилинам, по всем перипетиям своего жизненного пути. Расскажу лишь отдельные вехи, отдельные пункты, которые по той или иной причине запали мне в память. Да, именно в память, так как в душу эти события отложиться не могли, – нет её у меня, – души. Нет, и никогда не было. Думаю, не было. Расскажу о том, что удивляло меня больше, что заставляло меня самого вздрагивать порой, и отстраняться от зеркала.
В колонии я появился измызганный, избитый, совершенно потерянный. Злость кипела во мне даже тогда, когда я спал. Всё было плохо. Всё. Настолько плохо, что зубы крошились.
Лишь удивительная моя терпеливость позволила мне выжить, ужиться с той средой обитания, куда занесло меня совсем не случайно. Нет, не случайно, – я нутром своим готов был к такому бытию, шёл к нему, даже не сознавая того.
Жалеть себя перестал давно. Ещё тогда перестал, когда мамка жива была. Когда отчим порол до потери сознания. Когда понял, осознал, что жизнь моя гроша ломаного не стоит. Ничего не стоит. А теперь и вовсе, – какая жалость.
Кто только появлялся поближе, кто осмеливался переступить черту, определённую моим сознанием, немедленно бывал наказан. Сперва словом грубым, поганым. Если не понимал, получал тумаков крепких, бесплатных, – беспричинных. А когда и этого мало оказывалось, когда не отступался кто, не внимал науке кулака, пинка, мата крепкого, – в ход шли зубы.
Да, зубы. Мне самому становилось страшно. Страшно до смеха. Страшно за того, кто осмеливался мне противостоять.
В драке я грыз и давился тем отгрызенным, рвал, всё подряд, и когтями и клыками, не разбираясь. Одежду, – в клочья. Жилы, – в ремки, в струи крови. Плоть, – особенно приятно вгрызаться в плоть, в мякоть, – выхватывал её целыми кусками.
Меня старались обходить. Подальше обходить.
Протащился год. Нудный, тягучий, вонючий. Год, который я и не заметил. А может, не хотел замечать. Я жил, будто с закрытыми глазами, будто в коконе каком-то, крепко накрепко спелёнатым. Шёл туда, куда вели, делал то, что велели, ел то, что давали. Почти забыл свой голос, не имел ни друзей, ни знакомых.
Многих, кто жил рядом, такое моё поведение раздражало.
В соседней «хате», – это за перегородкой, жили блатные. Именно они приняли решение опустить меня.
Всё случилось, ночью, когда многие уже спали. Шестёрки заломали меня, сдёрнули кальсоны. Перец сидел на моей шконке, поигрывал браслетом и лыбился во всю рожу. Ему и нужно-то было, только моё унижение. Он и без этого был гораздо выше, так выше, что и не дотянешься, а вот, хотелось ещё на ступенечку.
И на работу он не ходил. Ни он, ни его шестёрки. Мы, все остальные, за них работали. Вот она, натура человеческая. Сволочная натура. Ох, сволочная.
Уже на другой день мне продырявили чашку, и в ложке пробили дыру.
Я хотел умереть. Хотел умереть, и не мог. Не умиралось….
Прошла неделя, месяц. Меня никто не трогал. Я так же молчал, жил одиночкой. Будто бы всё успокоилось. Только не у меня. Не знаю где, в каком органе, может в печёнке, может в селезёнке, только не прошла, не успокоилась моя злость. Притаилась.
В рабочей зоне я заточил здоровенный гвоздь, на двести, и запихал его себе…. Одним словом спрятал. Когда мы возвращались в жилую зону, нас по серьёзу досматривали. Даже половинку лезвия безопасной бритвы, где-то под языком, не пронесёшь. Могли заставить снять штаны. Прощупывали все швы на одежде, карманы, залезали пальцами в рот.
Ночью я достал гвоздь. Подождал, когда все уснут. Ещё подождал. Ещё. Будто тень, будто по воздуху, не касаясь скрипучих половиц, скользнул за перегородку.
Стянул с Перца одеяло, освобождая грудь.
Это я потом узнал, потом уж мне рассказали, что, перед тем, как убивать, надо разбудить. Тогда крику не будет. А тогда я ещё ничего такого не знал. Думал, ткну, и всё, он сразу и умрёт. Где там.
Гвоздь не полез, как я рассчитывал. Упёрся в грудину, или в ребро. Не мог проткнуть. А Перец проснулся и страшно, громко заорал. Я даже испугался, но отступать уже было поздно. Навалившись всем телом, всё же пробил грудину и вогнал туда гвоздь по самую шляпку, предварительно обмотанную тряпицей. Вогнал, и ладонью придержал.
Перец ещё покричал и откинул голову.
Все проснулись и с ужасом смотрели на меня. Смотрели, как я придерживал шляпку гвоздя, из под которой разлеталась в разные стороны тёмная, совсем не похожая на кровь, жидкость. Бежать было поздно, да и не куда. Я медленно дошёл до своего места, и сел на нары, весь в крови.
Дальше ничего интересного: суд, этап, другая колония. Перец сумел выжить. Это сыграло решающую роль в том, что срок мне добавили не очень большой. Заканчивать этот срок пришлось уже на взросляке.
Убедился, что молва ходит впереди людей. И здесь, на взрослой зоне, близко ко мне ни кто не подходил. Не пытался найти дружбу.
Но именно там, во взрослой колонии, я познакомился с дядей Ваней, – мастером боевых искусств. Два года, день за днём, он учил меня, тренировал, натаскивал, как собаку.
Я был хорошим учеником. Я научился убивать. Мне было страшно самого себя.
Сказать, что меня уважали, – пожалуй, ничего не сказать. Мне настойчиво предлагали дружбу серьёзные, маститые уркаганы. Я молчал. Ни с кем не хотел водить дружбу. Был волком одиночкой.
Пришла свобода.
Свобода, – она не была для меня праздником. Это событие скорее заботило меня. Заботило, с точки зрения быта, – где жить, что есть, чем заниматься? Вообще, – зачем она мне?
Пару дней и ночей пролежал на скамейке в парке какого-то небольшого городка.
Моросил дождь. Даже и не дождь, просто в воздухе висела пелена влаги. Сырость. Промозглая сырость….
Снова вспомнилась навязчивая идея детства, – море.
Поеду к морю. Там тепло, там яблоки прямо на деревьях…
Город N-ск, по словам знатоков, был воротами на Кавказ. Почему я там оказался, пожалуй, и не припомню, не смогу объяснить. Но именно этот, шумный, размазанный кривыми улицами, базарный город, стал моей пристанью надолго. Навсегда.
Не лукоморье, а именно этот, старый, не очень чистый городок.