
Полная версия
Иосиф Бродский и его семья
Заметим, практически с Осиного рождения ее младшая сестра Мария с сыном жили в 16-метровой комнате рядом с Розой в бывшей ее квартире, по адресу Рылеева, 2/6. Все время, за исключением эвакуации (1942–1944 гг.), Мария обитала там в основном вдвоем с сыном. Александр Иванович Бродский ушел на фронт в сороковом, а вернулся только в сорок восьмом году. Роза была все эти годы рядом с сестрой и Осей. Они жили рядом: в Ленинграде, в эвакуации в Череповце, после войны, в том числе и летом, – на даче. Бродский не написал о моей бабушке ничего.
В 1955 году Бродские перехали в Полторы комнаты, в дом Мурузи, а Роза – в квартиру брата на улице Чайковского.
Слово о пьедестале
Я понимаю, что интерес к семье Вольперт будет подогреваться пренадлежностью к ней великого поэта. Потому хотел бы уберечь читателей от распространенного в таких случаях взгляда на близких людей как на «условия и обстоятельства формирования гения».
Бродский подобен «Черному лебедю» Нассима Талеба. В конце 50-х литературный андеграунд «склевал» его при первом знакомстве. Близкие друзья в большистве своем были старшими товарищами, имели слегка покровительственный тон. В 60-е годы власть судила поэта за тунеядство и прочее. Читающая и пишущая публика говорила, практически хором, что растет великий поэт… Но кто ж ожидал… После Нобелевки ситуация изменилась. Как обычно, гения вначале низведут до среднего, сделают изгоем, а то и распнут, затем, иногда те же люди, изучают его наследие.
Сейчас время, когда Иосифу возводят пьедестал и делают статусной фигурой. Воздвигнут – будет уже не дотянуться. Статусность же предполагает, что солидные люди могут его стихов и не читать, но пару томиков великого поэта с золочеными корешками на полку поставят. Вам это ничего не напоминает? Во время второго судебного процесса над Бродским свидетели обвинения выступали, как один: «Стихов Бродского не читал, но осуждаю». Такие же люди, только сегодня знак поменялся с минуса на плюс. Скажем так, вторая сторона медали.
Самое подлое свойство нашей эпохи состоит в том, что она способна не уничтожить, но спрофанировать истину, что гораздо хуже. Допускаю, что интерес к семье Бродского может быть использован для строительства пьедестала. Представляю, что воздвижение оного в значительной степени – процесс стихийный. Посему хочется противопоставить ему действие живое и осознанное. В данном случае таковым будет обращение к истории его (нашей) семьи, но с мыслью, что она сама по себе интересна, что его близкие – мать, отец, родственники – люди необычные. Они – не обстановка в комнате великого человека, но талантливые и мужественные дети своей эпохи.
Я против пьедестала! Говорю это, опираясь на внутреннее знание – он гений и number one не только русской, но и мировой поэзии. Для меня это несомненно. И не только потому, что случайно стою рядом, точнее, несколько в отдалении, но еще (и прежде всего) оттого, что при обращении к его стихам возникает настолько личное и сокровенное переживание, которое и описать трудно. Я в нем теряю границу себя, своей и его жизни. Может быть, за этим стоит особое влияние генов, но скорее, единство времени и места проживания.
«Прощание славянки»
Года за полтора до отъезда Иосифа у меня возникло желание показать ему свои стихи. Он пригласил меня сразу, и я пришел в гости. Не к Марии и Александру Ивановичу, как обычно, вместе с семьей, а именно к нему.
Мне было 16 лет. Стихи начал писать с тринадцати, вначале самым банальным образом выражая интерес к одноклассницам, трагическое видение жизни и усталость от ее будничного содержания. После прочтения «Рождественского романса», «Еврейского кладбища» и «Пилигримов» пережил потрясение, тоже захотел стать поэтом, писал по ночам, пытаясь делать со словом что-то особенное. Узнал сладость творческих потуг, восторг и чувство облегчения от постановки точки в конце стиха. Когда мне показалось, что я уже почти великий поэт, позвонил Осе. Он предложил встретиться сразу.
Я захватил с собой тетрадку и листы, в основном рукописные. Кое-что удалось отпечатать у бабушки на машинке «Ундервуд» 1913 года. Иосиф отнесся внимательно к моим каракулям, в первую встречу просмотрел выборочно, предложил встретиться еще. К следующему разу он прочел все и разбирал почти каждую строчку. Было непривычно, что он беседовал со мной на равных, как со взрослым. Остальные родственники так меня еще не воспринимали. Он говорил со мной, как поэт с поэтом. Так, как будто я уже состоявшийся литератор и мы обсуждаем вполне достойные публикации произведения. Серьезно, внимательно, без того покровительственного тона, с которым обращаются обычно к юным дарованиям.
Как понимаю, ему было интересно. Во-первых, все, что касается стихов. Во-вторых, необходимой ему вовлеченности в глубины изящной словестности в семье не было. Потому стихов своих он родственикам не читал и внутреннее устройство поэзии «дома» не трогал, при том что к началу 70-х в семье его не только признали, гордились. И вдруг появился родственник – поэт, для него это точно было интересно.
Иосиф отметил несколько строк в разных стихотворениях. Ему понравилось одно место, где тень от скамейки я сравниваю с детскими страхами. Сказал: вот так нужно писать, обрати внимание, запомни. Показал варианты неудачные, еще что-то интересное. В какой-то момент он задумался и, как бы подытоживая, предположил, что у меня, вероятно, хорошо получилось бы писать стихи для детей. Что-то удивительно точное почувствовал он своей невероятной интуицией…[4]
По его инициативе и совершенно незаметно разговор перикинулся на поэзию вообще, на то, как пишутся стихи. Он увлекся, стал объяснять, что такое изящная стовесность, что такое хороший поэт. В конце встречи сказал, что прочитает все мои творения и разберет их подробно. Мы договорились увидеться в ближайшие дни.
Все дальнейшие встречи были предложением учиться. Иосиф называл имена неизвестных мне поэтов и сразу доставал их книги. Из некоторых – читал целые стихотворения или отрывки. Прочитал из Роберта Фроста «Починка стены»: «…Сосед хорош, когда забор хороший…» Он не делал разбор текста в обычном понимании, а как бы пытался показать состояние, передать силу образа. Основная мысль его высказываний звучала так: современная поэзия говорит простым, как будто обыденным языком.
Затем он договорился с Виктором Соснорой, специально, чтобы меня с ним познакомить. Мы встретились вскоре еще раз, втроем. Этот вечер я почему-то запомнил плохо. Только лицо Сосноры, длинные черные волосы. Они о чем-то оживленно говорили, я при сем в основном присутствовал.
Виктор Соснора вел в то время литературный поэтический клуб для подростков. Это была прямая дорога в поэтический цех. Но я тогда чего-то испугался или в коллективный литературный труд не поверил и к Сосноре не пошел.
Встреча втроем не запомнилась, но отчетливо стоит перед глазами завершение еще одной. Во время разговора Иосиф несколько раз забирался с коленями на свой матрас с ножками, стоявший у окна, и смотрел через улицу на фасад дома напротив, на мигающий тревожным желтым огнем кружок светофора.
На столе стоял проигрыватель с большой черной пластинкой. В процессе разговора Иосиф периодически к нему подходил и трогал лапку с иглой.
Перед моим уходом он начал говорить о том, что его любимая музыка – марш «Прощание славянки». Под этот марш, сказал он, русские солдаты в Болгарии уходили на смерть. Он поставил пластинку, и мы вместе слушали марш, он как будто бы смотрел вдаль сквозь стену, и глаза его, мне показалось, были застеклены слезами.
В другой раз Иосиф достал с полки потрепанный толстый томик антологии русской поэзии и начал читать Державина «На смерть князя Мещерского». Он декламировал, как обычно, с подвыванием, обращая внимание на отдельные строки, их силу или смысл. Его волновала тема смерти, особенно строчка «Где ж он? – Он там. – Где там? – Не знаем». Он почти сыграл ее, как в театре, сказал, что это одно из лучших и первых стихотворений в русской поэзии.
Для подростка, покалеченного школьной программой по литературе, это было, мягко говоря, неожиданно. Я не рассматривал как достойное внимания в принципе ничего из написанного ранее поэтов Серебряного века, даже Пушкина считая официальным фаворитом.
Далее Иосиф выбрал несколько книг из своей библиотеки, чтобы я прочел их дома как образцы хорошей, настоящей поэзии. Дал любимые и редкие в то время книги. Среди них – антологию русской поэзии. Несколько стихотворений в оглавлении отметил галочкой – прочитать, а Державина «На смерть князя Мещерского» – крестиком – прочитать обязательно.
Вскоре он уехал. Вначале я не осознал смысла происшедшего. Со свойственной шестнадцатилетним погруженностью в свои подростковые дела я решил, что ничего страшного не произошло.
Я не успел вернуть книги в его библиотеку…
Он оставил мне удивительные вещи. Роберта Фроста, Бхагавадгиту в переводе Смирнова, Юлиана Тувима и Роберта Грейвза. Некоторые книги потерялись, но другие еще стоят у меня на полке.
Пропал томик стихов Арсения Тарковского с дарственной надписью: «Иосифу, с любовью и верой!». Зато среди тех, что остались, – антология русской поэзии в твердом потрепанном переплете, со стихотворением Державина, помеченным крестиком.
Семья и места обитания
В 60–80-х годах основу семьи составляло старшее поколение: сестры и их брат Борис Вольперт. Их дружба, потребность общаться и помогать подкреплялись тем, что жили все недалеко друг от друга, в основном в районе станции метро «Чернышевская». Квартира Бродских, как известно, располагалась в доме Мурузи, ближе к Соборному кольцу, но окна выходили на Пестеля. Семья Бориса обитала на углу Чайковской и проспекта Чернышевского в доме Чижова, над вечным, существующим до сих пор кафе «Колобок». Рая жила в огромном доме с гастрономом, выходившем на Литейный проспект и Фурштатскую улицу. Таким образом, дойти до брата или сестры можно было за 8–10 минут.
У Доры с Михаилом Савельевичем была квартира недалеко от ТЮЗа, в районе Загородного проспекта на Бородинской улице, в доме актеров. К ней приходилось ездить в гости на троллейбусе. Но путь был короткий и прямой: Загородный, Литейный.
Мои родители и я жили относительно остальных на отшибе, если можно так определить район Исаакиевской площади. Добираться к нам приходилось дольше и с пересадкой.
В 1968 году дом «на Майорова» забрал проектный институт, и нас расселили в Купчино. Мы действительно оказались далеко. Родители были счастливы тем, что переехали в отдельную трехкомнатную квартиру. Я же втайне глубоко страдал оттого, что потерял естественную среду обитания: Исаакий, Дворцовую площадь, Адмиралтейство и Александровский сад. Их сменили свежераскорчеванные колхозные яблоневые сады, имеющие вид плоского глинистого поля без границ, уставленного коробками хрущевок и узкими параллелепипедами брежневских девятиэтажек. Иногда среди поля попадалось более сложное по форме, но не менее уродливое здание школы или магазина.
Самой сутью семейной общности были удивительная преданность и сплоченность, никогда не выставляемые напоказ. Сестры и брат, их безоговорочная и безусловная любовь друг к другу не требовала внешних проявлений и специальных подтверждений. Они просто так жили.
Каждая из сестер не раз говорила мне о том, какой особенной женщиной была Фанни Яковлевна – их мама, моя прабабка. Она умерла в 1955 году, последний год болела и тяжело передвигалась по квартире. Но никто ни разу не вспомнил, что она в старости казалась немощной. Определяющим ее качеством являлись сила духа и любовь к близким. Из этого рождались ее непререкаемый авторитет и послушное внимание к ее словам со стороны людей взрослых, самостоятельных и прошедших немыслимые испытания.
В ней, вероятно, исток всего. Она передала четырем своим дочерям и сыну то особое чувство семьи, которое, я помню, обнимало всех нас, пока они были живы, и которое не могу найти нигде больше, кроме как в своих воспоминаниях.
Мужчины
Картина старшего поколения нашей семьи получается неполной без описания мужчин. Как мне сейчас кажется, сестры создавали пространство и скрепляли его своими чувствами. Мужчины воплощали собой своеобразную смысловую основу, центр семьи.
Для меня, ребенка, затем подростка, семейные собрания без преувеличения воспринимались грандиозными событиями на фоне будней, сереньких разговоров в школе, вечерних домашних рассуждений о деньгах, работе, усталости и болезнях. Чаще всего общие встречи проходили в квартире Бориса. Люди, собиравшиеся за праздничным столом, казались посланцами другого мира, носителями особой культуры и сокровенного знания. Не меньшее впечатление производило само пространство большой старинной петербургской квартиры. Антикварная обстановка, количество гостей – нередко более 30 человек, теннисных размеров стол, сервированный по образу и подобию картинок из знаменитой сталинской книги «О вкусной и здоровой пище».
На фоне этого великолепия мое детское восприятие выделяло среди гостей, проходящих по длинному коридору в гостиную, двух мужчин, подобных айсбергам или линкорам посреди океана. Прежде всего они выделялись ростом и статью – были выше остальных почти на голову. Кроме того, их отличали прямизна осанки, массивность плеч, выправка и ореол воинской славы. Вероятно, так могли выглядеть отставные офицеры белой гвардии. В детстве я почти физически ощущал их двумя столпами – опорами дома.
Так ли это было в обыденной жизни? Не имеет значения.
При близком рассмотрении они были совершенно разными. Один из них – Михаил Савельевич Гавронский, муж Доры. Другой – Александр Иванович Бродский, муж Марии и отец Иосифа.
Михаил Савельевич
Михаил Савельевич был кинорежиссером. До войны играл на сцене и снял известный художественный фильм «Концерт Бетховена», картину «Приятели» и др. После войны занимался в основном документальным кино. У него была внешность немолодого лондонского денди, щегольские усики и благородные артистические манеры. Дома он ходил в длинной бархатной куртке со шнуром.
Дора после возвращения из эвакуации стала актрисой Театра им. В.Ф. Комиссаржевской. До войны она играла главные роли в БДТ.
У них была настоящая артистическая богемная семья. Но не захудалая, мансардная, а успешная и преуспевающая. Мне, как ребенку, было мало что известно об их жизни. Я видел только, что работают они немного. Михаил Савельевич подолгу отдыхал в Репино, в комфортабельном Доме киноработников. Дора в спектаклях была занята редко и больше в эпизодических ролях. При этом создавалось впечатление, что они ведут веселое благополучное существование, а дом их можно назвать роскошным.
Во время семейных застолий Дора всегда играла, как на сцене, и любила выступать с тостами. Михаил Савельевич оказывался в роли балагура и души общества, а также в качестве значимого гостя, способного блеснуть эрудицией и занять собеседников неизвестной богемной историей или серьезным разговором о театре или кино. В этих разговорах особенно ценились рафинированность и знание деталей. Тон мог быть как очень серьезным, так и совершенно водевильным.
За столом время проводили весело и пили много. После войны творческая интеллигенция в этом не уступала гегемону, употребляя, как правило, коньяк и более дорогую водку с хорошей закуской. На фото тех времен Миша Гавронский часто попадается с доставаемой откуда-то бутылкой, а Дора с бокалом и в театральной позе.
Их внутренняя жизнь была от меня сокрыта. Детей у них не было, но я не помню у Доры обычного в таких случаях затаенного женского страдания. И Михаила Савельевича это как будто не беспокоило.
Кроме внешнего блеска и великолепных манер, Гавронского отличали фантастическая щепетильность и чувство собственного достоинства. С 1941 года он воевал, солдатом и сержантом прошел множество боев. При форсировании Днепра был тяжело ранен. Не помню кто, бабушка или Мария, рассказывали мне, что он попал в одну из групп, захватывающих плацдармы на вражеском берегу реки. Из всех штурмовых отрядов в живых тогда осталось несколько человек. Все они были представлены к званию Героя Советского Союза. Михаила Савельевича с тяжелым ранением вывезли в глубокий тыл, затем комиссовали. Таким образом, в список награжденных он не попал.
После войны у него были все возможности получить эту награду, но он отказывался собирать бумаги и подавать прошения. Более того, яростно отвергал все уговоры, направленные на то, чтобы это сделать. Так же он относился ко всем ветеранским, военным льготам и юбилейным наградам. Ничего никогда не просил, не искал привилегий. Это было ниже его достоинства.
Последний раз я встретил Михаила Савельевича случайно в троллейбусе на Загородном проспекте, незадолго до его смерти. Он был одет в великолепного покроя пальто, по-прежнему статен, ростом и манерами выделялся из толпы, но старость и нездоровье уже брали свое. У него начиналась болезнь Паркинсона, дрожали руки, и стоять долго было трудно. Однако, когда в троллейбус вошла женщина, он единственный встал и уступил ей место.
Ленд-лиз
В пространстве семьи, будничном или праздничном, Иосиф чаще всего был «где-то не здесь» – в экспедиции, ссылке, эмиграции, но при этом постоянно присутствовал в разговорах и мыслях, создавая на фоне обыденности семейную легенду. Его реальные появления сейчас мне напоминают открытые освещенные окна на темном фасаде здания. В них можно увидеть яркие случайные сцены незнакомой жизни, между которыми совершенно нет сюжетной связи. Порой неясен их точный смысл, и они отделены друг от друга протяженными темными плоскостями неизвестного.
Одно из таких окон в заброшенном каталоге воспоминаний именуется ленд-лизом. Это тоже детское воспоминание. Его отчетливость объясняется совершенно необычным содержанием. Это была ссора – яростная, настоящая. Нечто совершенно в нашей семье немыслимое.
Мы были в гостях у Доры. Камерная семейная посиделка включала самых близких, и ее редкой особенностью было присутствие Иосифа. Семейные собрания всегда были насыщены разговорами об искусстве или политике. Диапазон был широк: от последних театральных сплетен до сравнительного анализа концепций авангардного искусства или непосредственных воспоминаний из жизни богемы начала века. Присутствовали также водка и коньяк с хорошей закуской в стиле булгаковского «Грибоедова».
Разговоры во время таких вечеров иногда перерастали в споры, порой горячие, но всегда корректные. Бродский же обыкновенно имел обо всем оригинальное мнение. В этот раз Иосиф и Михаил Савельевич сначала рассуждали, а потом заспорили о причинах победы в Великой Отечественной войне. Иосиф высказал совершенно крамольную по тем временам мысль: выиграть войну в решающей степени помог американский ленд-лиз. Тут с Гавронским они заговорили особенно горячо. В какой-то момент перешли на крик, затем Михаил Савельевич вскочил, выкинул в указующем жесте руку в сторону двери и заорал: «Вон из моего дома!» Иосиф оделся и быстро вышел. Михаил Савельевич долго не мог успокоиться, чувствуя себя оскорбленным. Дора утихомиривала его гнев, а остальные испытывали неловкость и некоторую растерянность.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
«Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…». А. Ахматова. – Здесь и далее – примеч. авт.
2
Проспект Майорова, ныне Вознесенский, начинается от Адмиралтейского проспекта.
3
Вопрос о дате этой фотографии до сих пор вызывает ожесточенные споры. С одной стороны, 1911 год – так подписано от руки на обратной стороне фото, с другой – возраст не только Розы, но и других детей подписи не соответствует.
4
Учитывая мое последующее обучение в Педиатрическом институте (ныне Санкт-Петербургский государственный педиатрический медицинский университет) и более поздний 15-летний опыт изучения перинатальных матриц.