bannerbanner
Дитя леса
Дитя леса

Полная версия

Дитя леса

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 2

На кухне притихли. Про меня они и не вспоминают. Верно, решили, что я уснула. Мои недолгие и напряженные раздумья прерывает донесшееся с кухни их перешептывание.

– Неужели и к Ивану в дом пожаловала?..

– Кто пожаловала?

– Кто-кто – ведьма!

– Наверное, следующего ищет.

– А вот нечего было упоминать злое: нечисть-то чует, где страх.

– А вдруг то душа тело покидает?

– Господи боже, у меня аж с сердцем плохо стало, аж в груди задавило.

– Да я сама чуть на тот свет не отошла.

– А сначала-то как: все тело парализовало – и с места не сдвинешься.

– Да не говори! Хотелось сразу выбежать, а ноги как свинцом налились. От пола не оторвать было.

– Вот-вот. Я если бы за крестиком не потянулась, в руке его не сжала, не двинулась бы с места.

– Да тише вы. Тише… Что же происходит-то?

– Вроде спокойно все. Никаких скрипов и шагов не слышно.

Я прислушиваюсь к их разговорам и понимаю, что с неизвестностью и опасностью осталась одна. Борясь со страхом, медленно открываю глаза: сначала один, закрываю, потом открываю оба. Вроде никого рядом нет. Никакая ведьма со мной не стоит. Но в гробу под простыней все еще кто-то сидит, возвышается округлым холмиком, пугает странными очертаниями.

Я закрываю глаза и сжимаю их ладонями, вместо темноты под плотно прикрытыми веками мне видятся плывущие красные пятна.

Я пытаюсь придумать, как мне так ловко вскочить с кресла и убежать к ним на кухню, чтобы нечто не успело меня заметить или схватить. А что, если безопаснее оставаться неподвижной, сжавшись в незрячий кулек, не подавать ни звука, ни вида?

Сердце колотится так, что даже капли дикого дождя за окном намного тише этого стука. Дыхание становится сопением. Все тело предает меня, выдавая колотящийся внутри ужас. И чем дольше я думаю и жду, тем сильнее становится страх.

Все же открываю глаза. Обвожу комнату взглядом.

Ничего не изменилось: я и мертвый прадед, все так же спящий незыблемым сном в своем угловатом гробу. И зловещие очертания жуткого существа, скрывающегося под простыней. Медленно-медленно опустив босые ноги на гладкий крашеный пол, вцепившись руками в тонкие подлокотники, я приподнимаюсь. Аккуратно, чтобы ни кресло, ни половица не издали своего жалобного стона. И, не отводя глаз, я наблюдаю за гробом.

Только бы пол не заскрипел, иначе оно услышит!

А что, если не убегать? Что, если подойти и посмотреть? Вдруг дед Ваня ожил? Вдруг я еще смогу обнять его и сказать, что мне так жаль. И что когда мы навещали его в больнице и он был уже весь исхудалый и уставший, постанывал от боли, тогда, в мрачный последний день нашей встречи, мне безмерно хотелось ему все это сказать, а я не могла. Нагло, упрямо комок подступил к горлу, и пришлось молча сдерживать слезы. А плакать нельзя: плакать стыдно. Так баба говорит: «Будешь реветь – меня опозоришь, подведешь». И я не плакала. А если бы заплакала, то все бы сказала. И вдруг настал момент, когда я могу сказать. Пусть деда Ваня становится призраком или еще кем-то… Он же все равно меня услышит. Или нет?

Мысли вперемежку с диким страхом, пронизывающим тело, тонкими холодными иголочками путаются и расползаются по всему нутру, до кончиков пальцев. Шаг… еще один шаг…

– Тише! Слышите, половицы скрипят? – новая порция шипения доносится из кухни.

– Ой, божечки, кто-то ходит!

– Что делать-то нам?

И вот я стою уже у гроба, рядом. Разглядываю большое белоснежное родное лицо, лишившееся эмоций и знакомых теплых ужимок. Обвожу взглядом идеально выглаженный пиджак и белую простыню, под которой замерло оно, и думаю, что сделать. Нечто шевелится! Внутри моего живого тела колет и сжимается что-то трепыхающееся. Боль поднимается к горлу и душит. Убегать поздно. Я стою лицом к лицу с чем-то ужасным. Страх разъедает мне грудь, царапает, расползается. Сдавливает все внутри, мешает дышать. Он один здесь живее всех нас.

Нечто медленно двигается обратно – от ступней покойника кверху, туда, где у груди его находится край простыни, туда, где у середины гроба стою я!

По мере приближения мистического комка мое дыхание становится все чаще и чаще, грудь поднимается и опускается все быстрее и быстрее. Вот-вот готовясь запищать что есть силы, резко набрав полные легкие воздуха, я каменею: из-под краешка простыни показывается пятнистая мохнатая, всклокоченная морда…

Пропавшая пару недель назад прадедова кошка измученно смотрит на меня, словно молит о помощи. Отдернув льняную ткань и обнаружив под ней пять крошечных мокрых котят, молча ворочающихся в ногах покойника, маленькая девочка, которая еще секунду назад стояла и смотрела в лицо своему страху, облаченному в маску неизвестности, выдыхает и потихоньку приходит в себя.

Котята еще слабые, хрупкие, как игрушечные. Шерсть их местами испачкана кровью. Глазки плотно закрыты, а лапочки медленно ворошат штанины дедушкиных брюк. Кошка тяжело и плавно дышит. Я беру ее на руки и пересаживаю на свое еще теплое кресло. Потом сгребаю пятерых пушистых новорожденных и несу их на кухню. Скрипучие половицы оповещают старушек о чьем-то приближении.

Испуганные голосят при виде меня, а потом выдыхают. После с облегчением и развеянным опасением посмеиваются над собой, удивляются, пересказывают кусок этой истории, изменяя и дополняя его новыми мистическими деталями. Еще недолго разговаривают, а затем отправляются спать.

Ночью, в полумраке уставших комнат, я пару раз встаю, чтобы пробраться на кухню и погладить котят, которым постелили у печки старое лоскутное одеяло с дырявым краем. Кошка при виде меня слегка тревожится, но ее усталость не дает повода для агрессии. А я так и засыпаю на полу у печки, обнимая и котят, и кошку, и замусоленное лоскутное одеяло.

Утром старые женщины рассказывают всей округе о прошедшей ночи. Откуда-то берутся и шаги на крыльце, и очертания плывущего по двору темного силуэта, и неожиданно распахнувшееся настежь окно, впустившее резкий ливень в комнату, – ужас прощальной ночи захлестнул дом и чуть не погубил нас. «И конечно, неспроста кошка окотилась прямо в гробу! Неспроста…» – качая головой, добавляют они.

Следуя за всеми в большой автобус, направляющийся на кладбище, я выхожу со двора. Ржавая пружина на калитке сжимается, издав мерзкий протяжный скрип, и деревянная дверца с размаху захлопывается за моей спиной. Я вздрагиваю и оглядываюсь. Вижу опустевшую мрачную веранду через деревянные дощечки низкого забора. Смотрю в незакрытое окошечко кухни, на котором от ветерка качается белая кружевная шторка. Деда, радостно выглядывающего и оживленно машущего мне вслед, больше нет. Солнечные блики падают на умытые дождем, ставшие мутными стекла, ложатся на крыльцо и на темные листья перешептывающейся с ветерком сирени.

Я вдруг понимаю, что последний раз за мной закрылись двери прадедушкиного дома.

Глава 2. Чероки Дальнего Востока

– Баба, а если бы поезд повез нас не назад, а вот прямо куда угодно, ты бы где загадала очутиться?

– Ну что ты пристаешь с дурными вопросами. Пошли уже быстрей…

– Ну куда бы ты хотела ехать, а? Ну скажи.

– Куда-куда, на Кудыкины горы… Иди скорее.

Уставшая баба тащит меня за руку через набитые людьми вагоны поезда. Пассажиры с измученными и угрюмыми лицами качаются в такт движению состава, смотрят на меня, друг на друга, в окно.

Я ненавижу поезда. Ненавижу, когда мы прячемся с бабой от кондуктора, переходя из одного вагона в другой, чтобы не платить за билет. Мои ноги сковывает дикий ужас, стоит только сделать шаг на подвижную переходную площадку, которая соединяет вагоны. Внизу, через массивный переходной фартук, я вижу, как стремительно мелькают под поездом трава, земля, камни и шпалы. Тело чугунного фартука качается, ежится, пытается уронить или скинуть меня прочь, прямо в зияющие щели своего металлического устройства.

Баба психует, одергивает мою руку, когда я отказываюсь идти, как упрямый теленок, упираясь ногами. Она кривит лицо и цедит сквозь зубы: «Ну пошли, чуть-чуть еще пройдем, и все, в том вагоне постоим, больше проверять не будут. Давай, Маша, иди, что ты за бестолочь такая, увидят же.


И видели. Порой проворная билетерша настигала нас неожиданно, и баба, следуя выученному тексту и плану, принимала неестественный вид растерянной и нарочито улыбчивой женщины, которая, ой, по рассеянности своей и в силу преклонного возраста забыла купить билет. А девочка в билете не нуждается – ей еще и пяти нет. Документы баба, как назло, дома оставила, а мой невысокий рост и «кожа да кости», по ее мнению, были верным подтверждением моего возраста. Жаль, что меня саму она не считала нужным предупредить, подготовить к предстоящей вагонной постановке, поэтому на деле роль была предоставлена одному актеру – и бабушка спорила, доказывала и ругала меня, поучая, что крайне неуместно влезать в разговоры старших, пререкаться с ней и напоминать так громко при посторонних, сколько мне на самом деле лет. И кто же меня, эдакую бестолочь, просил умничать.

– Да вы не слушайте, она маленькая, не понимает ничего, что с нее взять, дите. – Баба была плохой актрисой, как мне казалось. Она как-то не так говорила, как-то не так улыбалась в подобных ситуациях. И зачем было обманывать, что я еще маленькая? Я уже большая. И кондуктор, окинув нас с головы до ног нехорошим взглядом, все понимала и шла дальше. А иной раз и не понимала, и бабушка, расстроенная, нехотя доставала из сумки звенящую мелочь.

В такие моменты я видела, как тускнеет и катится вниз ее взгляд – взгляд, от которого внутри у меня начинало что-то ныть и появлялось странное чувство вины за все. Пышные сутулые бабины плечи будто опускались еще ниже, и сама она становилась маленькой, с меня ростом. Казалось, что в такие моменты она вспоминала про неподъемный и невидимый груз, который лежит на ее плечах и тянет все тело вниз. Губы истончались и сжимались. Лицо начинало утопать и укутываться кудрявыми волосами, похожими на облако сладкой ваты на голове, но черное, как шпалы под несущимся вагоном. Но в чем моя вина, я не понимала, я же не соврала – раз баба забыла, правильно, если я ее поправлю! Да и, что греха таить, мне так хотелось, чтобы все без исключения знали: мне не пять уже, а целых семь с половиной и скоро я пойду в школу! Я давно этого жду. И рюкзак мне баба сшила из старой дедовой куртки: большой, черный, с блестящей пряжкой от ее старых сапог.

Баба хорошо шила. У нее была красивая ножная швейная машинка. Ногой баба давила на широкую педаль-подставку, та толкала рычаг, который вращал большое колесо, на колесе имелся ремень, что передавал движение вверх, и машинка работала. Мне нравилось сидеть рядом и наблюдать за всем этим механизмом. Баба сама становилась большой подвижной горой. И я внимательно следила за тем, как размеренно и плавно в такой момент колышется и качается все ее пышное тело. И баба шила. А я смотрела. Когда-нибудь и я так сумею, а пока: «Не лезь, куда тебе, еще маленькая, сил не хватит, сломаешь что-нибудь, кто ремонтировать будет…»


Поезд останавливается, лязгает, скрипит, фыркает и умолкает: пора выходить. В нашем селе нет вокзала, и если вагоны протягиваются не близко к дороге, то малочисленным выходящим пассажирам приходится скатываться с насыпи из камней. Неосторожный может и кубарем свалиться. Поэтому баба крепко держит меня, и мы медленно спускаемся с горки, а потом поднимаемся на дорогу.

Идем долго. Сначала минуем деревянные дома, стоящие стройным рядком, потом – местный сельсовет и большой памятник. Дальше грех не срезать: за сельсоветом маячит разваленный кинотеатр, который давно растащили по кирпичику; основание и куски стен – все, что от него осталось. Зато мы можем пройти сквозь его разрушенные стены на другую улицу села и сэкономить время.

Дальше улочка сужается. Мы проходим пекарню. Аромат свежего хлеба бьет в ноздри – рот наполняется слюной, а в животе начинает урчать. Но хлеб мы не покупаем. Дома баба печет его сама, в прямоугольных чугунных формах в духовке. Она выстаивает сразу несколько больших ржаных булок, чтобы хватило надолго.

Баба была похожа на волшебницу или фею, воплощая в себе столько умений и хитростей. Ее утомленные работой руки не знали покоя и отдыха. Я любила ее. Она была доброй, и, несмотря на излишнюю ворчливость и наставления в мой адрес, я знала, что она хорошая. В те моменты, когда все у нас было мирно и ладно, я называла ее не баба, а бабочка, отчего она улыбалась. А потом начинала что-то вспоминать и приговаривать: «Вот Ритка сучка! Хоть бы когда конфетку девчонке прислала». Я молчала, потому что не знала, честно ли считать Ритку – мою маму – плохой только оттого, что она не присылает мне конфет. Но кроме конфет пункт о матери входил в бабин список моей подготовки к школе: научиться читать и писать; спросить у соседей, кто что готов отдать; купить остальное; запомнить: если кто спросит, надо отвечать, что мама оставила меня ради моего образования – наша томская школа получше, отучусь, и она сразу же меня заберет. Я не знала, почему жила с бабушкой, не ведала, когда наступит день назначенного приезда за мной. Надеялась, что скоро, когда я пойду в школу. А пока я живу с бабой, давно, целую жизнь, не подозревая, бывает ли по-другому, как-то иначе. Должно ли быть?



Мы проходим пекарню и длинный проулок, за косыми заборами огородов стоит наша томская школа. Мне она кажется большой, белоснежной, а с этими деревянными окнами, крашенными в синий, – особенно красивой. Вот пройдут еще месяц и пара недель, и я уже буду сидеть за партой в первом классе. Представляю, как стану учиться на одни пятерки. У меня получится! Ведь бабочка Тоня говорит, что надо хорошо учиться, чтобы потом найти приличную работу и не жить в нищете, как выпало нашей семье.

За школой стоят крашенные в ярко-зеленый цвет вагончики – магазины «Юлия» и «Марина». Я не знаю, почему уродливые металлические строения с кривыми козырьками назвали людскими именами, но в одном из них – в «Юлии» – работает моя тетка, жена бабиного сына Ромы. Удивительное совпадение, но и ее зовут Тоня. Данное ей имя остается единственным сходством двух родных мне женщин, потому что, к моему разочарованию, взрастившему недоверие и неприязнь к ней, она была не Тоней, как моя баба, а Тонькой – отличалась дурным характером и била меня, когда баба уходила на работу в ночную смену.

Когда-то злая Тонька работала в детском саду воспитательницей, сельские знали ее и уважали, потому что день ото дня оставляли ей своих детей. А с воспитателем детского сада лучше уж дружить и водиться, особенно когда он излишне строгий и радеющий за дисциплину. А потом она родила Ваньку, моего двоюродного брата, и ушла работать продавщицей, потому что так ей легче, да и платят в магазине приличнее, как она замечала в разговорах со взрослыми.

У бабы было трое детей. Но в живых судьба оставила лишь двоих: Рому – ее среднего сына, женатого на злой Тоньке, – и «Ритку-сучку», мою мать. Мама жила в Серышеве. Сначала с одним мужем, потом с другим – подслушивать взрослые разговоры и пересуды полезно, столько выведываешь о жизни, о людях вокруг. Потом баба Тоня рассказывала злой Тоньке, что мать надолго уехала – в Казань, с новым «хахалем». Говорила, свадьбу сыграют и жить останутся на родной земле ее нового мужа. «Только чует мое сердце, не прибили бы ее в этой Казани», – добавляла баба, она же все знала и задаром делилась с людьми путными советами.

Про третьего бабиного ребенка мне мало известно. Он умер еще в детстве, и она крепко хранила в тайне воспоминания об этом. Но весной мы ездили на кладбище, и его короткая могилка была рядом с могилой прабабки Марии. Баба оставляла на бумажной салфетке пару конфет, крашеное яйцо и булку в виде птицы, не съеденную после Пасхи. И говорила нам с Ванькой, что давно просевший небольшой холмик – могилка ее сына Коленьки.

Рома и Тонька жили с нами, в бабиной трехкомнатной квартире. Они с Ванькой делили на троих крошечную спальню, баба спала в зале на диване. Позже, когда Ваньке исполнилось четыре года, дед притащил откуда-то подранное кресло-кровать, и с того момента Ванька спал с бабой в зале. Во второй маленькой комнатке ютились моя кровать и большой шкаф с открытыми полками, на которых в идеальном порядке были расставлены книги и уродливые советские куклы. В куклы я не играла. Они мне не нравились. Их бабе кто-то отдавал, а некоторых она принесла оттуда, куда люди несут мусор. Баба таскала с помойки что-нибудь, по ее заверениям, хорошее и, искренне не понимая, с некоторым возмущением и удивлением ругала расточительство и зажиточность. Однажды она принесла мне альбом и краски – альбом был изрисован, но в нем все же оставались еще белые листы, и я не видела ничего страшного в том, чтобы пользоваться обратной стороной – она была не тронута, а вот с коробочкой акварельных красок дела обстояли грустнее. И красивая картинка с пчелкой на крышечке не спасала от этой проблемы. Красок в ячейках оставались считаные граммы, слежавшиеся на донышке комочки, поэтому я с высочайшей аккуратностью макала в них краешек кисточки, едва касаясь цветного тельца, и набирала побольше воды. Эта хитрость обещала продлить жизнь краскам еще надолго. Но мои рисунки от избытка влаги были тусклыми и растекающимися.


Мы проходим магазины, еще одну улицу и сворачиваем на широкую дорогу. Она ведет прямо в сердце нашего села – жилье. Так называется наш элитный, как считается, район. Кружком стоят, смотря друг на друга, немногочисленные трехэтажки и одна пятиэтажка. За ними, широко обнимая добрую половину окраины, виднеется детский сад «Солнышко», где бабушка работает сторожем. До того баба трудилась поваром. Она гордится воспоминаниями о своей молодости, особенно когда речь заходит о работе на комплексе. Баба достает пожелтевший газетный разворот, который бережно хранит в серванте, – черно-белую вырезку, слегка помятую, с длинным текстом о лучших столовских труженицах и большой фотографией у заголовка. На фото она молоденькая, стройная, в белом платочке, сияет, радостная и влюбленная в жизнь, выделяется своей лучистостью из окружения пухлых румяных поварих. Бабина улыбка самая яркая. И глаза у нее горят. Словно на фото и не моя баба, не та, что стала сторожем, когда Краснополянский свиноводческий комплекс развалили, а какая-то чужая баба. Потому что между ними двумя ощутимая разница. Та – веселая, озорная, с сияющими глазами, так и хохочет она, звонкоголосая красавица, у которой непослушные кудри выбиваются из-под платка, а в умелых, ловких руках любая работа – и не работа вовсе, забава и отдушина. И никакой беды она не видит, и никакого горя не знает, и не верит, что бывает оно.

Моя баба – она уставшая, тихая, медленная и осторожная, похожая на тягучее тяжелое облако. Не помню ее хохота – того, который представляется мне, когда я смотрю на фото. Она говорит спокойно, еле-еле. Кудри ее не такие наливные, они рассыпчатые и похожи на пух. Глаза серые, а уголки губ опущены.


Мы заходим в подъезд и поднимаемся на второй этаж. Баба вставляет ключ в замочную скважину, опираясь плечом и тяжело подергивая на себя дверь, проворачивает ключ в рывке – когда уже кто-нибудь из взрослых починит проклятый замок?

Я и не заметила, как мы добрались. Среди моих раздумий и бабушкиных вздохов в пути не нашлось места на разговоры. Мы любим молчать.

– О, явились. – Тонька из ванны выносит на руках Ваньку, замотанного в большое махровое полотенце, но его розовые пятки все равно торчат наружу.

– Явились, Тонь, и не говори, – баба со вздохом опускается на табуретку в прихожей. – Устала. Чай попью, Машку уложу и буду на работу собираться.

– Бабочка, миленькая, разреши мне с тобой, ну пожалуйста, пожалуйста, – хнычу я.

– В эту ночь нельзя, не возьму: проверять придут, – отрезает баба, стягивая обувь с больных отекших ног.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
2 из 2