
Полная версия
Граф Монте-Кристо. Том 3
– Да.
– Тяжести в желудке нет?
– Нет.
– Как после той пилюли, которую я вам велел принимать каждое воскресенье?
– Да.
– Кто вам приготовил этот лимонад? Барруа?
– Да.
– Это вы предложили ему выпить лимонаду?
– Нет.
– Господин де Вильфор?
– Нет.
– Госпожа де Вильфор?
– Нет.
– В таком случае Валентина?
– Да.
Тяжкий вздох Барруа, зевота, от которой заскрипели его челюсти, привлекли внимание д’Авриньи; он поспешил к больному.
– Барруа, – сказал доктор, – в состоянии ли вы говорить?
Барруа пробормотал несколько невнятных слов.
– Сделайте над собой усилие, друг мой.
Барруа открыл налитые кровью глаза.
– Кто готовил этот лимонад?
– Я сам.
– Вы его подали вашему хозяину сразу после того, как приготовили его?
– Нет.
– А где он оставался?
– В буфетной; меня отозвали.
– Кто его принес сюда?
– Мадемуазель Валентина.
Д’Авриньи провел рукой по лбу.
– Господи! – прошептал он.
– Доктор, доктор! – крикнул Барруа, чувствуя, что начинается новый припадок.
– Почему не несут рвотное? – воскликнул доктор.
– Вот оно, – сказал, возвращаясь в комнату, Вильфор.
– Кто приготовил?
– Аптекарь, он пришел вместе со мной.
– Выпейте.
– Не могу, доктор, поздно! Сводит горло, я задыхаюсь!.. Сердце… голова… Какая мука!.. Долго я буду так мучиться?
– Нет, мой друг, – сказал доктор, – скоро ваши страдания кончатся.
– Я понимаю! – воскликнул несчастный. – Господи, смилуйся надо мной!
И, испустив вопль, он упал навзничь, как пораженный молнией.
Д’Авриньи приложил руку к его сердцу, поднес зеркало к его губам.
– Ну что? – спросил Вильфор.
– Пусть мне принесут как можно скорее немного фиалкового сиропу.
Вильфор немедленно спустился в кухню.
– Не пугайтесь, господин Нуартье, – сказал д’Авриньи, – я отнесу больного в соседнюю комнату и пущу ему кровь; такие припадки – ужасное зрелище.
И, взяв Барруа под мышки, он перетащил его в соседнюю комнату; но тотчас же вернулся к Нуартье, чтобы взять остатки лимонада.
У Нуартье был закрыт правый глаз.
– Позвать Валентину? Вы хотите видеть Валентину? Я велю вам ее позвать.
Вильфор поднимался обратно по лестнице; д’Авриньи встретился с ним в коридоре.
– Ну что? – спросил Вильфор.
– Идемте, – сказал д’Авриньи.
И он увел его в комнату, где лежал Барруа.
– Он все еще в обмороке? – спросил королевский прокурор.
– Он умер.
Вильфор отшатнулся, схватился за голову и воскликнул, с непритворным участием глядя на мертвого:
– Умер так внезапно!
– Слишком внезапно, правда? – сказал д’Авриньи. – Но вас это не должно удивлять; господин и госпожа де Сен-Меран умерли так же внезапно. Да, в вашем доме умирают быстро, господин де Вильфор.
– Как! – с ужасом и недоумением воскликнул королевский прокурор. – Вы снова возвращаетесь к этой ужасной мысли?
– Да, сударь, – сказал торжественно д’Авриньи, – она ни на минуту не покидала меня. И чтобы вы убедились в моей правоте, я прошу вас внимательно выслушать меня, господин де Вильфор.
Вильфор дрожал всем телом.
– Существует яд, который убивает, не оставляя почти никаких следов. Я хорошо знаю этот яд, я изучил его во всех его проявлениях, со всеми его последствиями. Действие этого яда я распознал сейчас у несчастного Барруа, как в свое время у госпожи де Сен-Меран. Есть способ удостовериться в присутствии этого яда. Он возвращает синий цвет лакмусовой бумаге, окрашенной какой-нибудь кислотой в красный цвет, и он окрашивает в зеленый цвет фиалковый сироп. У нас нет под рукой лакмусовой бумаги, – но вот несут фиалковый сироп.
В коридоре послышались шаги; доктор приоткрыл дверь, взял из рук горничной сосуд, на дне которого было две-три ложки сиропа, и снова закрыл дверь.
– Посмотрите, – сказал он королевскому прокурору, сердце которого неистово билось, – вот в этой чашке налит фиалковый сироп, а в этом графине остатки того лимонада, который пили Нуартье и Барруа. Если в лимонаде нет никакой примеси и он безвреден, цвет сиропа не изменится; если лимонад отравлен, сироп станет зеленым. Смотрите!
Доктор медленно налил несколько капель лимонада из графина в чашку – и в ту же секунду сироп на дне чашки помутнел; сначала он сделался синим, как сапфир, потом стал опаловым, а из опалового – изумрудным и таким и остался.
Произведенный опыт не оставлял сомнений.
– Несчастный Барруа отравлен лжеангустурой, или орехом святого Игнатия, – сказал д’Авриньи, – теперь я готов поклясться в этом перед Богом и людьми.
Вильфор ничего не сказал. Он воздел руки к небу, широко открыл полные ужаса глаза и, сраженный, упал в кресло.
III. Обвинение
Д’Авриньи довольно быстро привел в чувство королевского прокурора, казавшегося в этой злополучной комнате вторым трупом.
– Мой дом стал домом смерти! – простонал Вильфор.
– И преступления, – сказал доктор.
– Я не могу передать вам, что я сейчас испытываю, – воскликнул Вильфор, – ужас, боль, безумие.
– Да, – сказал д’Авриньи спокойно и внушительно, – но нам пора действовать; мне кажется, пора преградить путь этому потоку смертей. Лично я больше не в силах скрывать такую тайну, не имея надежды, что попранные законы и невинные жертвы будут отмщены.
Вильфор окинул комнату мрачным взглядом.
– В моем доме! – прошептал он. – В моем доме!
– Послушайте, Вильфор, – сказал д’Авриньи, – будьте мужчиной. Блюститель закона, честь ваша требует, чтобы вы принесли эту жертву.
– Страшное слово, доктор. Принести себя в жертву!
– Об этом и идет речь.
– Значит, вы кого-нибудь подозреваете?
– Я никого не подозреваю. Смерть стучится в вашу дверь, она входит, она идет, не слепо, а обдуманно, из комнаты в комнату, а я иду по ее следу, вижу ее путь. Я верен мудрости древних; я бреду ощупью; ведь моя дружба к вашей семье и мое уважение к вам – это две повязки, закрывающие мне глаза; и вот…
– Говорите, доктор, я готов выслушать вас.
– В вашем доме, быть может в вашей семье, скрывается одно из тех чудовищ, которые рождаются раз в столетие. Локуста и Агриппина жили в одно время, но это исключительный случай, он доказывает, с какой яростью провидение хотело истребить Римскую империю, запятнанную столькими злодеяниями. Брунгильда и Фредегонда[2] – следствие мучительных усилий, с которыми нарождающаяся цивилизация стремилась к познанию духа, хотя бы с помощью посланца тьмы. И все эти женщины были молоды и прекрасны. На их челе лежала когда-то та же печать невинности, которая лежит и на челе преступницы, живущей в вашем доме.
Вильфор вскрикнул, стиснул руки и с мольбой посмотрел на доктора.
Но тот безжалостно продолжал:
– Ищи, кому преступление выгодно, – гласит одна из аксиом юридической науки.
– Доктор! – воскликнул Вильфор. – Сколько раз уже человеческое правосудие было обмануто этими роковыми словами! Я не знаю, но мне кажется, что это преступление…
– Так вы признаёте, что это преступление?
– Да, признаю. Что еще мне остается? Но дайте мне досказать. Я чувствую, что я – главная жертва этого преступления. За всеми этими загадочными смертями таится моя собственная гибель.
– Человек, – прошептал д’Авриньи, – самое эгоистичное из всех животных, самое себялюбивое из всех живых созданий! Он уверен, что только для него одного светит солнце, вертится Земля и косит смерть. Муравей, проклинающий Бога, взобравшись на травинку! А те, кого лишили жизни? Маркиз де Сен-Меран, маркиза, господин Нуартье…
– Как? Господин Нуартье?
– Да! Неужели вы думаете, что покушались на этого несчастного слугу? Нет, как Полоний у Шекспира, он умер вместо другого. Нуартье – вот кто должен был выпить лимонад. Нуартье и пил его; а тот выпил случайно; и хотя умер Барруа, но умереть должен был Нуартье.
– Почему же не погиб мой отец?
– Я вам уже объяснял в тот вечер, в саду, когда умерла госпожа де Сен-Меран: потому что его организм привык к употреблению этого самого яда. Потому что доза, недостаточная для него, смертельна для всякого другого. Словом, потому что никто на свете, даже убийца, не знает, что вот уже год, как я лечу господина Нуартье бруцином, между тем как убийце известно, да он убедился и на опыте, что бруцин – сильнодействующий яд.
– Боже! – прошептал Вильфор, ломая руки.
– Проследите действия преступника: он убивает маркиза…
– Доктор!
– Я готов присягнуть в этом. То, что мне говорили о его смерти, слишком точно совпадает с тем, что я видел собственными глазами.
Вильфор уже не спорил. Он глухо застонал.
– Он убивает маркиза, – повторил доктор, – он убивает маркизу. Это сулит двойное наследство.
Вильфор отер пот, струившийся по его лбу.
– Слушайте внимательно.
– Я ловлю каждое ваше слово, – прошептал Вильфор.
– Господин Нуартье, – безжалостно продолжал д’Авриньи, – в своем завещании отказал все, что имеет, бедным, тем самым обделив вас и вашу семью. Господина Нуартье пощадили, от него нечего было ждать. Но едва он уничтожил свое первое завещание, едва успел составить второе, как преступник, по-видимому опасаясь, что он может составить и третье, его отравляет. Ведь завещание, если не ошибаюсь, составлено позавчера. Как видите, времени не теряли.
– Пощадите, д’Авриньи!
– Никакой пощады, сударь. У врача есть священный долг, и во имя его он восходит к источникам жизни и спускается в таинственный мрак смерти. Когда преступление совершено и Бог в ужасе отвращает свой взор от преступника, долг врача сказать: это он!
– Пощадите мою дочь! – прошептал Вильфор.
– Вы сами назвали ее – вы, отец.
– Пощадите Валентину! Нет, это невозможно. Я скорее обвинил бы самого себя! Валентина, золотое сердце, сама невинность!
– Пощады быть не может, господин королевский прокурор. Улики налицо: мадемуазель де Вильфор сама упаковывала лекарства, которые были посланы маркизу де Сен-Мерану, – и маркиз умер.
Мадемуазель де Вильфор приготовила питье для маркизы де Сен-Меран – и маркиза умерла.
Мадемуазель де Вильфор взяла из рук Барруа графин с лимонадом, который господин Нуартье обычно весь выпивает утром, – и старик спасся только чудом.
Мадемуазель де Вильфор – вот преступница, вот отравительница! Господин королевский прокурор, я обвиняю мадемуазель де Вильфор, исполняйте свой долг!
– Доктор, я не спорю, не защищаюсь, я верю вам, но не губите меня, не губите мою честь!
– Господин Вильфор, – продолжал доктор с возрастающей силой, – есть обстоятельства, в которых я отказываюсь считаться с глупыми условностями. Если бы ваша дочь совершила только одно преступление и я думал бы, что она замышляет второе, я сказал бы вам: предостерегите ее, накажите, пусть она проведет остаток жизни где-нибудь в монастыре, в слезах замаливая свой грех. Если бы она совершила второе преступление, я сказал бы вам: слушайте, Вильфор, вот вам яд, от которого нет противоядия, быстрый, как мысль, мгновенный, как молния, разящий, как гром; дайте ей этого яду, поручив душу ее милости Божьей, и таким образом спасите свою честь и свою жизнь, ибо она покушается на вас. Я вижу, как она подходит к вашему изголовью с лицемерной улыбкой и нежными словами! Горе вам, если вы не поразите ее первый! Вот что сказал бы я вам, если бы она убила только двух человек. Но она присутствовала при трех агониях, она видела трех умирающих, она опускалась на колени около трех трупов. В руки палача отравительницу, в руки палача! Вы говорите о чести; сделайте то, что я вам говорю, – и вы обессмертите ваше имя!
Вильфор упал на колени.
– У меня нет вашей силы воли, – сказал он, – но и у вас ее не было бы, если бы дело шло не о моей дочери, а о вашей.
Д’Авриньи побледнел.
– Доктор, всякий человек, рожденный женщиной, обречен на страдания и смерть; я буду страдать и, страдая, ждать смертного часа.
– Берегитесь, – сказал д’Авриньи, – он не скоро наступит; он настанет только после того, как на ваших глазах погибнут ваш отец, ваша жена, ваш сын, быть может.
Вильфор, задыхаясь, схватил доктора за руку.
– Пожалейте меня, – воскликнул он, – помогите мне… Нет, моя дочь невиновна… Поставьте нас перед лицом суда, и я снова скажу: нет, моя дочь невиновна… В моем доме не было преступления… Я не хочу, вы слышите, чтобы в моем доме было преступление… Потому что если в чей-нибудь дом вошло преступление, то оно, как смерть, никогда не приходит одно. Послушайте, что вам до того, если я паду жертвой убийства?.. Разве вы мне друг? Разве вы человек? Разве у вас есть сердце?.. Нет, вы врач!.. И я вам говорю: нет, я не предам свою дочь в руки палача!.. Эта мысль гложет меня, я, как безумец, готов разрывать себе грудь ногтями!.. Что, если вы ошибаетесь, доктор? Если это кто-нибудь другой, а не моя дочь? Если в один прекрасный день, бледный, как призрак, я приду к вам и скажу: убийца, ты убил мою дочь!.. Если бы это случилось… я христианин, д’Авриньи, но я убил бы себя.
– Хорошо, – сказал доктор после краткого раздумья, – я подожду.
Вильфор недоверчиво посмотрел на него.
– Но только, – торжественно продолжал д’Авриньи, – если в вашем доме кто-нибудь заболеет, если вы сами почувствуете, что удар поразил вас, не посылайте за мной, я не приду. Я согласен делить с вами эту страшную тайну, но я не желаю, чтобы стыд и раскаяние поселились в моей душе, вырастали и множились в ней так же, как злодейство и горе в вашем доме.
– Вы покидаете меня, доктор?
– Да, ибо нам дальше не по пути, я дошел с вами до подножия эшафота. Еще одно разоблачение – и этой ужасной трагедии настанет конец. Прощайте.
– Доктор, умоляю вас!
– Все, что я вижу здесь, оскверняет мой ум. Мне ненавистен ваш дом. Прощайте, сударь!
– Еще слово, одно только слово, доктор! Вы оставляете меня одного в этом ужасном положении, еще более ужасном от того, что вы мне сказали. Но что скажут о внезапной смерти несчастного Барруа?
– Вы правы, – сказал д’Авриньи, – проводите меня.
Доктор вышел первым, Вильфор шел следом за ним; встревоженные слуги толпились в коридоре и на лестнице, по которой должен был пройти доктор.
– Сударь, – громко сказал д’Авриньи Вильфору, так, чтобы все слышали, – бедняга Барруа в последние годы вел слишком сидячий образ жизни; он так привык разъезжать вместе со своим хозяином, то верхом, то в экипаже, по всей Европе, что уход за прикованным к креслу больным погубил его. Кровь застоялась, человек он был тучный, с короткой толстой шеей, его сразил апоплексический удар, а меня позвали слишком поздно. Кстати, – прибавил он шепотом, – не забудьте выплеснуть в печку фиалковый сироп.
И доктор, не протянув Вильфору руки, ни словом не возвращаясь к сказанному, вышел из дома, провожаемый слезами и причитаниями слуг.
В тот же вечер все слуги Вильфоров, собравшись на кухне и потолковав между собой, отправились к г-же де Вильфор с просьбой отпустить их. Ни уговоры, ни предложение увеличить жалованье не привели ни к чему; они твердили одно:
– Мы хотим уйти, потому что в этом доме смерть.
И они, невзирая на все просьбы, покинули дом, уверяя, что им очень жаль расставаться с такими добрыми хозяевами и особенно с мадемуазель Валентиной, такой доброй, такой отзывчивой и ласковой.
Вильфор при этих словах взглянул на Валентину.
Она плакала.
И странно: несмотря на волнение, охватившее его при виде этих слез, он взглянул также и на г-жу де Вильфор, и ему показалось, что на ее тонких губах мелькнула мимолетная мрачная усмешка, подобно зловещему метеору, пролетающему среди туч в глубине грозового неба.
IV. Жилище булочника на покое
Вечером того дня, когда граф де Морсер вышел от Данглара вне себя от стыда и бешенства, вполне объяснимых оказанным ему холодным приемом, Андреа Кавальканти, завитой и напомаженный, с закрученными усами, в туго натянутых белых перчатках, почти стоя в своем фаэтоне, подкатил к дому банкира на Шоссе-д’Антен.
Повертевшись немного в гостиной, он улучил удобную минуту, отвел Данглара к окну и там, после искусного вступления, завел речь о треволнениях, постигших его после отъезда его благородного отца. Со времени этого отъезда, говорил он, в семье банкира, где его приняли как родного сына, он нашел все, что служит залогом счастья, которое всякий человек должен ставить выше, чем прихоти страсти, а что касается страсти, то на его долю выпало счастье обрести ее в чудных глазах мадемуазель Данглар.
Данглар слушал с глубочайшим вниманием; он уже несколько дней ждал этого объяснения, и когда оно наконец произошло, лицо его в той же мере просияло, в какой оно нахмурилось, когда он слушал Морсера.
Все же раньше, чем принять предложение молодого человека, он счел нужным высказать ему некоторые сомнения.
– Виконт, – сказал он, – не слишком ли вы молоды, чтобы помышлять о браке?
– Нисколько, сударь, – возразил Кавальканти. – В Италии в знатных семьях приняты ранние браки; это обычай разумный. Жизнь так изменчива, что надо ловить счастье, пока оно дается в руки.
– Допустим, – сказал Данглар, – это ваше предложение, которым я очень польщен, будет благосклонно принято моей женой и дочерью, – с кем мы будем обсуждать деловую сторону? По-моему, этот важный вопрос могут разрешить должным образом только отцы на благо своим детям.
– Мой отец – человек мудрый и рассудительный; он предвидел, что я, быть может, захочу жениться во Франции; и поэтому, уезжая, он оставил мне вместе с документами, удостоверяющими мою личность, письмо, в котором он обязуется в случае, если он одобрит мой выбор, выдавать мне ежегодно сто пятьдесят тысяч ливров, считая со дня моей свадьбы. Это составляет, насколько я могу судить, четвертую часть доходов моего отца.
– А я, – сказал Данглар, – всегда намеревался дать в приданое моей дочери пятьсот тысяч франков; к тому же она моя единственная наследница.
– Вот видите, – сказал Андреа, – как все хорошо складывается, если предположить, что баронесса Данглар и мадемуазель Эжени не отвергнут моего предложения. В нашем распоряжении будет сто семьдесят пять тысяч годового дохода. Предположим еще, что мне удастся убедить маркиза, чтобы он не выплачивал мне ренту, а отдал в мое распоряжение самый капитал (это будет нелегко, я знаю, но, может быть, это и удастся); тогда вы пустите наши два-три миллиона в оборот, а такая сумма в опытных руках всегда принесет десять процентов.
– Я никогда не плачу больше четырех процентов, – сказал банкир, – или, вернее, трех с половиной. Но моему зятю я стал бы платить пять, а прибыль мы бы делили пополам.
– Ну и чудно, папаша, – развязно сказал Кавальканти. Врожденная вульгарность по временам, несмотря на все его старания, прорывалась сквозь тщательно наводимый аристократический лоск.
Но, тут же спохватившись, он добавил:
– Простите, барон, – вы видите, уже одна надежда почти лишает меня рассудка; что же, если она осуществится?
– Однако надо полагать, – сказал Данглар, не замечая, как быстро эта беседа, вначале бескорыстная, обратилась в деловой разговор, – существует и такая часть вашего имущества, в которой ваш отец не может вам отказать?
– Какая именно? – спросил Андреа.
– Та, что принадлежала вашей матери.
– Да, разумеется, та, что принадлежала моей матери, Оливе Корсинари.
– А как велика эта часть вашего имущества?
– Признаться, – сказал Андреа, – я никогда не задумывался над этим, но полагаю, что она составляет по меньшей мере миллиона два.
У Данглара от радости захватило дух. Он чувствовал себя как скупец, отыскавший утерянное сокровище, или утопающий, который вдруг ощутил под ногами твердую почву.
– Итак, барон, – сказал Андреа, умильно и почтительно кланяясь банкиру, – смею ли я надеяться…
– Виконт, – отвечал Данглар, – вы можете надеяться; и поверьте, что если с вашей стороны не явится препятствий, то это вопрос решенный.
– О, как я счастлив, барон! – сказал Андреа.
– Но, – задумчиво продолжал Данглар, – почему же граф Монте-Кристо, ваш покровитель в парижском свете, не явился вместе с вами поддержать ваше предложение?
Андреа едва заметно покраснел.
– Я прямо от графа, – сказал он, – это, бесспорно, очаровательный человек, но большой оригинал. Он вполне одобряет мой выбор; он даже выразил уверенность, что мой отец согласится отдать мне самый капитал вместо доходов с него; он обещал употребить свое влияние, чтобы убедить его; но заявил мне, что он никогда не брал и никогда не возьмет на себя ответственности просить для кого-нибудь чьей-либо руки. Но я должен отдать ему справедливость: он сделал мне честь, добавив, что если он когда-либо сожалел о том, что взял себе это за правило, то именно в данном случае, ибо он уверен, что этот брак будет счастливым. Впрочем, если он официально и не принимает ни в чем участия, он оставляет за собой право высказать вам свое мнение, если вы пожелаете с ним переговорить.
– Прекрасно.
– А теперь, – сказал с очаровательнейшей улыбкой Андреа, – разговор с тестем кончен, и я обращаюсь к банкиру.
– Что же вам от него угодно? – сказал, засмеявшись, Данглар.
– Послезавтра мне следует получить у вас что-то около четырех тысяч франков; но граф понимает, что в этом месяце мне, вероятно, предстоят значительные траты и моих скромных холостяцких доходов может не хватить; поэтому он предложил мне чек на двадцать тысяч франков – вот он. На нем, как видите, стоит подпись графа. Этого достаточно?
– Принесите мне таких на миллион, и я приму их, – сказал Данглар, пряча чек в карман. – Назначьте час, который вам завтра будет удобен, мой кассир зайдет к вам, и вы распишетесь в получении двадцати четырех тысяч франков.
– В десять часов утра, если это удобно; чем раньше, тем лучше; я хотел бы завтра уехать за город.
– Хорошо, в десять часов. В гостинице Принцев, как всегда?
– Да.
На следующий день, с пунктуальностью, делавшей честь банкиру, двадцать четыре тысячи франков были вручены Кавальканти, и он вышел из дому, оставив двести франков для Кадрусса.
Андреа уходил главным образом для того, чтобы избежать встречи со своим опасным другом; по той же причине он вернулся домой как можно позже. Но едва он вошел во двор, как перед ним очутился швейцар гостиницы, ожидавший его с фуражкой в руке.
– Сударь, – сказал он, – этот человек приходил.
– Какой человек? – небрежно спросил Андреа, делая вид, что совершенно забыл о том, о ком, напротив, прекрасно помнил.
– Тот, которому ваше сиятельство выдает маленькую пенсию.
– Ах да, – сказал Андреа, – старый слуга моего отца. Вы ему отдали двести франков, которые я для него оставил?
– Отдал, ваше сиятельство.
По желанию Андреа, слуги называли его «ваше сиятельство».
– Но он их не взял, – продолжал швейцар.
Андреа побледнел; но так как было очень темно, никто этого не заметил.
– Как? Не взял? – сказал он дрогнувшим голосом.
– Нет; он хотел видеть ваше сиятельство. Я сказал ему, что вас нет дома; он настаивал. Наконец, он мне поверил и оставил для вас письмо, которое принес с собой запечатанным.
– Дайте сюда, – сказал Андреа. И он прочел при свете фонаря фаэтона:
Ты знаешь, где я живу, я жду тебя завтра в девять утра.
Андреа осмотрел печать, проверяя, не вскрывал ли кто-нибудь письмо и не познакомился ли чей-нибудь нескромный взор с его содержанием. Но оно было так хитроумно сложено, что, для того чтобы прочитать его, пришлось бы сорвать печать, а печать была в полной сохранности.
– Хорошо, – сказал Андреа. – Бедняга! Он очень славный малый.
Швейцар вполне удовлетворился этими словами и не знал, кем больше восхищаться, молодым господином или старым слугой.
– Поскорее распрягайте и поднимитесь ко мне, – сказал Андреа своему груму.
В два прыжка он очутился в своей комнате и сжег письмо Кадрусса, причем уничтожил даже самый пепел.
Не успел он это сделать, как вошел грум.
– Ты одного роста со мной, Пьер, – сказал ему Андреа.
– Имею эту честь, – отвечал грум.
– Тебе должны были вчера принести новую ливрею.
– Да, сударь.
– У меня интрижка с одной гризеткой, которой я не хочу открывать ни моего титула, ни положения. Одолжи мне ливрею и дай мне свои бумаги, чтобы я мог в случае надобности переночевать в трактире.
Пьер повиновался.
Пять минут спустя Андреа, совершенно неузнаваемый, вышел из гостиницы, нанял кабриолет и велел отвезти себя в трактир под вывеской «Красная лошадь», в Пикпюсе.
На следующий день он ушел из трактира, так же никем не замеченный, как и в гостинице Принцев, прошел предместье Сент-Антуан, бульваром дошел до улицы Менильмонтан и, остановившись у двери третьего дома по левой руке, стал искать, у кого бы ему, за отсутствием привратника, навести справки.