bannerbanner
Егорий Храбрый и Климка-дурачок
Егорий Храбрый и Климка-дурачок

Полная версия

Егорий Храбрый и Климка-дурачок

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Случилось это на Пасху, перед вторым подряд засушливым летом. Ох, наплакался Климка с его возвращением! Он и раньше поповича боялся, измывался тот над Климкой по своей злой семинарской привычке. Но тут попович, видать, хозяином себя возомнил, важничал очень, перед братьями грудь колесом выкатывал – те пока приехали только на праздник, семинаристы еще были. Попадья на него радовалась, все твердила, что теперь дом в надежных руках.

И точно: Игнат сразу свои порядки стал заводить. Отец Андрей мужикам из деревни за вспашку земли приплачивал, Игнат же на батраках захотел выехать. Им куда деваться? Вот и пахали: одна заря в поле гонит, другая – с поля. Климку попович тоже к делу приставил, боронить. Пришлось вставать до света – бегал Климка по двору как угорелый, но не успевал всех дел переделать. А попович его еще и вожжами отстегал, за то что мешок семенного овса в лужу с телеги просыпался. И так больно, что Климка даже расплакался, хотя не маленький уже был, чтобы плакать, – восьмой год ему тогда шел. За него младший попович, Гриша, вступился, да куда там против двух старших братьев и попадьи! Изругали и Гришу.

А он хороший был, тоже Климке сказки рассказывал, и складные такие: про семерых богатырей, про золотую рыбку. Но Климке про князя понравилось, которого змея укусила. Князь этот тоже со своим конем разговаривал будто с человеком. Гриша радовался, что Климке сказки нравятся, расспрашивал, что и как Климка понял, и однажды непонятно воскликнул вдруг:

– О сеятель, приди!

Климка подумал, это он о семенном зерне, которое Игнат продавать вздумал, и о мужиках, которые за зерном должны приехать. С зерном этим старший попович тоже нехорошо сделал, в людской за это долго его костерили. В селе-то к Егорию голодному3 семенной хлеб съели, год плохой был, сеять надо, а денег ни у кого нет. Вот Игнат и удумал зерно в долг давать, под урожай, чтобы осенью вернули ему это зерно вдвое.

– Это ж только деньги в рост грешно отдавать, а зерно, значит, в рост отдавать – это и не грех вовсе! – невесело смеялся Никита. Он Игната особенно не любил.

Батраки обзывали поповича барином и гадом ползучим, грозились уйти, да только Игнат верно рассчитал: неурожай, сеять нечего – дураков хватало заработки искать. А потому батраки только грозились, но никуда не ушли.

Отец Андрей в это время в селе Пасху праздновал, две недели не просыхал, до самой посевной. А в воскресенье проповедь прочел, да такую, что не только бабы – собаки по дворам завыли. Что-де летит на землю огненный змей о семи головах: пожжет леса и болота, дымом землю заволочет, высушит поля, травы пожухнут; если где колос и взойдет, то все одно не поднимется, а если и поднимется – зерном не нальется. Дьякон Яшка за голову хватался, по лбу себе кулаком стучал, хотя был не трезвей отца Андрея. Средний попович, Сима, от хохота за живот держался, Никита глаза на отца Андрея таращил, а Игнат стоял в сторонке, и лицо у него было спокойное и злое, а может и злорадное.

После обедни крестным ходом на поля пошли, всем погостом, с иконами. Климке иконы не досталось, он картинку нес мамкину любимую, где белокрылый ангел на облаке из лука целится в красавца царевича. Долго ходили, отец Андрей кадилом помахивал, пел красиво и громко, сначала молитвы, а потом и другие песни. Все подпевали и водки попу подносили. Игнат тоже ходил, только не подпевал, водки не пил, а плевался от времени до времени и качал головой. А как отец Андрей допел «Коробушку», попович и говорит:

– Ты еще спляши…

– А чё ж не сплясать, спляшу!

И в самом деле пошел по кругу с притопом, да долго не продержался – качнулся, махнул кадилом и на задницу плюхнулся. Все хохочут, и сам отец Андрей хохочет – только Игнату не смешно.


Не угадал отец Андрей – сняли в то лето урожай не ахти какой, а все лучше, чем за предыдущее лето. Хлеба собрали впритык, что называется, – до весны бы дотянуть, а с кормами вот совсем плохо дело было, на сенокос дожди зарядили. Огненный змей по лесам-болотам едва прошелся, а в деревни-села не заглядывал: торфа́ только горели сильно.

И зверья в тот год много погибло, а много и ушло. Чего ж и волкам не уйти? Нет, развелось их к осени видимо-невидимо, расплодилось. И с наглостью своей волчьей с первыми же морозами начали подходить к деревням.

До того как ночи стали совсем длинные и холодные, и с Климкой один случай приключился. В лес он пошел, по грибы. Не один, конечно, – с ребятами. Год не грибной был, далеко приходилось путь держать, чтобы набрать корзину. Гуртом грибы искать несподручно, разбредались поодиночке и аукались.

Корзина Климкина уж руку оттягивала, а поворачивать было жалко: от боровика к боровику, от рыжика к рыжику – веселое это дело, грибы брать. Сам не заметил, как на выжженном месте оказался. Страшное место: трава черная, под ногами в прах рассыпается; стволы обгорелые торчат, будто колья в заборе у Бабы-Яги, – только черепов на верхушках не хватает. А от земли вроде как тепло идет. Наслышан был Климка о торфяных огненных ямах: сверху будто твердая земля, а наступишь – и в топку провалишься. Хотел он бежать оттуда, но тут вдруг показалось ему, что рядом серая рубашка мелькнула. Климка решил, что это Феденька, совсем маленький мальчишечка, – сам не догадается ведь уйти со страшного места. Позвал его Климка по имени, а никто ему не откликнулся. Лишь снова что-то серое за поваленным стволом мелькнуло. Попятился Климка, язык-то прикусил. И надо бежать, а спиной страшно повернуться. На три шага успел отступить, как выходит из-за ствола волчище: тощий, шерсть клочьями, хвост поленом. Горбится, бочком подбирается, со спины хочет зайти. Смотрит Климке в глаза, желтые клыки кажет. Климка онемел сначала с перепугу, а надо было кричать погромче – ребята бы прибежали, вместе отогнали бы зверя. Но Климке закричать духу не хватило, отступил он еще на шаг и говорит:

– Не ешь меня, серый волк.

И сам понимает: нет волку никакого резонта добычу выпускать.

– Хошь, я хлебца тебе дам, у меня осталось немного…

Нет, не хотел волк хлеба, но Климка все равно горбушку ему бросил. А сам пятится, пятится…

– Тебе, серый волк, зайцев положено ловить, а я разве заяц? Хошь, я и грибы тебе отдам, мне не жалко, я еще наберу.

Поставил корзину на траву и опять на два шага отступил. А волчище бочком его обходит, медленно, осторожно. Исподлобья смотрит, того и гляди кинется.

– А хошь, я сказку тебе расскажу. Я хорошие сказки знаю – заслушаесся… – Климка говорит, а сам пятится и лицом к волку поворачивается. – Жил-был в лесу волчище – серый бочище… А не хошь про волчищу, я тебе про князя расскажу, кого змея укусила. Ехал этот князь по дороге, ехал, а тут навстречь ему и́з лесу идет дохновенный кудесник…

Рассказывает Климка, а волк не сразу, но уши-то навострил – нравится ему сказка. Климка побольше воздуха втянул и дальше говорит, посмелей уже, погромче:

– Поговорил князь со своим конем, вот как я с тобой щас говорю, попрощался, ребятишкам его отдал…

Только Климка это сказал, а сзади как закричат:

– Волк, волк! Ребятки, волк!

Климка подпрыгнул с перепугу, и волчище тоже отскочил. Посмотрел на Климку в последний раз – жалко ему было уходить, сказки недослушав. Да и Климке обидно вдруг стало, что не узнал волк самого главного – про змею. Но ребята топали на весь лес, куда зверю против целой ватаги… Ушел.

А мальчишки по селу раззвонили, что Климка-дурачок в лесу волку сказки сказывал. Все над Климкой смеялись.


На Покров Игнат вдруг жениться надумал, скоренько так – в деревне болтали, будто грех прикрыть торопился, вот и спроворил. Но Никита сказал, что поповичу приход получить невтерпеж, а неженатого в иереи не рукоположат.

Игнат из города взял невесту, поповну тоже, но младшую в семье, за ней прихода не давали, только приданое, так что неправым вышел Никита. Отец Андрей не возражал, на смотринах напился только сильно, а так все гладко прошло. Венчались они в городе, Климка не видал, но говорили, что красиво было.

Жена поповича, Машенька, Климке понравилась, тихая и добрая, не то что попадья. Только житье у нее с Игнатом трудное получилось, не по ее нутру. Она, Никита говорил, учительствовать хотела, школу думала в Пёсьем открывать, но Игнат быстренько ее окоротил, а попадья к хозяйству пристроила.

Известно, неурожай от Бога, а голод – от людей. Кто семенное зерно в долг брал, вообще к весне без хлеба оставался, а брали не только у Игната, но и у старосты, и у Пашки Дурнева, и у помещика Мерлина. Староста и Пашка Дурнев согласились на передел: от должников себе земли оттяпали. Да и как с ними не расплатиться – в селе болтали, будто Фомка Кривой отказался долги платить, так зятья старосты так его отделали, что он еле жив от них ушел. После уж никто против передела не возражал.

Попович тоже был не прочь землицей долг принять, но тут мир воспротивился – земля-то общественная, что Игнату уйдет, назад не воротишь. Ругался Игнат на общество, круговой порукой грозил, да чай долг перед поповичем – не недоимки по выкупным платежам, посмеялись над ним только на сходе. В общем, взял с должников скотиной, а скотина в тот год ничего не стоила – бескормица.

Со всеми это дело как-то тихо прошло, только с Провом Власьевым шум случился. Жена его через все село за коровенкой своей тощей бежала, голосила, на шею то буренке, то мужу кидалась. Пров и домой прогнать ее не смеет, и корову не может не отдать – идет, в землю глядит, еле ноги переставляет.

Отец Андрей в то время похмельной хворостью маялся, на крыльце сидел. Вой бабий услыхал – зажал уши руками, перекосился весь. Климка-то у ворот на Прова глаза пялил – любопытно же, что за шум такой на все село. Глядит – бежит Никита сломя голову, Власьевых обгоняет, а в руках у него полный стакан. Он его одной рукой держит, а другой сверху накрывает, чтобы не пролить. Подбежал к Климке, запыхался, сует стакан:

– Иди, поднеси батьке… Не видишь – плохо ему.

А Пров уж к ворота́м подходит.

Отец Андрей обрадовался, ожил сразу. Взял водку – а руки трясутся, того и гляди стакан выскользнет.

– Благослови тебя Господь, – сказал Климке с чувством и перекрестил левой щепотью. На дверь оглянулся: не смотрит ли попадья? Влил в себя водку, позеленел сперва, рот ладошкой зажал. Потом выдохнул, довольный.

А тут на двор как раз Пров коровенку заводит, баба его на крик кричит:

– Не дам! Режьте меня, не дам! Изверги! Детей пожалейте, лихоимцы! Разбойник и тот последне не забират! Где ж видано, чтоб за мешок зерна – корову!

Отец Андрей глядит открывши рот и глазами хлопает – ему Игнат забыл о должниках рассказать, а он и рад, что дела без него устраиваются. Встал поп, прокашлялся, а баба Власьева на коленки перед ним плюхнулась, носом в грязь:

– Батюшка, ни погуби детуши-и-ик! Пожалей, заступник, дай срок – вернем зерно.

Ох и рассердился отец Андрей, когда ему все растолковали! Игната поленом по спине отходил, чуть со двора не погнал. Не только коровенку – все должникам велел вернуть. Бумаги порвал в сердцах, а как до новых дошло, так он уж на ровном месте не стоял – нашлось в тот день немало доброхотов, наливали отцу Андрею, заступнику и избавителю, и стар и млад.

Попадью от жадности чуть удар не хватил, неделю на Климке злобу вымещала – прознала, кто отцу Андрею тот злосчастный стакан поднес. А Никита руки потирал: удалось ему Игната посрамить.


* * *

Петр Маркович не стал терять напрасно время и дожидаться доктора, поехал в Пёсье, поговорить с теми, кто накануне в кабаке слышал похвальбу Мятлина.

День был воскресный – и возле кабака, и внутри собралось много народу. По обычаю в воскресенье пить начинали после обедни, потому Петр Маркович застал апогей пьяного разгула – ни грозный вид урядника, ни двое сотских, ни сам становой не смутили шумных гуляк, разве что трезвый кабачник перетрусил и рассыпался в поклонах: рыльце было в пушку.

– Ганька, стервец, скатерётку неси, – шипел он мальчишке-половому и, повернувшись к Петру Марковичу, сладко и фальшиво склабился: – Сюда-с присаживайтеси, ваш благородье…

Засаленная тряпица незаметно скользнула по табурету, смахнув усатого прусака.

Дым и чад, вонища, теснота… Становой давно перестал брезгливо морщиться, оказываясь в этих убогих вертепах, – не привык, но смирился. Топил кабачник по-хозяйски бережливо, и поминутно раскрывавшаяся дверь почему-то не добавляла свежего воздуха, но вытягивала тепло.

Правильней было бы вести дознание в сельской управе, о чем Петр Маркович и подумывал, но кабачник услужливо наладил «кабинет», задернув занавеску между столом у печки, где сидел становой, и прочими винопийцами. Ни от шума, ни от духоты занавеска не спасла, но создала некоторую видимость присутственного места.

Когда в самоваре, поставленном на неприлично белую здесь «скатерётку», забурлил кипяток, Петр Маркович уже записал, что после сообщения Мятлина о деньгах первым кабак покинул псаломщик Никита Панков (которого по старинке звали пономарем), причем ушел он поспешно. Следующим был кузнец Михаил Житов, а вопрос, кто и когда уходил после, произвел долгий шум и споры.

В субботу, даже в октябре, в кабак идут обычно те, кто побогаче, кого лишний стакан не ударит по карману, мужик победней прибережет копеечку на воскресный день, а то и на праздник. Вот и в эту злосчастную субботу в кабаке собрался «цвет» местного сельского общества, начиная старостой и заканчивая пономарем: мясник, кузнец, бондарь, с десяток крепких хозяев, имевших немалый вес на сходе, и только двое неимущих пьяниц да три отходника4, что пропивали заработанное за лето. Притом лишь последние напились без меры, остальные же «пропустили по стаканчику» для поддержания беседы. Да и купец Мятлин, по мнению очевидцев, не был сильно пьян. Впрочем, представления очевидцев о степени опьянения становой счел субъективными – если не валится с ног, значит еще не пьяный.

Петр Маркович относился к службе добросовестно, возможно даже излишне, а потому интересовался новейшими методиками ведения судебного следствия и криминологическими теориями. Однако рекомендации, что находил он в книгах, не работали в его практике совершенно. Может быть, в столицах дела обстояли иначе, но во втором стане С-кого уезда теории разбивались в прах о непроходимую темноту свидетелей, их странную, нелогичную на первый взгляд хитрость, упорные суеверия, глупую, ничем не оправданную ложь, причем ложь уверенную и непоколебимую. Разгадать наивные хитрости иногда не представлялось становому возможным.

Вот и теперь кабачник твердил, что двоих пьяниц не было в кабаке в субботу, хотя двадцать человек говорили прямо противоположное ему в глаза. Он складывал губы в нитку и глядел в потолок, как разбивший вазу мальчишка, который решил отрицать свою вину до конца. Впрочем, эту «хитрость» Петр Маркович почти угадал – наверняка кабачник наливал неимущим пьянчужкам в долг и надеялся скрыть сей факт от станового.

Кузнец Житов уверял, что за пономарем присылали мальчишку, потому он и ушел поспешно, едва проводив Мятлина; староста же, мясник и бондарь присутствие мальчишки отрицали, остальные о нем не помнили. Кто из них хитрит, почему и зачем, Петр Маркович разгадать не сумел.

– Климка-крапивник? – щурил на станового и без того маленькие глазки мясник. – Не было его надысь. Можа, он пономаря на вулице иде-то ждал, мине то неведомо.

Колоритный был мужик: разъевшийся, но тонкокостный, лицо будто вытянуто вверх, и особая примета имелась: лобный выступ на линии роста волос сильно сдвинут был вправо – это Петр Маркович отметил машинально, по привычке. Ремесло Дурнева соответствовало и внешнему облику, и манере держаться – Пёсьему не столько мясная лавка требовалась, сколько скотобойня. Чем-то резанула слух станового речь мясника, но он упустил чем.

Кузнец Житов являл собой противоположность Дурневу – мускулистый, но поджарый, с широким, приплюснутым лицом и глазами чуть навыкате.

– А мне и вспоминать неча: Климка-дурачок вчерась за пономарем прибежал-ат. И не на улицы ждал, а туточка торчал без делу, бох знат за каким лешим.

Главное же состояло в том, что очевидцы с поразительным единодушием считали расспросы станового неразумными и то и дело переводили рассказ на разрытый курган, на встреченных давеча волков, на волчьи следы неподалеку от кабака – эти свидетельства представлялись им важными гораздо более, нежели поспешность пономаря и подстрекание Мятлина к поездке в Завражье.

Отсутствие следов на месте преступления все они принимали за бесспорное доказательство причастности к делу волчьего пастыря, ибо известно, что волки в его «стаде» движутся не касаясь земли…

Пьяная драка возле входа прервала ненадолго допрос, урядник рванулся в дело, словно весь день и ждал чего-то подобного, надеясь наконец проявить свои недюжинные способности. Проявил он их блестяще, грозя острогом и виноватым, и невинным – всем, кого скрутили сотские. Петр Маркович не видел причин для столь хлопотного судебного разбирательства на столь ничтожном основании, как кабачная драка, а потому велел вывести забияк вон – охладиться под ледяным дождем. Урядник был разочарован принятым решением.

В эту самую минуту и явился псаломщик Никита Панков, за которым давно посылали, протиснулся меж пьяниц в распахнутую дверь, пригнувшись, – высокорослый был: не длинный, но худой, костлявый, с мятым в оспинах лицом.

Вид у него был смущенный, озадаченный и странно виноватый.

– Здравия желаю, ваше благородие, – сказал он тихо, садясь за стол напротив станового. Приподнял на миг глаза – как ножом полоснул.

И его виноватый вид, и вызывающий взгляд, и то, что именно он рассказал Мятлину о Егорьевом кургане, а потом ушел первым, – все это наводило Петра Марковича на обоснованные подозрения.

На вопросы станового пономарь отвечал невпопад, словно думал о чем-то совсем ином; не отрицал своего ухода сразу после отъезда Мятлина, но уверял, что торопился в храм, чтобы подготовиться к воскресной службе.

– А кто-нибудь видел вас в храме тем вечером?

– Так Климка же. – Никита Панков посмотрел на станового недоуменно. – Он и в кабак за мной пришел, и потом в храме мне помогал. И домой мы вместе вернулись.

– В котором часу вы вернулись домой?

– Так кто ж его знает, – хмыкнул пономарь, – темень. Но не поздно, меня еще и в сон не клонило.

– Кто видел ваше возвращение?

– Глаша видала, но она вам ничего не скажет.

– Почему?

– Глухонемая. А вот Ивашки с Митькой не было, они днем возвернулись. В Юрьево ходили, на базар, – заработали немножко, даже гостинцев принесли. Да вы Климку спросите, он парень сообразительный.

В последнем Петр Маркович усомнился, поскольку Житов назвал мальчишку «Климка-дурачок». Однако все ответы Панкова записал и отметил, что проверить его слова надо непременно. Он уже собирался отпустить пономаря восвояси, но тот вдруг перегнулся через стол и, глянув на занавеску, зашептал:

– Ваше благородие… Не хотел я говорить, вы ж на смех меня подымете… Но нельзя же не сказать-то. Вы не подумайте, я сказки мужикам сказываю, но я ж понимаю, где сказка, а где жизнь настоящая…

Петр Маркович тяжко вздохнул, но перебивать не стал.

И Панков продолжил:

– Я… видел сейчас волчье стадо. Поповский дом на отшибе стоит, поле голое… Вы не подумайте, я сегодня капли в рот не брал, я вообще малопьющий. Луна вдруг из-за туч показалась, глядь – а они скачут. По полю, вдоль леса, штук сорок. И человек с ними, с посохом. Ей-богу…

Говорил он тихо, оглядываясь по сторонам, смущался своих слов, отчего они звучали гораздо правдивей, чем громкие выкрики остальных свидетелей. И если это была хитрость, а не искреннее заблуждение, то вовсе не глупая, не наивная, а самая что ни на есть расчетливая…

– Я никому рассказывать про то не стану, не извольте беспокоиться. Я только вам…

Конечно, пономарь – не безграмотный мужик: судя по речи, учился в семинарии, разве что не окончил курса, но откуда ему знать тонкости актерского мастерства? Ведь с самого начала он выглядел озадаченным, удивленным – а теперь его удивление разъяснилось. Неужели он способен так совершенно лгать и притворяться? А еще – нездешний выговор был у Панкова, слишком правильный, будто у студента петербургского, а не деревенского псаломщика.

Разумеется, Петр Маркович не верил ни в какое стадо из сорока волков. Но, возможно, Панков увидел на горизонте обычную стаю из десятка зверей и в темноте она показалась ему столь многочисленной? Вряд ли. Он наверняка встречал волков не раз и не два за свою жизнь…

* * *

Отец Андрей на Игната долго дулся, тот тоже сначала злой ходил, с попадьей перешептывался. Они еще раза три ругались, Игнат орал, что отца Андрея за пьянство в монастырь надо отправить и приход у него отобрать, что довольно благочинного на одну службу воскресную позвать, чтобы Игната на место отца рукоположили. Еще орал, что каков поп, таков и приход, и эти слова его Климка долго потом вспоминал.

Никто, конечно, не верил, что Игнат родного отца в монастырь отправит, один только Никита говорил, что с поповича станется. Но тут Никита опять вышел неправым, потому что ближе к зиме Игнат решил с отцом замириться, начал к нему подъезжать то с одного боку, то с другого. А на Андрея Первозванного, к именинам отцовским, даже съездил в город и привез французской водки в бутылях. Никита, правда, и тут за поповичем злой умысел подозревал, потому как к следующему утру́ ждали приезда помощника благочинного, а с похмелья известно, чего от отца Андрея ждать.

Сели они тогда в горнице за стол, мириться начали – Климка тоже кое-что из их разговора слыхал, голанку5 как раз топил.

– Дурак ты, Игнашка. Дурак, – приговаривал отец Андрей. – Думаешь, я благочинного испугаюсь? Плевал я на благочинного с колокольни… Кто есть поп в деревне? Духовный пастырь, что ли? Дождь пошел на сенокос, кто виноват? Известно, поп. Градом посевы побило – тоже поп виноват, плохо с Боженькой договаривался. И вот как придет к тебе на порог мужичье с вилами, окна побьет, обложит дом сеном – никакой благочинный тебя не спасет: побежишь, подрясник задравши, и скотину кругами обходить, и по меже валяться, и на перекрестке кур резать.

Игнат помалкивал, подливал французской водки в стопку. Отец Андрей стопку одним глотком схлебнет, а Игнат только пригубит слегка да груздем сразу и закусит. И снова попу подливает. Французская водка уж больно страшна: темная, как вода в болотной канаве весной, и воняет на всю горницу, будто не водку пьют, а клопов давят. Попадья в тот раз тихо сидела, не высовывалась, не мешала, – видать, хотела, чтобы отец Андрей простил Игната.

– Вот, бывает, вдова Кондратьева тянет ручонку свою грязную с последним пятачком, на храм жертвует – а ты возьми и отведи ей руку-то… Храм небось не рухнет без ее пятачка, да и ты с голоду не помрешь. Иногда до слез жалко их, кто последние грошики за требы мне сует… – Отец Андрей набирался все больше, в раж входил.

Игнат не хотел возражать, морщился только, но тут не выдержал:

– Ничего, в кабак они последние грошики за милую душу несут… Жить-то на что будешь, если каждую руку с последним пятачком отведешь?

– Э, в кабак они грошики не с радости небось несут. Тут тоже психология: и умственная темнота, и нищета, и страхи их извечные перед голодом, перед болезнями… Сивуха человека оглушает, передышку ему дает от этой беспросветности. Наломался мужик за неделю, намаялся – водка и телесную боль снимает, и вроде как возжигает свет в его душе угрюмой, радость ложную, обманную. А без этой лжи жить больно страшно… Да и куда еще мужику в воскресенье податься? Зимой, может, работы поменьше, а избы темные, холодные, сажа с потолка на голову лохмотками слетает, скотина воняет тут же, малые дети орут, большие по головам скачут, болящие под себя ходят, бабы чугунками гремят – сбежишь оттуда и на мороз. В кабаке же тепло, весело.

– Нет, бать, а нам-то жить на что? На казенное жалование? – Игнат стопку отцу не забыл до краев налить.

– На что? А вот помещик Мерлин нам для этого Господом послан. Паучина он, конечно, но, бывает, хорошие пожертвования делает. Сначала оберет мужиков, обдерет село как липку: за отрезки, да по долгам, да за дрова из лесу, да за воду из речки. А потом с барского плеча швырнет деньжат – как кость обглоданную псам: нате вам, православные, на ремонт храма, что б вы без меня тут жрали… Но с ним построже надо, чай поп не половой в трактире, «чего изволите» да «как прикажете». Мерлин, он задушевную проповедь любит, чтоб до слез прошибала – тут размягчается душа его и рука сама к кошельку тянется. И вот я тут подумал: как верно все-таки в Писании об этом говорится! Вдова Кондратьева со своим пятачком последним огромную жертву приносит, у нее самой за душой ничего, кроме этого пятака, и нет больше. Вот если Мерлин все свои деньги соберет да храму отдаст, вот тогда только его жертва с жертвой нищей бабы сравниться сможет.

На страницу:
2 из 3