bannerbanner
Цветок цикория. Книга 1. Облачный бык
Цветок цикория. Книга 1. Облачный бык

Полная версия

Цветок цикория. Книга 1. Облачный бык

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 9

Яков проследил направление моего взгляда и недоуменно хмыкнул, когда над лесом закружила стая – выше, гуще… Что за птицы, не скажу. Не рассмотреть мне.

– Слух у тебя! Я не разобрал, – удивился Яков. – Разве охота теперь не под запретом?

– Никто не стрелял, это… другое, – буркнула я. – Дай куртку. Везучий ты. Встретил бы меня теперь, зря просился бы в попутчики. Когда день в тени, я боюсь всего. Забилась бы в угол вокзала и сидела, дрожала.

– Да ну, – вяло удивился Яков, продолжая рассматривать воронку птичьей стаи, которая все шире раскручивалась над лесом. Не оборачиваясь, снял и отдал куртку, встал в рост. – Ничего себе переполох! Чайки, горлицы, крупные голуби… и мелочь суетится низом, всякие синицы-малиновки… Что их, таких разных, сбило в кучу? О, утки. Надо же, я слышал, тут разводят черных лебедей, но не поверил. Вон и они.

Яков говорил и говорил… я была благодарна ему. Когда рядом человек, тень отодвигается. Она не злая, просто чужая. Своей инакостью тень и тяжела. Тень… я не ведаю, есть ли она в настоящем мире. Может, только в воображении? Такую тень, готова поспорить, хоть раз ощущал каждый. И не желал заметить! Обдаст человека холодком, – он поёжится, буркнет матное словцо и отвернется. Пить начнет или вовсе, завещание вдруг составит, хотя молод и здоров. У внезапной смены поведения нет внятной причины, но тень падает в душу, и там делается… зябко. В обычном мире похожее напряжение копится перед грозой. Нить незаметно натягивается, чтобы в миг разрыва хрустнуть молнией – сделаться явной!

Одни люди назвали бы мою «тень» предчувствием, другие – маятой, меланхолией. Каждому удобно свое пояснение, позволяющее отгородиться от странного. У всех получается отгородиться. Только я не справляюсь.

– Хм… совесть можно продать, но нельзя купить. Юна, мысли у тебя – крючком через петлю тянутые. Но эта вывязалась складно.

Яков устал пялиться на птиц, сел. Растер макушку, и стало понятно, что такова его привычка. Может, прежде он ходил бритым наголо? Или болел и облысел? Что за странные идеи меня донимают.

– Кое-кто сказал мне похожие слова, давно. Знаешь, вот он понимал деньги! Тебе в копилку мыслей подарочек из его мыслей вслух: деньги принадлежат царству земному, они – самое смертное, что есть на земле. Так он объяснял отличие денег от души. Душа многомерна и бессмертна, а деньги… они все здесь. При жизни сильны, а после смерти их сила исчерпывается.

– Занятно, – я удивилась, что у налётчика есть такие знакомые. – А еще расскажи.

– Нет уж. Я мешки грузил, а ты грузи мысли, – уперся Яков. – Вот живы: те самые, которых по деревням кличут живками, а то и злее – косоглазыми шептухами. В них вред или польза? На такой вопрос нет прямого ответа. Самое то – твои кружева из слов и вздохов.

Снежок фыркнул, подобрался и увереннее влег в хомут. Ускорил шаг, довел темп движения до средней рыси… Он любит лесную дорогу, а еще знает, что после пробежки я дам передышку на большой поляне. И травы нарежу впрок, и веток еловых.

Шарабан вкатился в кружевную тень опушки. Отсюда и глазастому Якову не рассмотреть стаю птиц. Я не завидую его зрению, хотя, чего уж… да, я желала бы научиться различать детали ясно, издали. Пожалуй, остроглазых не донимают рассуждения о тенях: кто хуже видит, тот и домысливает.

Лес хорош в любое время года, но преддверие лета для меня особенное. Кажется, мы с миром одного возраста: мне девятнадцать, мое лето впереди. Да, было трудно пробиться и подрасти, было холодно и темно, но зима – в прошлом. Никто не подъел корни, не иссушил почки, не ободрал кору. Лес и я – мы проснулись, раскрыли ладони листьев и подставили солнышку. Нет на юной листве ни крохи пыли, ни пятнышка парши. Зелень уже играет оттенками радости, а тень под деревьями еще прозрачна. Летом она загустеет. Зрелость делает людей мудрее, деревья мощнее – но ясность первой улыбки невозвратна, как детская чистота души.

Лес купается в рассвете, воздух весь розовый! Даже мой смурной день посветлел. Оглядываюсь, пробую выпрямить спину. Трава уже высокая, но цветы в ней хорошо видны – синие, звенящие. Синь – улыбка весны. Лето щедро рассыплет по лугам крапины многоцветья, а после отдаст предпочтение желтому, маскируя признаки увядания…

– Давным-давно, еще у опушки, – шепнул в ухо Яков, – я задал вопрос. Юна, куда ты нырнула? Слишком глубоко. Выбирайся. Я сделаю вид, что не соскучился ждать ответа и повторю: мне интересно твое мнение о живках.

– А? Что? Да… То есть живки, – забормотала я, очнувшись. – Живки… они, как я понимаю, встревают через обстоятельства во что-то главное для людей. Если ты не просто так упомянул деньги и бренный мир… то, на мой взгляд, власть жив сродни денежной, она вся тут, и не имеет силы по ту сторону смерти. Мне так видится.

Договорив, я спрятала вздох огорчения… стал бы этот Яков слушать о молодой листве и цветах синее неба? Что за привычка у налетчика – помыкать людьми, выбирать тему беседы, настаивать на своем? Или он отчасти прав, это я молчу невпопад и невежливо игнорирую его?

– Еще, – капризно велел Яков. – Что это за кружево из слов? Куцее какое-то. Фи.

– Само слово «жива» намекает на пользу и свет. Ну, раз созвучно с жизнью. Храм их не порицает, власти не запрещают. Куцее у меня рассуждение? Так понятно, почему: я к живкам ни разу не ходила. Понятия не имею, в чем состоит их дар. Но даже так уверена: с их даром – как с деньгами и совестью. Лезть в главное нельзя, тем более глупым… бабам, – я примолкла, а Яков хихикнул. – Да, как с деньгами: когда жадно хапаешь что-то понятное, растворяется что-то неощутимое. Хотя есть настоящие живы. Я точно знаю. Я даже знакома с одной. Она особенная и в душу не лезет, деликатная очень.

– Угу, – вроде бы согласился Яков, осматриваясь. – Не нравится мне тутошняя тишина. В лесу не шалят недоноски?

– Что им, жить надоело? Десять дней, как жандармский кавалерийский полк прибыл. Не весь, конечно, только начальство и красавчики, которые из службы знают лишь парад. Сыскные люди тоже копятся, хотя их не видно. А тишина… я же говорила, нас могут остановить. Есть тут один…

– Жизнь и кошелек! – потребовали из густого орешника гнусаво и ничуть нестрашно.

Яков подобрался и зачем-то опустил руку на колено, а после взялся поправлять брючину ниже, до самого сапога.

– Готовь документы, – я уняла подозрительность попутчика и добавила быстро и тихо: – Господин Мерголь здесь вроде городового. Его прозвище Мергель, он и сам себя так зовет. Потому что имеет дар присутствовать всюду, без него никакой урожай не снять, понимаешь? По чину вроде никто, а по делу шишка-шишка! По характеру то кремень, то известка: не разобрать. С ним и приказчики богатейших имений не ссорятся. Зато полоумная Дуська, что пирожками торгует, посылает его далеко и безнаказанно.

– Юлька, дура девка, опять нагребла сор в телегу? – уточнил первый на всю Луговую любитель засад. Он успел отряхнуть штаны и куртку, выломал ветку и двинулся к нам, помахивая этой самой веткой очень двусмысленно. То ли мы комары, то ли от нас попахивает… – Тебя, что ль, обобрать? Больше некого, ага. А тебе надобно, да-а… Как эту дрянь зовут? Лиану помоечную, с задворок дома Кряжевых.

– И-чу.

– Ичу, не ичу… Юлька, ты где страх потеряла, ась? Мои люди что, наняты твою почту таскать? Им же ж мзду суют за бесову ичу, чтоб ее… – Мергель подмигнул и громко шепнул: – Продай уже. Выгоду пополам: мне деньги, тебе облегченьице.

– Нельзя, ее погубят.

– Тогда мне отдай. В дар, ась?

– У вас оранжереи нет, садовника нет, и вообще…

– Вот тут замри. Обижусь, – предупредил Мергель и резко отвернулся, щурясь и принюхиваясь, словно от Якова нехорошо пахло. – Ичи инаньской тебе мало, новую помойку обобрала. Экий… фрукт гнилой. На рожу евонную глянь, ага? Сиделец дальний, иль охотничек оттудошный же. Все одно, ножей при ём две штуки самое малое. А ты мне чё обещала? Герань махорчатую пурпурного тону. Чикнет он ножиком тебя, а без герани кому страдать, ась? Нет, Юлька, покудова герань не сдашь, изволь жить в здравии.

– Не герань это, а инаньской древовидный пион, – поправила я. – Кстати, с той же помойки, вот! Он уже пошел на поправку, можно пересаживать на молодой луне. Оранжерею вы строите, все как оговорено?

– А то, – бодро соврал Мергель. Поморщился, очень небрежно наблюдая, как Яков прыгает из шарабана, кланяется и протягивает бумаги. Еще более небрежно Мергель пошуршал листками, не разворачивая их и кривя тонкие губы под червячными усами. – Да-а, не сезон для урожаю. Вот приказчики поедут, уж я не упущу… Юлька, ты хоть додумалась бумаги в вокзал снести на перепись? Нет же. Ась?

– Ну я…

– Мутный хорёк, – выцедил сквозь зубы Мергель, оттянул ворот на шее Якова и зачем-то осмотрел кожу. Сунув бумаги Якова ему же за пазуху, и сразу отпихнул моего попутчика, мазнув ладонью по лицу. – Чтоб сей день заселился и записался в жандармерии, хорёк. И запись ту обновлять понедельно. Понял ли?

– Да, господин, – Яков деревянно поклонился.

– Бедовый ты, я породу чую… Юльку благодари, что в попутчики взяла, иначе гнал бы в шею или тут пристрелил для покою своей душеньки. Но задохлому пиёну без Юлькиных забот конец. Ага, ась… Юлька, он как, мировой кряхтун?

– Он злодей, и очень дельный, – мне стало весело. Яков получил-таки рекомендацию, причем задаром.

– Ага. Угу, – Мергель взбодрился. – Подари лиану, отпущу хорька. Ты жалостливая, всю гниль жалеешь.

– Я подумаю.

– Тогда ладно, езжай. Укажи ему мою хибарку. Недельку побатрачит, и то польза. Юлька, – Мергель, худой и рослый, подкрался, сломался пополам, перегнулся через борт шарабана и зашептал намеренно громко, буравя меня мелкими глазками: – Какую бомбу спроворил Дюбо, ась? Говори, покуда спрошено без задору.

– Кафе «Первоцвет», вы же знаете. В их садовом доме, и особенно во дворике, будет в указанные дни все так, словно весна только народилась. Звонкая капель, снег на терке натёртый, и посреди – цветущая пролеска. Двадцать видов сортовых и еще пять лесных, все оттенки подобраны и проверены. Уже бутоны набирают.

– Юлька, муть про пролеску не понял, но такую ж всади теще в дворик. Именины у ней. А какова моя теща, тебе ведомо, ась?

– Пролеска, или первоцвет, без холода чахнет, – приметив, как Мергель зло хмурится, я быстро добавила: – Но могу сделать композицию на настиле с ледяным основанием, чтобы продержалась дней пять. В тени, под навесом.

– Во-во, сбацай. Я уж отплачу. Смекаешь, ась?

– Добрый вы, заботливый, – потупилась я, твердо зная, что деньгами не получу ни копеечки. Впрочем, как обычно.

– Ага, – теряя интерес, буркнул Мергель. – Езжай, но берегися: шныряют тут разные. Слух был, как бы не выползок. Во дела, до первой же грозы…

Глубокомысленно вытаращив глаза и пошевелив усами, наглейший в мире человек-таракан отцепился от шарабана и убрался в засаду. Яков мигом оказался на скамье, подхватил поводья. Снежок зашагал, поводя боками и вздыхая протяжно, жалобно. То ли чуял чужих, то ли был в огорчении. Не даст чужак-возница отдохнуть на любимой поляне.

Яков отстраненно молчал. Я подождала, и еще подождала… Осторожно похлопала ладонью по кулаку с намертво зажатыми поводьями. Удивилась: руки аж каменные, до того жесткие. Совсем сухие – кожа, кости и жилы. Необычно.

– Эй, ты разозлился?

– Нет.

– Ладно, поверю, – вдруг разозлилась я сама. Вздохнула, стравливая раздражение, и добавила: – Мергель по весне вроде таракана, на всякой кухне хозяин, пока кухарка свет не запалит. Кусачий разносчик бацилл дурного настроения. Уж как он изводил меня с пионами! Проверки в пансионы, где я жила, слал трижды в неделю и чаще, меня выселяли… Я стала хуже прокаженной! Это продолжалось, пока я не смирилась с его неистребимостью. Запросы его сплошь дурные, вычурные и без оплаты. Но знаешь… он не злодей. Он даже в чем-то милый, если вглядеться.

– Милый таракан? Ну-ну, – выдавил Яков. Прикрыл глаза и помолчал. – Кока. Ненавижу служивых, крепко подсевших на модную дрянь. Ты не знаешь, что такое дрянь, пыль, кока? А, девочка из пансиона? Не знаешь и не надо.

– Яков не на таракана зол. Просто он человек города, – сказала я себе вслух. – Люди города безвылазно живут в тени. В черной, резкой тени большой несправедливости. Они не умеют прощать. И они мало радуются.

– Да уж, есть такое дело. С некоторых пор я живу в тени, – усмехнулся Яков.

– Может статься, ты надежный друг, но все же не уметь прощать – трудно. И больно. Ты бы как-то… ослабил поводья, а?

– Кружевные бабские сопли. Прощение плодит ублюдков, верующих в безнаказанность. Прощать – значит, потворствовать злу, – сообщил Яков. И добавил мягче: – Он такого типа урод, что принимает дурь до зари. Не устраивай с ним дел по утрам. Он в это время явь от бреда не отделяет. Убьет и не заметит до полудня, а после прикопает… под пиёном. Так-то.

– Яков, ты вообще кто такой? – задумалась я. – Не грузчик. Не вор, не…

Яков резковато склонил голову, повернул лицо и глянул снизу-сбоку. Мне показалось, что когда-то у него была челка. Привычка годилась бы для челки, падающей на глаза, на щеку. Еще мне стало вдруг холодно. На мелкие черные глазки бросить челку… и взглянуть сквозь нее не решишься, и ответного взгляда не поймаешь.

– Пианист я, – добил меня Яков… вот же человек-загадка! Помолчал, выждал, покуда я перестану кашлять, и принялся жаловаться с охотой, похожей на издевку: – Для большой сцены нет связей, да и способности средненькие. Для кабака характер негодный. Оч-чень завидую скрипачам и трубачам. Выступай хоть на улице. А я невольник, продаюсь в найм, едва увижу толковый рояль. Однажды заметил, как везли по городу «Стентон» ореховой серии, их всего десять штук в мире, номерные. О-о, я побежал следом, я орал в голос, чтобы наняли в настройщики. Н-да… как вспомню, ребра болят. Но орехового я пристроил в хороший дом. И не только его. Н-да, зря разболтался. Сменим тему. Как ты относишься к выползкам? Очень интересно об этом послушать. Плети попушистее, не то вернусь к орешнику. Мне вдруг захотелось сплющить таракана. Хрясь! И все дела.

– Ты что, убил кого-то? – ужаснулась я. – Или ты все же трепло, а? Лучше бы ты был трепло. Мне страшно.

– Ну, малость трепло, – Яков покосился на меня и снисходительно добавил, ведь я была совсем зеленая: – Выдохни. Не убил, но отметелил. Вот только не того человека, не там, где следовало… и все прочее тоже вышло криво.

Я попыталась смириться с непостижимой мужской логикой, в которой проблема допустимости избиения сводится к выбору объекта, места и времени. Попыталась, но… стало тошно. Бить людей? Вот так запросто бить живых людей? И даже, полагаю, незнакомых!

– Выползки, – Яков запрокинул голову и глянул в небо, как будто отсюда мог увидеть птиц, кружащих высоко и далеко. – Охотно послушаю о них.

– А, ну тут вовсе особый случай, – я попыталась отмахнуться… глянула на Якова и буквально обрезалась об ответный взгляд. – Не моего ума дело. Вот.

– Опять колючки дыбом, – мирно предположил Яков, даже добавил улыбку. – Да ладно тебе. Честно слово, я не налетчик… уже давно.

Лучше бы помолчал. Зачем я разрешила невесть кому грузить мешки, зачем перешла на «ты»? С какой стати болтала про неразменные ценности и свою подработку? Даже недалекий грузчик понял бы, что я барышня бедная, но выгодная для помощи в найме и получении рекомендаций. Яков умен, он понял куда больше. Но сменил тему, ни о чем не стал просить. Иначе я задумалась бы: насколько случайно он оказался моим попутчиком? И чемодан без ручки! Нелепая штуковина для тертого странника. Определенно, чемодан имел одно назначение: разжалобить «милую барышню».

Мысли выкладывались – кирпичик за кирпичиком. Раствором для стенки отчуждения делались любые сомнения, совпадения…

Таких придурошных как я, свет не видывал. И ведь не умнею, что показательно. Раз за разом упрямо наступаю на те же грабли. Запросто знакомлюсь невесть с кем, выворачиваю душу. Тяну в дружбу… А после сама же ломаю хрупкую привязанность! И ощущаю, как проваливаюсь, захлёбываюсь в сомнениях! Причем всё это – молча. Тонкий лед беспричинного доверия ломается, и мне некого звать на помощь, это пугает до оторопи. За страх я себя ненавижу. Еще больше – презираю за неумение набраться ума.

Сейчас согнусь и заплачу! И причин презирать себя станет слишком много. Их и так – выше крыши! Причин, никому кроме меня не заметных.

– Юна, тебе нездоровится? – насторожился Яков.

Зачем он задал вопрос? Теперь станет еще хуже. А ведь я громко думала: молчи! Если бы он помолчал подольше, я бы отдышалась. Увы, громко я думаю или тихо, всем вокруг безразлично. Мысли шумят только в моей голове.

– Знобит, – едва слышно выдавила я, ненавидя себя.

Мы знакомы от силы час, а я уже соврала и отгородилась. Когда начинаю разговаривать вот так, мне с каждым словом все труднее вернуть прежний искренний тон. И почему он спросил о выползках?

– У меня есть плед, – Яков не спрашивал, он распоряжался. Уже открыл чемодан и роется. – Перебирайся, я сдвинул тюки. Сядь, мягкое под спину. Куртку под голову.

– Снежок любит щипать траву на большой поляне, – я попробовала выбраться из полыньи отчуждения, о существовании которой никто кроме меня не знал. – И надо нарезать веток елки. Молодых.

– Елки? Не зима же, – Яков поправил плед, так что я оказалась укутана до самого носа. От ткани остро пахло перцем, и я чихнула, завозилась. – Будь здорова! Ладно, нарежу, при условии, что ты закроешь глаза и сделаешь вид, что отдыхаешь. Оно тебе в пользу.

В пользу? Да ничуть. Всё же я закрыла глаза. Сразу подумалось: ох, не люблю быстро переходить на «ты». Люди вроде Якова делают это легко. Для него дистанция в разговоре по-настоящему не меняется от выбора тона и слов. Роли не меняются. Яков назвался налетчиком и подсел в шарабан, чтобы попасть в Луговую не чужаком, а своим человеком, ведь я представлю его любому встречному. Он с самого начала задумал получить рекомендацию. А я – про душу, совесть… Обидно. И, он прав, что я за существо, если у меня всё сложно на ровном месте, все больно и неловко?

Он понял и это… Тем более не стоило ему бесцеремонно спрашивать о живах, о выползках. Впрочем, он не знал, что мой день затенился, что именно по этой причине я взялась забалтывать душевный непокой и увлеклась. С разгона почти сказала лишнее. Слова потребовали бы пояснений. Пояснения вынудили бы шире раскрыть душу. А дальше… Откуда Якову знать, что я – устрица? Лежу на дне озера жизни, створки открыты, всё в порядке. Хлоп! Это я почуяла неладное. И как снова вскрыть меня? Ждать, долго и тактично! Но люди поступают проще. Поддевают ножиком живое и режут, необратимо отделяют пользу для себя – от прочей шелухи, важной лишь устрице.

Сижу в коконе пледа, поджав ноги и плотно обняв коленки. Дрожу, хотя солнышко поднялось, день прогревается, да и одета я почти по-зимнему. С закрытыми глазами думаю о выползках тихо-тихо. Да, я мыслю с разной громкостью. Так мне кажется. Обычно то, что я думаю шепотом, вслух не выговариваю ни перед кем. Кто вообще такой Яков? Недавно я готова была выложить тайное ему – то есть почти что первому встречному…

Если б я не зарылась в плед, начала бы говорить о выползках. Издали: с неопасного и общеизвестного. Мол, что за вопрос, почитай о выползках в газетах. Еще есть календари, где отмечены годы их активности. Известно, что им важна сырость, что первая гроза – их время. Выползки, если верить в «общеизвестное» – та еще формула бездоказательного обоснования! – происходят не из нашего мира.

Храм называет выползков, следуя традиции древнейших текстов, «бесь околечная». По поводу беси всякий служитель имеет догматическое суждение: при ее создании не обошлось без нечистого, её проникновение в мир – попущение божье. Наука именует выползков «инфинес», факт их существования подвергает сомнению, хотя за живого обещает солидную награду… а любого свидетеля проникновения выползка в мир тянет на долгую беседу к врачам и дознавателям.

Газеты в выползках не сомневаются, расписывая в красках, багряных и черных, кошмарные их преступления. Нелюди воруют детей и погружают в отчаяние целые поселки: слабаки там вешаются, пока у прочих, кто покрепче, трескаются зеркала и молоко в погребах киснет… Поскольку природа и возможности выползков непонятны, кое-кому они полезны. В прошлом году близ столицы, если верить «Губернскому вестнику», беси сгрызли двенадцать вёрст телеграфного кабеля. Вот уж прибыль была богобоязненным ремонтникам!..

В злобность выползков верят и темные селяне, и просвещённые горожане. Легко заподозрить жажду крови у полулюдей-получервей – когтистых, зубастых, выглядящих на всех рисунках омерзительно-осклизлыми. Историй о коварстве и силе выползков год от года меньше не становится. Вот почему селяне, гонимые суеверным страхом, спешат проверить после весенних гроз глинистые склоны. И делаю это без всякого приказа властей. Служители храма не отстают, тоже ищут следы на траве и камнях. Ученые составляют карты свидетельств, чтобы уточнить закономерность появлений по времени дня, социальному климату в ближних селениях, удаленности от водоемов и так далее. Жандармы, и те принюхиваются к острому, особенному запаху «свежей могилы» – то есть просто взрытой земли.

Когда мне было пять, вечерами я, как все дети, свистящим шепотом пересказывала приятельницам жуткие истории. В конце полагалось завизжать «выполз!», резко вытянуть руку и вцепиться кому-то в плечо, а лучше в шею. И тогда уж орать хором! Пошумев вволю, я легко засыпала, веря, что служители храма, тайная полиция, белые живы, бравые городовые – все они неустанно спасают мир от погибели.

В шесть лет я утратила фальшивый покой. Где мы жили? Откуда ехали, сколько нас было, кто из взрослых держал меня за руку? Всё увязло в тумане забвения… Уцелели лишь обрывки ощущений, звуков. Боль в ушах: мы шли от платформы, паровоз дал гудок, который длился и длился. Грязь на руках, на лице: жидкая и клейкая, летит комьями. Увернуться нельзя, я вжата в орущую, тугую толпу. «Хэ!» – резкие выдохи в сердцевине толпы, когда мужики опускают с силой что-то тяжелое… Кошмарный костяной хруст.

И вот отчетливое воспоминание: белая длинная лапа, вся в грязи и крови. Когти, темные со стальным блеском, пропахали борозды в земле, выбили искры из камня, располовинили его…

За мгновение до того, как выползка прикончили, толпа отхлынула, раздалась – и я увидела его голову, совсем человечью. Лицо было сплошь покрыто грязью, сквозь которую вдруг прорезались, распахнулись из-под век, глаза. Светлые – и полные тьмы! Выползок посмотрел на меня. Взгляд был усталый, обреченный… спокойный. Взгляд был – колодец! Он постепенно, углублялся… делался бездонным, полным смертной тьмы!

С тех пор взгляд выползка – мой ночной кошмар.

Недавно я была готова выложить Якову даже это. Я бы не остановилась, начав говорить. Я бы сперва шептала, а после кричала в голос! Потому что день смурной, и хуже – птицы мечутся над лесом… Я видела такую же стаю, когда убили выползка. Видела, помню и никогда не смогу забыть! В миг смерти выползка с неба пала тень, я подняла голову… и рухнула без сознания. Невозможно было перетерпеть, перемочь сводящее с ума зрелище хоровода черных птиц в сером киселе облаков.

Корни моей душевной маеты – они и поныне там, в незабвенном черном дне. Корни не сохнут с годами, а растут… сперва тьма проникала лишь в сны, после стала затеняться дневная явь, а недавно добавились ощущения ветра, мороза на коже и – как сегодня – взгляда в спину. Взгляд давит, изливает тень, окутывает ею, как туманом.

Мне бы полагалось бояться тени – панически… но все несколько иначе. В основе не страх, а стыд. Тот день мою душу пронзил именно стыд. Его иглы были, как нити паутинки: незримые и вездесущие. Я бы так и сказала Якову: страх можно перемочь, а вот стыд – нельзя. Его посильно затоптать вместе с совестью – или удалить, исправив ошибку. Но эта ошибка толпы непоправима, увы… Люди в тот день утратили всё человеческое. Толпа выла чудовищем, и я ощущала этот вой: я была плотно впрессована в массу людского безумия.

Выползок все это видел… и понимал. Во взгляде не было ответной ненависти, только боль и досада. Бездушные беси, жаждущие крови, так не смотрят. И почему на меня? На меня одну… Или я выдумала? Мне было шесть, разве могу я помнить? Спросить бы хоть у кого! Но я молчу тринадцать лет, чтобы не попасть на беседу к врачам, храмовым попечителям душ или еще к кому пострашнее. Ведь не просто так пишут в газетах о злодеяниях выползков. Кто станет искать их – бесей, без оплаты, неустанно, если сам не напуган до полусмерти?

И вот что я спросила бы у Якова, он же умный: если выползков ищут все, кто настоящий заказчик поиска? Живые выползки ему нужны – или мертвые?

– Кгм… барышня-а!

Я вздрогнула и вернулась в день сегодняшний. Голос Якова звучал странно: начал фразу энергично, а к концу распевно потянул «я-аа». По-северному, по-селянски. Что за причуда? Пришлось выкопаться из пледа, перебраться на переднюю скамью: со дна шарабана Якова не было видно.

На страницу:
2 из 9